355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Вознесенский » Собрание сочинений. Том 1. Первый лед » Текст книги (страница 8)
Собрание сочинений. Том 1. Первый лед
  • Текст добавлен: 22 октября 2016, 00:03

Текст книги "Собрание сочинений. Том 1. Первый лед"


Автор книги: Андрей Вознесенский


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 9 страниц)

* * *

Аве, Оза. Ночь или жилье,

псы ли воют, слизывая слезы,

слушаю дыхание Твое.

Аве, Оза...

Оробело, как вступают в озеро,

разве знал я, циник и паяц,

что любовь – великая боязнь?

Аве, Оза...

Страшно – как сейчас тебе одной?

Но страшнее – если кто-то возле.

Черт тебя сподобил красотой!

Аве, Оза!

Вы, микробы, люди, паровозы,

умоляю – бережнее с нею.

Дай тебе не ведать потрясений.

Аве, Оза...

Противоположности свело.

Дай возьму всю боль твою и горечь.

У магнита я – печальный полюс,

ты же – светлый. Пусть тебе светло.

Дай тебе не ведать, как грущу.

Я тебя не огорчу собою.

Даже смертью не обеспокою.

Даже жизнью не отягощу.

Аве, Оза...


I

Женщина стоит у циклотрона —

стройно,

не отстегнув браслетки,

вся изменяясь смутно,

с нами она – и нет ее,

прислушивается к чему-то,

тает, ну как дыхание,

так за нее мне боязно!

Поздно ведь будет, поздно!

Рядышком с кадыками

циклотрона 3-10-40.

Я знаю, что люди состоят из частиц,

как радуги из светящихся пылинок

или фразы из букв.

Стоит изменить порядок, и наш

смысл меняется.

Говорили ей, – не ходи в зону!

А она...

«Зоя, – кричу я, – Зоя!..»

Но она не слышит. Она ничего не понимает.

Может, ее называют Оза?


II

Не узнаю окружающего.

Вещи остались теми же, но частицы их, мигая,

изменяли очертания, как лампочки иллю-

минации на Центральном телеграфе.

Связи остались, но направление их изменилось.

Мужчина стоял на весах. Его вес оставался тем

же. И нос был на месте, только вставлен

внутрь, точно полый чехол кинжала.

Неумещающийся кончик торчал из затылка.

Деревья лежали навзничь, как ветвистые озера,

зато тени их стояли вертикально, будто их выре-

зали ножницами. Они чуть погромыхивали

от ветра, вроде серебра от шоколада.

Глубина колодца росла вверх, как черный сноп

прожектора. В ней лежало утонувшее

ведро и плавали кусочки тины.

Из трех облачков шел дождь. Они были похожи

на пластмассовые гребенки с зубьями дождя.

(У двух зубья торчали вниз, у третьего – вверх.)

Ну и рокировочка! На место ладьи генуэзской

башни встала колокольня Ивана Великого.

На ней, не успев растаять, позвякивали сосульки.

Страницы истории были перетасованы, как карты

в колоде. За индустриальной революцией

следовало нашеcтвие Батыя.

У циклотрона толпилась очередь. Проходили

профилактику. Их разбирали и собирали.

Выходили обновленными.

У одного ухо было привинчено ко лбу с дырочкой

посредине вроде зеркала отоларинголога.

«Счастливчик, – утешали его. – Удобно

для замочной скважины! И видно

и слышно одновременно».

А эта требовала жалобную книгу. «Сердце

забыли положить, сердце!» Двумя пальцами

он выдвинул ей грудь, как правый ящик

письменного стола, вложил что-то

и захлопнул обратно.

Экспериментщик Ъ пел, пританцовывая.

«Е9 – Д4, – бормотал экспериментщик. —

О, таинство творчества! От перемены мест

слагаемых сумма не меняется. Важно

сохранить систему. К чему поэзия? Будут

роботы. Психика – это комбинация

аминокислот...

Есть идея! Если разрезать земной шар по эква-

тору и вложить одно полушарие в другое,

как половинки яичной скорлупы...

Конечно, придется спилить Эйфелеву башню,

чтобы она не проткнула поверхность

в районе Австралийской низменности.

Правда, половина человечества погибнет, но

за то вторая вкусит радость эксперимента!..»

И только на сцене Президиум собрания сохранял

полный порядок. 16 его членов сияли, как яйца

в аппарате для просвечивания яиц. Они были

круглы и поэтому одинаковы со всех сторон.

И лишь у одного над столом вместо туловища

торчали ноги подобно трубам перископа.

Но этого никто не замечал.

Докладчик выпятил грудь. Но голова

его, как у целлулоидного пупса, была

повернута вперед затылком. «Вперед,

к новым победам!» – призывал

докладчик. Все соглашались.

Но где перед?

Горизонтальная стрелка указателя (не то

«туалет», не то «к новым победам!») торчала

вверх на манер десяти минут третьего.

Люди продолжали идти целеустремленной

цепочкой по ее направлению, как

по ступеням невидимой лестницы.

Никто ничего не замечал.

НИКТО

Над всем этим, как апокалипсический знак,

горел плакат: «Опасайтесь случайных связей!»

Но кнопки были воткнуты острием вверх.

НИЧЕГО

Иссиня-черные брови были нарисованы не над,

а под глазами, как тени от карниза.

НЕ ЗАМЕЧАЛ.

Может, ее называют Оза?


III

Ты мне снишься под утро,

как ты, милая, снишься!..

Почему-то под дулами,

наведенными снизу.

Ты летишь Подмосковьем,

хороша до озноба,

вся твоя маскировка —

30 метров озона!

Твои миги сосчитаны

наведенным патроном,

30 метров озона —

вся броня и защита!

В том рассвете болотном,

где полет безутешен,

но пахнуло полетом,

и – уже не удержишь.

Дай мне, Господи, крыльев

не для славы красивой —

чтобы только прикрыть ее

от прицела трясины.

Пусть еще погуляется

этой дуре рисковой,

хоть секунду – раскованно.

Только пусть не оглянется.

Пусть хоть ей будет счастье

в доме с умным сынишкой.

Наяву ли сейчас ты?

И когда же ты снишься?

От утра ли до вечера,

в шумном счастье заверчена,

до утра? поутру ли? —

за секунду от пули.


IV

А может, милый друг, мы впрямь

сентиментальны?

И душу удалят, как вредные миндалины?

Ужели и хорей, серебряный флейтист,

погибнет, как форель погибла у плотин?

Ужели и любовь не модна, как камин?

Аминь?

Но почему ж тогда, заполнив Лужники,

мы тянемся к стихам, как к травам от цинги?

И радостно и робко в нас души расцветают...

Роботы,

роботы,

роботы

речь мою прерывают.

Толпами автоматы

топают к автоматам,

сунут жетон оплаты,

вытянут сок томатный,

некогда думать, некогда,

в офисы – как вагонетки,

есть только брутто, нетто —

быть человеком некогда!

Вот мой приятель-лирик:

к нему забежала горничная...

Утром вздохнула горестно, —

мол, так и не поговорили!

Ангел, об чем претензии?

Провинциалочка некая!

Сказки хотелось, песни?

Некогда, некогда, некогда!

Что там в груди колотится

пойманной партизанкою?

Сердце, вам безработица.

В мире – роботизация.

Ужас! Мама,

роди меня обратно!..

Обратно – к истокам неслись реки.

Обратно – от финиша к старту задним

ходом неслись мотоциклисты.

Баобабы на глазах, худея, превращались

в прутики саженцев – обратно!

Пуля, вылетев из сердца Маяковского,

пролетев прожженную дырочку на рубашке,

юркнула в ствол маузера 4-03986, а тот,

свернувшись улиткой, нырнул в ящик стола...


V

А не махнуть ли на море?


VI

В час отлива возле чайной

я лежал в ночи печальной,

говорил друзьям об Озе и величье бытия,

но внезапно черный ворон

примешался к разговорам,

вспыхнув синими очами,

он сказал: «А на фига?!»

Я вскричал: «Мне жаль вас, птица,

человеком вам родиться б,

счастье высшее трудиться,

полпланеты раскроя...»

Он сказал: «А на фига?!»

«Будешь ты, – великий ментор,

бог машин, экспериментов,

будешь бронзой монументов

знаменит во все края...»

Он сказал: «А на фига?!»

«Уничтожив олигархов,

ты настроишь агрегатов,

демократией заменишь

короля и холуя...»

Он сказал: «А на фига?!»

Я сказал: «А хочешь – будешь

спать в заброшенной избушке,

утром пальчики девичьи

будут класть на губы вишни,

глушь такая, что не слышна

ни хвала и ни хула...»

Он ответил: «Все – мура,

раб стандарта, царь природы,

ты свободен без свободы,

ты летишь в автомашине,

но машина – без руля...

Оза, Роза ли, стервоза —

как скучны метаморфозы,

в ящик рано или поздно...

Жизнь была – а на фига?!»

Как сказать ему, подонку,

что живем не чтоб подохнуть, —

чтоб губами тронуть чудо

поцелуя и ручья!

Чудо жить – необъяснимо.

Кто не жил – что спорить с ними?!..

Можно бы – да на фига?


VII

А тебе семнадцать. Ты запыхалась после гим-

настики. И неважно, как тебя зовут. Ты и не

слышала о циклотроне.

Кто-то сдуру воткнул на приморской набережной

два ртутных фонаря. Мы идем навстречу. Ты от

одного, я от другого. Два света бьют нам в спину.

И прежде, чем встречаются наши руки,

сливаются наши тени – живые, теплые,

окруженные мертвой белизной.

Мне кажется, что ты все время идешь

навстречу!

Затылок людей всегда смотрит в прошлое.

За нами, как очередь на троллейбус, стоит

время. У меня за плечами прошлое, как рюкзак,

за тобой – будущее. Оно за тобой шумит,

как парашют.

Когда мы вместе – я чувствую, как из

тебя в меня переходит будущее, а в тебя —

прошлое, будто мы песочные часы.

Как ты страдаешь от пережитков будущего!

Ты резка, искренна. Ты поразительно

невежественна.

Прошлое для тебя еще может измениться

и наступать. «Наполеон, – говорю я, – был

выдающийся государственный деятель».

Ты отвечаешь: «Посмотрим!»

Зато будущее для тебя достоверно и безусловно.

«Завтра мы пошли в лес», – говоришь ты.

У, какой лес зашумел назавтра! До сих пор

у тебя из левой туфельки не вытряхнулась

сухая хвойная иголка.

Твои туфли остроносые – такие уже не

носят. «Еще не носят», – смеешься ты.

Я пытаюсь заслонить собой прошлое, чтобы ты

никогда не разглядела майданеков и инквизиции.

Твои зубы розовы от помады.

Иногда ты пытаешься подладиться ко мне.

Я замечаю, что-то мучит тебя. Ты что-то

ерзаешь. «Ну, что ты?»

Освобождаясь, ты, довольная, выпаливаешь,

как на иностранном языке: «Я получила

большое эстетическое удовольствие!

А раньше я тебя боялась... А о чем ты

думаешь?..»

Может, ее называют Оза?


VIII

Выйду ли к парку, в море ль плыву —

туфелек пара стоит на полу.

Левая к правой набок припала,

их не поправят – времени мало.

В мире не топлено, в мире ни зги,

вы еще теплые, только с ноги,

в вас от ступни потемнела изнанка,

вытерлось золото фирменных знаков...

Красные голуби просо клюют.

Кровь кружит голову – спать не дают!

Выйду ли к пляжу – туфелек пара,

будто купальщица в море пропала.

Где ты, купальщица? Вымыты пляжи.

Как тебе плавается? С кем тебе пляшется?

...В мире металла, на черной планете,

сентиментальные туфельки эти,

как перед танком присели голубки —

нежные туфельки в форме скорлупки!

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .


IX

Друг белокурый, что я натворил!

Тебя не опечалят строки эти?

Предполагая

подарить бессмертье,

выходит, я погибель подарил.

Фельдфебель, олимпийский эгоист,

какой кретин скатился до приказа:

«Остановись, мгновенье. Ты – прекрасно»?!

Нет, продолжайся, не остановись!

Зачем стреножить жизнь, как конокрад?

Что наша жизнь?

Взаимопревращенье.

Бессмертье ж – прекращенное движенье,

как вырезан из ленты кинокадр.

Бессмертье – как зверинец меж людей.

В нем стонут Анна, Оза, Беатриче...

И каждый может, гогоча и тыча,

судить тебя и родинки глядеть.

Какая грусть – не видеться с тобой,

какая грусть – увидеться в толкучке,

где каждый хлюст, вонзив клешни, толкуя,

касается тебя – какая боль!

Ты-то простишь мне боль твою и стон.

Ну, а в душе кровавые мозоли?

Где всякий сплетник, жизнь твою мусоля,

жует бифштекс над этим вот листом!

Простимся, Оза, сквозь решетку строк...

Но кровь к вискам бросается, задохшись,

когда живой, как бабочка в ладошке,

из телефона бьется голосок...


От автора и кое-что другое

Люблю я Дубну. Там мои друзья.

Березы там растут сквозь тротуары.

И так же независимы и талы

чудесных обитателей глаза.

Цвет нации божественно оброс.

И, может, потому не дам я дуба —

мою судьбу оберегает Дубна,

как берегу я свет ее берез.

Я чем-то существую ради них.

Там я нашел в гостинице дневник.

Не к первому попала мне тетрадь:

ее командировщики листали,

острили на полях ее устало

и засыпали, силясь разобрать.

Вот чей-то почерк; «Автор-абстрактист!»

А снизу красным: «Сам туда катись!»

«Может, автор сам из тех, кто

тешит публику подтекстом?»

«Брось искать подтекст, задрыга!

Ты смотришь в книгу —

видишь фигу».

Оставим эти мудрости, дневник.

Хватает комментариев без них.

* * *

...А дальше запись лекций начиналась,

мир цифр и чей-то профиль машинальный.

Здесь реализмом трудно потрястись —

не Репин был наш бедный портретист.

А после были вырваны листы.

Наверно, мой упившийся предшественник,

где про любовь рванул, что посущественней...

А следующей фразой было:

ТЫ


Х

ТЫ сегодня, 16-го, справляешь день

рождения в ресторане «Берлин».

Зеркало там на потолке.

Из зеркала вниз головой, как сосульки, сви-

сали гости. В центре потолка нежный, как вымя,

висел розовый торт с воткнутыми свечками.

Вокруг него, как лампочки, ввернутые

в элегантные черные розетки костюмов, сияли

лысины и прически. Лиц не было видно. У одно-

го лысина была маленькая, как дырка на пятке

носка. Ее можно было закрасить чернилами.

У другого она была прозрачна, как спелое

яблоко, и сквозь нее, как зернышки, просвечи-

вали три мысли (две черные и одна светлая —

недозрелая).

Проборы щеголей горели, как щели в копилках.

Затылок брюнетки с прикнопленным про-

зрачным нейлоновым бантом полз, словно

муха по потолку.

Лиц не было видно. Зато перед каждым, как

таблички перед экспонатами, лежали

бумажки, где кто сидит.

И только одна тарелка была белая, как

пустая розетка.

«Скажите, а почему слева от хозяйки

пустое место?»

«Министра, может, ждут?» «А может,

помер кто?»

Никто не знал, что там сижу я. Я невидим.

Изящные денди, подходящие тебя поздравить,

спотыкаются об меня, царапают вилками.

Ты сидишь рядом, но ты восторженно

чужая, как подарок в целлофане.

Модного поэта просят: «Ах, рваните чего-то

этакого! Поближе к жизни, не от мира сего...

чтобы модерново...»

Поэт подымается (вернее, опускается,

как спускают трап с вертолета). Голос его

странен, как бы антимирен ему.


Молитва

Матерь Владимирская, единственная,

первой молитвой – молитвой последнею —

я умоляю —

стань нашей посредницей.

Неумолимы зрачки Ее льдистые.

Я не кощунствую – просто нет силы.

Жизнь забери и успехи минутные,

наихрустальнейший голос в России —

мне ни к чему это!

Видишь – лежу – почернел как кикимора.

Все безысходно...

Осталось одно лишь —

грохнись ей в ноги,

Матерь Владимирская,

может, умолишь, может, умолишь...

Читая, он запрокидывает лицо. И на его

белом лице, как на тарелке, горел нос,

точно болгарский перец.

Все кричат: «Браво! Этот лучше всех. Ну и

тостик!» Слово берет следующий поэт.

Он пьян вдребезину. Он свисает с потолка

вниз головой и просыхает, как полотенце.

Только несколько слов можно

разобрать из его бормотанья:

– Заонежье. Тает теплоход.

Дай мне погрузиться в твое озеро.

До сих пор вся жизнь моя —

Предозье.

Не дай бог – в Заозье занесет...

Все замолкают.

Слово берет тамада Ъ.

Он раскачивается вниз головой, как длинный

маятник. «Тост за новорожденную».

Голос его, как из репродуктора, разносит-

ся с потолка ресторана. «За ее новое

рождение, и я, как крестный... Да, а как

зовут новорожденную?» (Никто но знает.)

Как это все напоминает что-то!

И под этим подвешенным миром внизу распо-

ложился второй, наоборотный, со своим поэтом,

со своим тамадой Ъ. Они едва не касаются

затылками друг друга, симметричные,

как песочные часы. Но что это? Где я?

В каком идиотском измерении? Что это

за потолочно-зеркальная реальность?

Что за наоборотная страна?!

Ты-то как попала сюда?

Еще мгновение, и все сорвется вниз,

вдребезги, как капли с карниза!

Задумавшись, я машинально глотаю

бутерброд с кетовой икрой.

Но почему висящий напротив, как окорок,

периферийный классик с ужасом смотрит

на мой желудок? Боже, ведь я-то невидим,

а бутерброд реален! Он передвигается

по мне, как красный джемпер в лифте.

Классик что-то шепчет соседу.

Слух моментально пронизывает головы,

как бусы на нитке.

Красные змеи языков ввинчиваются в уши

соседей. Все глядят на бутерброд.

«А нас килькой кормят!» – вопит классик.

Надо спрятаться! Ведь если они обнаружат

меня, кто же выручит тебя: кто же

разобьет зеркало?!

Я выпрыгиваю из-за стола и ложусь

на красную дорожку пола. Рядом со мной,

за стулом, стоит пара туфелек. Они, видимо,

жмут кому-то. Левая припала к правой.

(Как все напоминает что-то!)

Тебя просят спеть...

Начинаются танцы. Первая пара с хрустом

проносится по мне. Подошвы! Подошвы!

Почему все ботинки с подковами?

Рядом кто-то с хрустом давит по туфелькам.

Чьи-то каблучки, подобно швейной

машинке, прошивают мне кожу на лице.

Только бы не в глаза!..

Я вспоминаю все. Я начинаю понимать все.

Роботы! Роботы! Роботы!

Как ты, милая, снишься!

«Так как же зовут новорожденную?» —

надрывается тамада.

«Зоя! – ору я. – Зоя!»

А может, ее называют Оза?


XI

Знаешь, Зоя, – теперь – без трепа.

Разбегаются наши тропы.

Стоит им пойти стороною,

остального не остановишь.

Помнишь, Зоя, – в снега застеленную,

помнишь Дубну, и ты играешь.

Оборачиваешься от клавиш.

И лицо твое опустело.

Что-то в нем приостановилось

и с тех пор невосстановимо.

Всяко было – дождь и радуги,

горизонт мне являл немилость.

Изменяли друзья злорадно.

Только ты не переменилась.

Зоя, помнишь, пора иная?

Зал, взбесившийся как свинарня...

Если жив я назло всем слухам,

в том вина твоя иль заслуга.

Когда беды меня окуривали,

я, как в воду, нырял под Ригу,

сквозь соломинку белокурую

ты дыхание мне дарила.

Километры не разделяют.

а сближают, как провода,

непростительнее, когда

миллиметры нас раздирают!

Если боли людей сближают,

то на черта мне жизнь без боли?

Или, может, беда блуждает

не за мной, а вдруг за тобою?

Нас спасающие – неспасаемы.

Что б ни выпало претерпеть,

для меня важнейшее самое —

как тебя уберечь теперь!

Ты ль меняешься? Я ль меняюсь?

И из лет

очертанья, что были нами,

опечаленно машут вслед.

Горько это, но тем не менее

нам пора... Вернемся к поэме.


XII

Экспериментщик, чертова перечница,

изобрел агрегат ядреный.

Не выдерживаю соперничества.

Будьте прокляты, циклотроны!

Будь же проклята ты, громада

программированного зверья.

Будь я проклят за то, что я

слыл поэтом твоих распадов!

Мир – не хлам для аукциона.

Я – Андрей, а не имя рек.

Все прогрессы —

реакционны,

если рушится человек.

Не купить нас холодной игрушкой,

механическим соловейчиком!

В жизни главное человечность —

хорошо ль вам? красиво ль? грустно?

Проклинаю псевдопрогресс.

Горло саднит от тех словес.

Я им голос придал и душу,

будь я проклят за то, что в грядущем,

порубав таблеток с эссенцией,

спросит женщина тех времен:

«В третьем томике Вознесенского

что за зверь такой Циклотрон?»

Отвечаю: «Их кости ржавы,

отпугали, как тарантас.

Смертны техники и державы,

проходящие мимо нас.

Лишь одно на земле постоянно,

словно свет звезды, что ушла, —

продолжающееся сияние,

называли его душа.

Мы растаем и снова станем,

и неважно в каком бору,

важно жить, как леса хрустальны

после заморозков поутру.

И от ягод звенит кустарник,

В этом звоне я не умру».

И подумает женщина: «Странно!

Помню Дубну, снега с кострами.

Были пальцы от лыж красны.

Были клавиши холодны.

Что же с Зоей?»

Та, физик давняя?

До свидания, до свидания.

Отчужденно, как сквозь стекло,

ты глядишь свежо и светло.

В мире солнечно и морозно...

Прощай, Зоя.

Здравствуй, Оза!


XIII

Прощай, дневник, двойник души чужой,

забытый кем-то в дубненской гостинице.

Но почему, виски руками стиснув,

я думаю под утро над тобой?

Твоя наивность странна и смешна.

Но что-то ты в душе моей смешал.

Прости царапы моего пера.

Чудовищна ответственность касаться

чужой судьбы, тревог, галлюцинаций!

Но будь что будет! Гранки ждут. Пора.

И может быть, нескладный и щемящий,

придет хозяин на твой зов щенячий.

Я ничего в тебе не изменил,

лишь только имя Зоей заменил.


XIV

На крыльце,

очищая лыжи от снега, я поднял голову.

Шел самолет.

И за ним

на неизменном расстоянии

летел отставший звук, прямоугольный,

как прицеп на буксире.

Дубна – Одесса

Март 1964


Гуру урагана

Пролог

Господи, помилуй наши суррогаты!

С белого собора сорвали крест.

Гуру урагана, гуру урагана

сорок тыщ деревьев унес окрест.

Огорчен игумен эксгумацией Романовых.

Восемь лет прождали последнюю постель.

Гурии соблазна. Гунны балагана.

Инаугурация измученных костей.

Женщину за лошадью тащат на аркане.

Ты, Москва, заложница за чей-то грех!

Что нам ураганы? – Сами уркаганы.

Господи, помилуй невинных всех!

Душу потеряешь, спасая шкуру,

Не учи смятенью, антагонист!

Ангел заблудившийся, ослепший гуру,

черный урагангел, угомонись!

На душе погано. Дьяволы в поддатии

Кремлю зубы выбили вокруг кургана.

Где ж ты, белоснежный гуру благодати?

Что ж не опровергнешь гуру урагана?

Милиционеры – антихулиганы.

Что сейчас творится – неужто сглаз?

Все запрограммировал Гуру Урагана.

Черный урагангел, помилуй нас!


I

Новорусское Новодевичье.

Гробы восстают стоймя.

Несется скелет Царевича.

Господь, помилуй меня!

Бегу забастовкой кладбища.

Могилы свои зову.

Проваливаюсь, как в клавиши,

Отец, помилуй Москву!

Подземные наши предки

бастующею толпой

могилы, как вагонетки,

толкают перед собой.

Неправедны наши «прайвит»,

неправедно я живу,

неправедно нами правят.

Максуд, помилуй Москву.

Прости, забытая мать!

Отец, помилуй меня!

Но праведно ли ломать

в отместку зубцы Кремля?

Ну, ладно б громить сановников...

За что же Никулина?!

Никулин пошел «на новенького».

В могиле накурено.

Ангелы аварийные.

Срывают с церквей кресты.

Ваганьковские авиалинии

бастуют.

Небеса пусты.

Флоренский, игумен стачки,

как тачку, могилу вез,

согбен, как медведь из спячки,

крестил разоренных ос.

Идея над Новодевичьим

вопит, что в нас умерла.

Деревья кричат в разделочной.

Вандея, помилуй меня!

Все телеантенны в целости,

поломаны лишь кресты.

И свежестью сводит челюсти

от рухнувшей красоты.

Лежат древесные люди,

сплетя волоса, висят.

Дрожат, как разбитые лютни,

взметенные прутья оград.

Дуб Емельян Тимофеевич

(1783-+1998)

Плющ Александр Сергеевич

(1837-+1998)

Тополь Виктор Платанович

(1978-+1998)

Ель Елена Владленовна

(1978-+1998)

Троицкая Береза Есеньевна

(1963-+1998)

Красная Калина Васильевна

(1974-+1998)

Чехова Ольга Штирлицевна

(1945-+1998)

Корень Лифарь Нуреевич

(1968-+1998)

Синица Бузина Зиновьевна

(1981-+1998)

Мария Липа (девичья фамилия —

год рожд. 1972)

Мэри Липтон (новодевичья фамилия —

год рожд. 1979)

Щепкина-Купер Верба Инберовна

(1814-+1998)

Берестов Валентин Археологович

(863 до н/э -+1998)

Соловей Зорий Тихонович

(1942-+1998)

Черемуха Алла Борисовна

(1982– )

Симонов Монастырь Рубенович

(1765-+1998)

И тысячи без фамилий...

Господь, прости и помилуй!

О СПИДе не знали там,

в наивные времена.

Господь, помилуй платан!

Платан, помилуй меня!

Дерево родословное

Легло поперек пути.

Листы его, очи словно,

кричали мне: «Пощади!»

За ним сплелись Лаокооны

и группировки в розыске.

Поэзия из флаконов

разбитых разлита в воздухе.

Чей белый парик с косицей,

как вырванный зуб коренной?

Сказал: «Просрали Россию»,

он, ставший ее землей.


II

Новорусское Новодевичье.

Оса хаоса, взяв захват,

закружила спиралью девочку

и ударила об асфальт!

Что делается?! Боже свят!

Две спирали жужжат – смыкаются.

Удаляется в небеса

оса хаоса, оса хаоса,

обезумевшая оса!

Астраханской холеры казусы.

И укусы внутри пошли.

Залетевшая оса хаоса

все не вылетит из души.

Кружит стружкой стволы и хаусы,

точно чинит карандаши.

Лечит школьницу не Мюнхгаузен.

Чертыхается злая тварь —

оса хаоса, после паузы

возвращающаяся спираль.


III

Новорусское Новодевичье

Надломленный в небе крестик.

Возмездие без уздечки

летит, как программа «Вести».

Запнулась Арина Шарапова

Потряс без «фанеры» нас

вернувшийся в нашу шарашку

шаляпинский бас!

– Шаляпина – в президенты!

– Вербу – на трон!

– Раздета беспрецедентно...

– Веру не тронь!..

– Дуб – претендент конкретный.

– Ольху, его конкурентку, —

в огонь!

Смешна им идея денег.

Идет Вандея бессеребреников.

Деревьев грехопаденье

спонсирует Хлебников.

Корни восстали, суть!

В петлице с астрой цинизма —

повестка на Страшный суд.

Идея абстракционизма

овладевает массами.

Спираль раскручивается.

Гонитель Неизвестного заказал ему памятник себе.

Неведомая сила периодически

отрезала памятнику голову, как Берлиозу.

Заседали.

Старик ловил интернетом Рыбкина.

– Чего тебе надобно, Стачка?

У Большого театра под фурой

поехала крыша.

Екатерина Алексеевна фурией

протискивается сквозь гробовую крышку.

Кто кинул в меня, зеваку,

надгробной доской?

Я ж вам приносил «Живагу»...

Помилуйте, Луговской!

Нежнейшее чье колено

вылазит сквозь трещину?

Помилуй Боже, Елена...

Я знал эту женщину.

И каждый ее любовник

за миг ее воскресить

не только древо любое —

весь мир готов погубить.

Кто добрый, как крот ослепший,

с одышкой вышел на свет,

вперед пропуская следующего —

самоубийцу двадцати лет?

Помилуйте, Самуил Яковлевич,

и юноша, как вьюнок!..

Меж рухнувших наших ячеств

жестяный мчался венок.

Асеев, Кокто рассейский,

ваш стон я не обойду —

встает, не поняв в рассеянности,

в раю он или в аду.

А эта, в балетках все-таки,

водянистая, как голубика,

соседка моя по высотке

выглядывает из глубинки...

В бреду лейтенант метался —

Господь, помилуй меня! —

пулеметом магометанина

прошит, как дырки ремня.

Что шепчешь, афганец, с тоски?

Земля от ракиты разрыта.

Убитого звать Тараки —

Таракитаракита р а к и т а...

* * *

И крестик горизонтальный,

как ключик, в небе торчит.

Печаль его золотая

поломана. Вход закрыт.

У двери души летают.

И в воздухе тополь горчит.


IV

Новорусское Новодевичье.

Куда Рубенсу и Вандейчику!

Ватрушки жрет у ворот

под «Фанту» отечественную

живой и мертвый народ.

Нас внутрь не пускал детина.

Охранник был без лица.

Из пустоты щетина

росла, как из мертвеца.

Загробная жизнь под угрозой.

Воя, как «Цеппелин»,

взбесившиеся березы

летали без сердцевин.

Мы – только капот от «мерса»

с вынутыми цилиндрами.

Не то что мы все без сердца,

мы – люди без сердцевины.

И ломаные слова наши —

с вырванными корнями и ветками

– «Катастрофа! – кричу я. – «Ка...а!»

– «Касторка», – соглашаются соседи.

– «Про кладбищи», – настаиваю я.

– «Прокладки», – догадывается народ.

– «Телесводка», – подтверждаю. —

«Те...ка».

– «Телка», – понимают...

Когда я читаю у Гете «Гретхен» —

«гр...н», – «грешен» видится мне.

Она звала Фауста «Генрих» – «Г...х».

Я прочитал «Грех»...

Я понимаю, есть грех

любленных наслаждений...

Но в чем грех зеленых насаждений?


V

Новорусское Новодевичье.

У Лужников народ.

Видео не с Фадеечевым —

с эротикой продает.

Любимые литсобратья

мне пальцы совали в раны,

меня, гуру благодати,

сочтя за гуру урагана.

Гостиница, как магометанка,

зашторена на закате.

А вдруг гуру урагана

и есть гуру благодати?

Все это мне не простится

за то, что, душу губя,

на судную репетицию

я затащил тебя.

Где вместо стволов провалы,

как вверх ногами столы,

разбуженные вставали

человеческие стволы.

С росинками галогенными

из ада встает и рая

российская интеллигенция,

мертвая и живая.

Бастующие рубили

завалы, чинили лес.

А может быть, это были

солдаты из МЧС?


VI

Новорусское Новодевичье.

Купите в предсудный год

всамделишного Судейкика,

не ведая, что нас ждет?

Не все же сбегут в сторонку,

в Ванкувер и Теннесси!

Помилуй, Господь, от Второго

Пришествия, пронеси...


Колокольный эпилог

Несемся в прошлое со страшной силой,

но мысль единственная в мозгу —

«Господь, помилуй, Господь, помилуй,

от повторения спаси Москву!»

Кто под землею, но не в могиле,

чья ненакормленная семья —

его помилуй, ее помилуй,

помилуй верившего меня.

Господь, помилуй собор-расстригу,

где допустили сорвать кресты,

русскоязычную помилуй Ригу,

ей звон малиновый возвести!

О чем все гении и мазилы? Помимо разницы

в них суть одна —

«Господь, помилуй, Господь, помилуй,

Господь, помилуй меня».

И кантемиры, и мы, дебилы,

и мандельштамовская оса:

«Господь, помилуй, Господь, помилуй

валаамового осла...»

Овца, клонируй меня,

Герострат, кремируй меня,

госналог, премируй меня,

Господь, помилуй Газпром,

Господь, помилуй меня.

Конь Блед, примерь стремена!

Азот, грозу распогодь.

Мой бред, помилуй меня,

в душе ураган, Господь!

Горсуд, помилуй истца,

овца, клонируй Творца,

гроза, не молнируй в дома,

тишина, спланируй в меня.

Помилуй от урагана,

где, как проклятье с губ,

летит из Тархан тараном

вывороченный с корнями

лермонтовский дуб!

О чем разевает рот

Памела Андерсон в снах?

Золотая рыбка поет

в панировочных сухарях.

– Соседу виллу испорть,

пожар спланируй, Господь!

Кому пришлет сатана

мотоциклетный эскорт?

Скучаем, «Pall Mall» дымя,

Стал Брайтон-Бич русопят.

Не Тот, говорят, распят...

Луна, лорнируй распад.

Господь, помилуй меня!

Туман наш горчит полынью.

И, может, не все обман?

Помилуй дитя Полину,

родившуюся в ураган!

Мы красным вином с сулгуни

отметим весть Рождества,

чтоб здравствовала игуменья,

чтоб здравствовала Москва!

Помилуй,

помилуй,

пошли нас – по Мытной,

по Минке,

по минной,

по мнимой Жасминной,

как опера мыльной,

по «митькам», как на Пасху,

память – камень за пазухой,

колокольный, именинный,—

от Лукойла до Совмина,

звон, компьютером

переученный...

В Вознесенском переулочке,

у памятника Чайковскому,

подобному скрип-ключу,

я Моцарта обучу

с колоколами чокнуться!

Мы – дети волшебной сказки,

где вместо колоколов

стучат, как шахтерские каски,

купола без крестов.

...по тминной,

по маленькой,

пей, да помалкивай,

салфеткой слезу промакивай,

целуй образок эмалевый,

во благо, со всех силенок,

двадцать пять тыщ «зеленых»

вымаливай...

Крест золотой над маковкой,

на глазах у программы «Вести»

рассыпался как щепоть....

Москву помилуй, Господь!

ГРЕХ ПЛАКАТЬ. ИЩУ ИНВЕСТОРА,

ЧТОБ К НЕБУ КРЕСТ

ПРИКОЛОТЬ

Господь, помилуй земных кумиров,

кто лез без мыла в их маету,

Господь, помилуй, Господь, помилуй,

верни их парочкой на мосту.

Шекспира МИДу бы, Талейрана...

Нет мира в Косове. Правам труба...

Секспирамида нетолерантна.

Я, ты, Господь – это амур труа.

Волосяницей душа запутана.

Монаху снится Маша Распутина.

Родные, милые! Я тут живу.

Господь, помилуй, Господь, помилуй,

Господь, помилуй, люблю Москву.

Помилуй, Боже, быть у кормила

и не оставить страну в живых.

Господь, помилуй, Господь, помилуй

Тобою созданных детей дурных.

Тусуйтесь с мымрой – свободой мнимой,

в свободе миной лежит Чечня —

Господь, помилуй вину невинных,

помилуй, стало быть, и меня.

Храни поэтов от хмурой зависти,

от нетерпенья быть на плаву.

Помилуй завязи завтрашних зарослей

и клен, оставшийся на Москву.

За то, что знал я Твои затрещины,

умел с улыбкой удар держать,

помилуй, Господи, мою женщину

и в небе бабушку, отца и мать.

Что обелиски? Летим как искры

по небу с Божьего помела.

Господь, помилуй

потерять близких.

Помилуй их потерять меня.


VII

И только одна могила

п р о с т и л а.

Стихией пощажена.

Цела. И тайной полна.

Так тихо, что не прольется

хаосу вопреки

бутыль «Святого колодца».

В ней розочек лепестки.

Оса к ним ползет без паники.

И вдруг это добрый знак?

Прости, что достойным памятником

не разражусь никак.

Прости, что бывал урывками.

Чуток еще подожди.

Страдальческую улыбку

почти что смыли дожди.

За веру мою качнувшуюся,

за грехи предсудного дня,

за эти стихи кощунственные

помилуй, мама, меня.

И крестик над Москвой горизонтальный

от ветра бьется, держится едва,

как на груди невидимой и тайной,

что лежа дышит.

Стало быть, жива.

июнь 1998

Отпечаток чата –

Эрнст Неизвестный. Ритмы, пространство, звуки –

Гойя –

Пожар в Архитектурном институте –

Немые в магазине –

«Эх, Россия!..» –

Туманная улица –


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю