355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Вознесенский » Собрание сочинений. Том 1. Первый лед » Текст книги (страница 2)
Собрание сочинений. Том 1. Первый лед
  • Текст добавлен: 22 октября 2016, 00:03

Текст книги "Собрание сочинений. Том 1. Первый лед"


Автор книги: Андрей Вознесенский


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 9 страниц)

И слезы стоят, как стакан первача,

в неистово синих глазах снохача.

1960


Торгуют арбузами

Москва завалена арбузами.

Пахнуло волей без границ.

И веет силой необузданной

от возбужденных продавщиц.

Палатки. Гвалт. Платки девчат.

Хохочут. Сдачею стучат.

Ножи и вырезок тузы.

«Держи, хозяин, не тужи!»

Кому кавун? Сейчас расколется!

И так же сочны и вкусны

милиционерские околыши

и мотороллер у стены.

И так же весело и свойски,

как те арбузы у ворот —

земля мотается

в авоське

меридианов и широт!

1956


Осенний воскресник

Кружатся опилки,

груши и лимоны.

Прямо

на затылки

падают балконы!

Мимо этой сутолоки,

ветра, листопада

мчатся на полуторке

ведра и лопаты.

Над головоломной

ка-

та-

строфой

мы летим в Коломну

убирать картофель.

Замотаем платьица,

брючины засучим.

Всадим заступ

в задницы

пахотам и кручам!

1953


* * *

По Суздалю, по Суздалю

сосулек, смальт —

авоською с посудою

несется март.

И колокол над рынком

мотается серьгой.

Колхозницы – как кринки

в машине грузовой.

Я в городе бидонном,

морозном, молодом.

«Америку догоним

по мясу с молоком!»

Я счастлив, что я русский,

так вижу, так живу.

Я воздух, как краюшку

морозную, жую.

Весна над рыжей кручей,

взяв снеговой рубеж,

весна играет крупом

и ржет как жеребец.

А ржет она над критикой

из толстого журнала,

что видит во мне «скрытое

посконное начало».

1958


Тбилисские базары

...носы на солнце лупятся,

как живопись на фресках.

Долой Рафаэля!

Да здравствует Рубенс!

Фонтаны форели,

цветастая грубость!

Здесь праздники в будни,

арбы и арбузы.

Торговки – как бубны,

в браслетах и бусах.

Индиго индеек.

Вино и хурма.

Ты нынче без денег?

Пей задарма!

Да здравствуют бабы,

торговки салатом,

под стать баобабам

в четыре обхвата!

Базары – пожары.

Здесь огненно, молодо

пылают загаром

не руки, а золото.

В них отблески масел

и вин золотых.

Да здравствует мастер,

что выпишет их!

1958


* * *

Меня пугают формализмом.

Как вы от жизни далеки,

пропахнувшие формалином

и фимиамом знатоки!

В вас, может, есть и целина,

но нет жемчужного зерна.

Искусство мертвенно без искры,

не столько Божьей, как людской,

чтоб слушали бульдозеристы

непроходимою тайгой.

Им приходилось зло и солоно,

но чтоб стояли, как сейчас,

они – небритые, как солнце,

и точно сосны – шелушась.

И чтобы девочка-чувашка,

смахнувши синюю слезу,

смахнувши – чисто и чумазо,

смахнувши – точно стрекозу,

в ладоши хлопала раскатисто...

Мне ради этого легки

любых ругателей рогатины

и яростные ярлыки.

1953


* * *

Вас за плечи держали

ручищи эполетов.

Вы рвались и дерзали,

гусары и поэты!

И уносились ментики

меж склонов-черепах,

и полковые медики

копались в черепах.

Но снова мертвой петлею

несутся до рассвета

такие же отпетые

шоферы и поэты!

Их фары по спирали

уходят в небосвод.

Вы совесть потеряли.

Куда нас занесет?

1958


Противостояние очей

Третий месяц ее хохот нарочит,

третий месяц по ночам она кричит.

А над нею, как сиянье, голося,

вечерами

разражаются

Глаза!

Пол-лица ошеломленное стекло

вертикальными озерами зажгло.

...Ты худеешь. Ты не ходишь на завод,

ты их слушаешь, как лунный садовод,

жизнь и боль твоя, как влага к облакам,

поднимается к наполненным зрачкам.

Говоришь: «Невыносима синева!

И разламывает голова!

Кто-то хищный и торжественно-чужой

свет зажег и поселился на постой...»

Ты грустишь – хохочут очи, как маньяк.

Говоришь – они к аварии манят.

Вместо слез —

иллюминированный взгляд.

«Симулирует»,– соседи говорят.

Ходят люди, как глухие этажи.

Над одной горят глаза, как витражи.

Сотни женщин их носили до тебя,

сколько муки накопили для тебя!

Раз в столетие

касается

людей

это Противостояние Очей!..

...Возле моря отрешенно и отчаянно

бродит женщина, беременна очами.

Я под ними не бродил,

за них жизнью заплатил.

1961


Мастерские на Трубной

Дом на Трубной.

В нем дипломники басят.

Окна бубной

жгут заснеженный фасад.

Дому трудно.

Раньше он соцреализма не видал

в безыдейном заведенье у мадам.

В нем мы чертим клубы, домны,

но бывало,

стены фрескою огромной

сотрясало,

шла империя вприпляс

под венгерку,

«феи» реяли меж нас

фейерверком!

Мы небриты как шинель.

Мы шалели,

отбиваясь от мамзель,

от шанели,

но упорны и умны,

сжавши зубы,

проектировали мы

домны, клубы...

Ах, куда вспорхнем с твоих

авиаматок,

Дом на Трубной, наш Парнас,

альма-матер?

Я взираю, онемев,

на лекало —

мне районный монумент

кажет

ноженьку

лукаво!

1957


Баллада точки

«Баллада? О точке?! О смертной пилюле?!..»

Балда!

Вы забыли о пушкинской пуле!

Что ветры свистали, как в дыры кларнетов,

в пробитые головы лучших поэтов.

Стрелою пронзив самодурство и свинство,

к потомкам неслась траектория свиста!

И не было точки. А было – начало.

Мы в землю уходим, как в двери вокзала.

И точка тоннеля, как дуло, черна...

В бессмертье она?

Иль в безвестность она?..

Нет смерти. Нет точки. Есть путь пулевой —

вторая проекция той же прямой.

В природе по смете отсутствует точка.

Мы будем бессмертны. И это – точно!

1958


Баллада работы

Е. Евтушенко

Петр

Первый —

пот

первый...

Не царский (от шубы,

от баньки с муз кыкой),

а радостный

грубый,

мужицкий!

От плотской забавы

гудела спина,

от плотницкой бабы,

пилы, колуна.

Аж в дуги сгибались

дубы топорищ!

Аж щепки вонзались

в Стамбул и Париж!

А он только крякал,

упруг и упрям

расставивши краги,

как башенный кран.

А где-то в Гааге

духовный буян,

бродяга отпетый,

и нос, точно клубень —

Петер?

Рубенс?!

А может, не Петер?

А может, не Рубенс?

Но жил среди петель

рубинов и рубищ,

где в страшных пучинах

восстаний и путчей

неслись капуцины

как бочки с капустой.

Его обнаженные идеалы

бугрились, как стеганые одеяла.

Дух жил в стройном гранде,

как бюргер

обрюзгший,

и брюхо моталось

мохнатою

брюквой.

Женившись на внучке,

свихнувшись отчасти,

он уши топорщил,

как ручки от чашки.

Дымясь волосами как будто над чаном,

он думал.

И все это было началом,

началом, рождающим Савских и Саский...

Бьет пот —

олимпийский,

торжественный,

царский!

Бьет пот

(чтобы стать жемчугами Вирсавии).

Бьет пот

(чтоб сверкать сквозь фонтаны Версаля).

Бьет пот,

превращающий на века

художника – в Бога, царя – в мужика!

Вас эта высокая влага кропила,

чело целовала и жгла, как крапива.

Вы были как боги – рабы ремесла!..

В прилипшей ковбойке

стою у стола.

1958


* * *

Ах, сыграй мне, Булат, полечку...

Помнишь полечку, челку пчелочкой?

Парой ласточек —

раз, и нет! —

чиркнут лодочки о паркет.

Пава, панночка, парусок,

как там тонешь наискосок?

Мы прикручены по ночам

к разным мчащимся поездам.

Ах, осин номерок

табельный!

Ах, октябрь, ах, октябрь

таборный!

Отовсюду моя вина,

как винтовка, глядит в меня:

«Ах, забудь, забудь, не глупи,

телевизор, что ли, купи»...

Я живу в Каширском лесничестве.

Рыб слежу. Либо снасть чиню.

Только это мне – ни к чему.

Пуст мой лес, и поля собраны.

Гитарист бы сыграл —

струны сорваны.

1961


Сирень «Москва – Варшава»

Р. Гамзатову

11.III.61

Сирень прощается, сирень – как лыжница,

сирень, как пудель, мне в щеки лижется!

Сирень заревана,

сирень – царевна,

сирень пылает ацетиленом!

Расул Гамзатов хмур как бизон.

Расул Гамзатов сказал: «Свезем».

12.III.61

Расул упарился. Расул не спит.

В купе купальщицей сирень дрожит.

О, как ей боязно! Под низом

колеса поезда – не чернозем.

Наверно, в мае цвесть «красивкей»...

Двойник мой, магия, сирень, сирень,

сирень как гений! Из всех одна

на третьей скорости цветет она!

Есть сто косулей —

одна газель.

Есть сто свистулек – одна свирель.

Несовременно цвести в саду.

Есть сто сиреней.

Люблю одну.

Ночные грозди гудят махрово,

как микрофоны из мельхиора.

У, дьявол-дерево! У всех мигрень.

Как сто салютов, стоит сирень.

13.III.61

Таможник вздрогнул: «Живьем? В кустах?!»

Таможник, ахнув, забыл устав.

Ах, чувство чуда – седьмое чувство...

Вокруг планеты зеленой люстрой,

промеж созвездий и деревень

свистит

трассирующая

сирень!

Смешны ей – почва, трава, права...

Р. S.

Читаю почту: «Сирень мертва».

Р. Р. S.

Черта с два!

1961


Новогоднее письмо в Варшаву

А. Л.

Когда под утро, точно магний,

бледнеют лица в зеркалах

и туалетною бумагой

прозрачна пудра на щеках,

как эти рожи постарели!

Как хищно на салфетке в ряд,

как будто раки на тарелке,

их руки красные лежат!

Ты бродишь среди этих блюдищ.

Ты лоб свой о фужеры студишь.

Ты шаль срываешь. Ты горишь.

«В Варшаве душно»,– говоришь.

А у меня окно распахнуто

в высотный город словно в сад

и снег антоновкою пахнет

и хлопья в воздухе висят

они не движутся не падают

ждут

не шелохнутся

легки

внимательные

как лампады

или как летом табаки.

Они немножечко качнутся,

когда их ноженькой

коснутся,

одетой в польский сапожок...

Пахнет яблоком снежок.

1961


* * *

Конфедераток тузы бесшабашные

кривы.

Звезды вонзались, точно собашник

в гривы!

Польша – шампанское, танки палящая

Польша!

Ах, как банально – «Андрей и полячка»,

пошло...

Как я люблю ее еле смеженные веки,

жарко и снежно, как сны – на мгновенье, навеки...

Во поле русском, аэродромном

во поле-полюшке

вскинула рученьки к крыльям огромным —

П о л ь ш а!

Сон? Богоматерь?..

Буфетчицы прыщут, зардев,—

весь я в помаде,

как будто абстрактный шедевр.

1961


Стога

Менестрель атомный,

галстучек-шнурок...

Полечка – мадонной?

Как Нью-Йорк?

Что ж, автолюбитель,

ты рулишь к стогам,

точно их обидел

или болен сам?

Как стада лосиные,

спят

стога.

Полыхает Россия,

голуба и строга.

И чего-то не выразив,

ты стоишь, человек,

посреди телевизоров,

небосклонов, телег.

Там – аж волосы дыбом! —

разожгли мастера

исступленные нимбы,

будто рефлектора.

Там виденьем над сопками

солнцу круглому вслед

бабка в валенках стоптанных

крутит велосипед...

Я стою за стогами.

Белый прутик стругаю.

«Ах, оставьте,– смеюсь,

Я без вас разберусь!»

Нас любили и крыли.

Ты ж, Россия, одна,

как подводные крылья,

направляешь меня.

1961


Эпитафия

Брат,

не загадывай на завтра!

«Автор умер», – думал Барт.

«Умер Барт», – подумал автор.

1980


* * *

Мы писали историю

не пером – топором.

Сколько мы понастроили

деревень и хором.

Пахнут стружкой фасады,

срубы, башни, шатры.

Сколько барских усадеб

взято в те топоры!

Сотрясай же основы!

Куй, пока горячо.

Мы последнего слова

не сказали еще.

Вздрогнут крыши и листья.

И поляжет весь свет

от трехпалого свиста

межпланетных ракет.

1959


Мотогонки по вертикальной стене

Н. Андросовой

Завораживая, манежа,

свищет женщина по манежу!

Краги —

красные, как клешни.

Губы крашеные – грешны.

Мчит торпедой горизонтальною,

хризантему заткнув за талию!

Ангел атомный, амазонка!

Щеки вдавлены, как воронка.

Мотоцикл над головой

электрическою пилой.

Надоело жить вертикально.

Ах, дикарочка, дочь Икара...

Обыватели и весталки

вертикальны, как «ваньки-встаньки».

В этой, взвившейся над зонтами,

меж оваций, афиш, обид,

сущность женщины

горизонтальная

мне мерещится и летит!

Ах, как кружит ее орбита!

Ах, как слезы к белкам прибиты!

И тиранит ее Чингисхан —

замдиректора Сингичанц...

Сингичанц: «Ну, а с ней не мука?

Тоже трюк – по стене, как муха...

А вчера камеру проколола... Интриги...

Пойду напишу по инстанции...

И царапается, как конокрадка».

Я к ней вламываюсь в антракте.

«Научи,К– говорю,К– горизонту...»

А она молчит, амазонка.

А она головой качает.

А ее еще трек качает.

А глаза полны такой —

горизонтальною

тоской...

1960


Длиноного

М. Таривердиеву

Это было на взморье синем —

в Териоках ли? в Ориноко? —

она юное имя носила —

Длиноного!

Выходила – походка легкая,

а погодка такая летная!

От земли, как в стволах соки,

по ногам

подымаются

токи,

ноги праздничные гудят —

танцевать,

танцевать хотят!

Ноги! Дьяволы элегантные,

извели тебя хулиганствами!

Ты заснешь – ноги пляшут, пляшут,

как сорвавшаяся упряжка.

Пляшут даже во время сна.

Ты ногами оглушена.

Побледневшая, сокрушенная,

вместо водки даешь крюшоны —

под прилавком сто дьяволят

танцевать,

танцевать хотят!

«Танцы-шманцы?! – сопит завмаг.К—

Ах, у женщины ум в ногах».

Но не слушает Длиноного

философского монолога.

Как ей хочется повышаться

на кружке инвентаризации!

Ну, а ноги несут сами —

к босанове несут,

к самбе!

Он – приезжий. Чудной как цуцик.

«Потанцуем?»

Ноги, ноги, такие умные!

Ну, а ночи, такие лунные!

Длиноного, побойся Бога,

сумасшедшая Длиноного!

А потом она вздрогнет: «Хватит».

Как коня, колени обхватит

и качается, обхватив,

под насвистывающий мотив...

Что с тобой, моя Длиноного?..

Ты – далеко.

1963


* * *

Над Академией,

осатанев,

грехопадением

падает снег.

Парками, скверами

счастье взвилось.

Мы были первыми.

С нас началось.

Ласки, погони,

искры из глаз.

Все – эпигоны,

все после нас.

Лифы, молитвы,

свист пулевой,

прыганья в лифты

вниз головой!..

1950


Латышский эскиз

Уходят парни от невест.

Невесть зачем из отчих мест

три парня подались на Запад.

Их кто-то выдает. Их цапают.

41-й год. Привет!

«Суд идет!» Десять лет.

«Возлюбленный, когда ж вернешься?!

четыре тыщи дней, как ноша,

четыре тысячи ночей

не побывала я ничьей,

соседским детям десять лет,

прошла война, тебя все нет,

четыре тыщи солнц скатилось,

как ты там мучаешься, милый,

живой ли ты и невредимый?

предела нету для любимой —

ополоумевши любя,

я, Рута, выдала тебя —

из тюрьм приходят иногда,

из заграницы – никогда...»

...Он бьет ее, с утра напившись.

Свистит его костыль над пирсом.

О, вопли женщины седой:

«Любимый мой! Любимый мой!»

1963


Осень в Сигулде

Свисаю с вагонной площадки,

прощайте,

прощай, мое лето,

пора мне,

на даче стучат топорами,

мой дом забивают дощатый,

прощайте,

леса мои сбросили кроны,

пусты они и грустны,

как ящик с аккордеона,

а музыку – унесли,

мы – люди,

мы тоже порожни,

уходим мы,

так уж положено,

из стен,

матерей

и из женщин,

и этот порядок извечен,

прощай, моя мама,

у окон

ты станешь прозрачно, как кокон,

наверно, умаялась за день,

присядем,

друзья и враги, бывайте,

гуд бай,

из меня сейчас

со свистом вы выбегаете,

и я ухожу из вас,

о родина, попрощаемся,

буду звезда, ветла,

не плачу, не попрошайка,

спасибо, жизнь, что была,

на стрельбищах

в 10 баллов

я пробовал выбить 100,

спасибо, что ошибался,

но трижды спасибо, что

в прозрачные мои лопатки

вошла гениальность, как

в резиновую перчатку

красный мужской кулак,

«Андрей Вознесенский» – будет,

побыть бы не словом, не бульдиком,

еще на щеке твоей душной —

«Андрюшкой»,

спасибо, что в рощах осенних

ты встретилась, что-то спросила

и пса волокла за ошейник,

а он упирался,

спасибо,

я ожил, спасибо за осень,

что ты мне меня объяснила,

хозяйка будила нас в восемь,

а в праздники сипло басила

пластинка блатного пошиба,

спасибо,

но вот ты уходишь, уходишь,

как поезд отходит, уходишь.

из пор моих полых уходишь,

мы врозь друг из друга уходим,

чем нам этот дом неугоден?

ты рядом и где-то далеко,

почти что у Владивостока,

я знаю, что мы повторимся

в друзьях и подругах, в травинках,

нас этот заменит и тот —

«природа боится пустот»,

спасибо за сдутые кроны,

на смену придут миллионы,

за ваши законы – спасибо,

но женщина мчится по склонам,

как огненный лист за вагоном...

Спасите!

1961


Ночной аэропорт в Нью-Йорке

Автопортрет мой, реторта неона, апостол

небесных ворот —

аэропорт!

Брезжат дюралевые витражи,

точно рентгеновский снимок души,

Как это страшно, когда в тебе небо стоит

в тлеющих трассах

необыкновенных столиц!

Каждые сутки

тебя наполняют, как шлюз,

звездные судьбы

грузчиков, шлюх.

В баре, как ангелы, гаснут твои алкоголики.

Ты им глаголишь!

Ты их, прибитых,

возвышаешь!

Ты им «Прибытье»

возвещаешь!

* * *

Ждут кавалеров, судеб, чемоданов, чудес...

Пять «Каравелл»

ослепительно

сядут с небес!

Пять полуночниц шасси выпускают устало.

Где же шестая?

Видно, допрыгалась —

блядь, аистенок, звезда!..

Электроплитками

пляшут под ней города.

Где она реет,

стонет, дурит?

И сигареткой

в тумане горит?

Она прогноз не понимает.

Ее земля не принимает.

* * *

Худы прогнозы. И ты в ожидании бури,

Как в партизаны, уходишь в свои вестибюли.

Мощное око взирает в иные мира.

Мойщики окон

слезят тебя, как мошкара,

Звездный десантник, хрустальное чудище,

Сладко, досадно быть сыном будущего,

Где нет дураков

и вокзалов-тортов —

Одни поэты и аэропорты!

Стонет в аквариумном стекле

Небо,

приваренное к земле.

* * *

Аэропорт – озона и солнца

аккредитованное посольство!

Сто поколений

не смели такого коснуться —

Преодоленья

несущих конструкций.

Вместо каменных истуканов

Стынет стакан синевы —

без стакана.

Рядом с кассами-теремами

Он, точно газ,

антиматериален!

Бруклин – дурак, твердокаменный черт.

Памятник эры —

Аэропорт.

1961


Вступление

Открывайся, Америка!

Эврика!

Короную Емельку,

открываю, сопя,

в Америке – Америку,

в себе —

себя.

Рву кожуру с планеты,

сметаю пыль и тлен,

спускаюсь

в глубь

предмета,

как в метрополитен.

Там груши – треугольные,

ищу в них души голые.

Я плод трапециевидный

беру не чтоб глотать —

чтоб стекла сердцевинки

сияли, как алтарь!

Исследуйте, орудуйте,

не дуйте в ус,

пусть врут, что изумрудный,К—

он красный, ваш арбуз!

Дарвины, Рошали

ошибались начисто.

Скромность украшает?

К черту украшательство!

Вгрызаюсь, как легавая,

врубаюсь, как колун...

Художник хулиганит?

Балуй,

Колумб!

По наитию

дую к берегу...

Ищешь

Индию —

найдешь

Америку!

1961


Второе вступление

Обожаю

твой пожар этажей, устремленных к окрестностям рая!

Я – борзая,

узнавшая гон наконец, я—борзая!

Я тебя догоню и породу твою распознаю

По базарному дну

ты, как битница дуешь, босая!

Под брандспойтом шоссе мои уши кружились,

как мельницы,

по безбожной, бейсбольной,

по бензоопасной Америке!

Кока-кола. Колокола.

Вот нелегкая занесла!

Ты, чертовски дразня, сквозь чертоги вела и задворки,

и на женщин глаза

отлетали, как будто затворы!

Мне на шею с витрин твои вещи дешевками вешались.

Но я д у ш у искал,

я турил их, забывши про вежливость.

Я спускался в Бродвей, как идут под водой с аквалангом.

Синей лампой в подвале

плясала твоя негритянка!

Я был рядом почти, но ты зябко ушла от погони.

Ты прочти и прости,

если что в суматохе не понял...

Я на крыше, как гном,

над нью-йоркской стою планировкой.

На мизинце моем

твое солнце – как божья коровка.

1961


Лобная баллада

Их величеством поразвлечься

прет народ от Коломн и Клязьм.

«Их любовница – контрразведчица

англо-шведско-немецко-греческая...»

Казнь!

Царь страшон: точно кляча, тощий.

почерневший, как антрацит.

По лицу проносятся очи,

как буксующий мотоцикл.

И когда голова с топорика

подкатилась к носкам ботфорт,

он берет ее

над толпою, точно репу с красной ботвой!

Пальцы в щеки впились, как клещи,

переносицею хрустя,

кровь из горла на брюки хлещет.

Он целует ее в уста.

Только Красная площадь ахнет,

тихим стоном оглушена:

«А-а-анхен!..»

Отвечает ему она:

«Мальчик мой государь великий не судить мне твоей вины но зачем твои руки липкие солоны?

баба я

вот и вся провинность государства мои в устах я дрожу брусничной кровиночкой на державных твоих усах

в дни строительства и пожара

до малюсенькой ли любви?

ты целуешь меня Держава

твои губы в моей крови

перегаром борщом горохом

пахнет щедрый твой поцелуй

как ты любишь меня Эпоха

обожаю тебя

царуй!..»

Царь застыл – смурной, малахольный,

царь взглянул с такой меланхолией,

что присел заграничный гость,

будто вбитый по шляпку гвоздь.

1961


Тишины!

Тишины хочу, тишины...

Нервы, что ли, обожжены?

Тишины...

чтобы тень от сосны,

щекоча нас, перемещалась,

холодящая словно шалость,

вдоль спины, до мизинца ступни.

Тишины...

Звуки будто отключены.

Чем назвать твои брови с отливом?

Понимание – молчаливо.

Тишины.

Звук запаздывает за светом.

Слишком часто мы рты разеваем.

Настоящее – неназываемо.

Надо жить ощущением, цветом.

Кожа тоже ведь человек,

с впечатленьями, голосами.

Для нее музыкально касанье,

как для слуха – поет соловей,

Как живется вам там, болтуны,

на низинах московских, аральских?

Горлопаны, не наорались?

Тишины...

Мы в другое погружены.

В ход природ неисповедимый.

И по едкому запаху дыма

мы поймем, что идут чабаны.

Значит, вечер. Вскипает приварок.

Они курят, как тени тихи.

И из псов, как из зажигалок,

Светят тихие языки.

1963


Рок-н-ролл

Андрею Тарковскому

Партия трубы

Рок-

н-

ролл —

об стену сандалии!

Ром

в рот – лица как неон.

Ревет

музыка скандальная,

труба

пляшет, как питон!

В тупик

врежутся машины.

Двух

всмятку —

«Хау ду ю ду?»

Туз пик – негритос в манишке,

дуй,

дуй

в страшную трубу!

В ту

трубу

мчатся, как в воронку,

лица,

рубища, вопли какаду,

две мадонны

а-ля подонок —

в мясорубочную трубу!

Негр

рыж —

как затменье солнца.

Он жуток,

сумасшедший шут.

Над миром,

точно рыба с зонтиком,

пляшет

с бомбою парашют!

Рок-н-ролл. Факелы бород.

Шарики за ролики! Все – наоборот.

Рок-н-ролл – в юбочках юнцы,

а у женщин пробкой выжжены усы.

(Время, остановись! Ты отвратительно...)

Рок-н-ролл.

Об стену часы!

«Я носила часики – вдребезги, хреновые!

Босиком по стеклышкам – ой, лады...»

Рок-н-ролл. По белому линолеуму...

(Гы!.. Вы обрежетесь временем, мисс!

Осторожнее!..)

...по белому линолеуму

кровь, кровь —

червонные следы!


Хор мальчиков

Мешайте красные коктейли!

Даешь ерша!

Под бельем дымится, как котельная,

доисторическая душа!

Мы – продукты атомных распадов.

За отцов продувшихся —

расплата.

Вместо телевизоров нам – камины.

В реве мотороллеров и коров

наши вакханалии страшны, как поминки...

Рок, рок —

танец роковой!


Все

Над страной хрустальной и красивой,

выкаблучиваясь, как каннибал,

миссисипийский

мессия

мистер Рок правит карнавал.

Шерсть скрипит в манжете целлулоидовой.

Мистер Рок – бледен, как юродивый,

Мистер Рок – министр, пророк, маньяк;

по прохожим

пляшут небоскребы —

башмаками по муравьям.


Скрипка

И к нему от тундры до Атлантики,

вся неоновая от слез,

наша юность...

(«О, только не ее, Рок, Рок, ей нет

еще семнадцати!..»)

Наша юность тянется лунатиком...

Рок! Рок!

SOS! SOS!

1961


Монолог Мерлин Монро

Я Мерлин, Мерлин.

Я героиня

самоубийства и героина.

Кому горят мои георгины?

С кем телефоны заговорили?

Кто в костюмерной скрипит лосиной?

Невыносимо,

невыносимо, что не влюбиться,

невыносимо без рощ осиновых,

невыносимо самоубийство,

но жить гораздо

невыносимей!

Продажи. Рожи. Шеф ржет, как мерин

(Я помню Мерлин.

Ее глядели автомобили.

На стометровом киноэкране

в библейском небе,

меж звезд обильных,

над степью с крохотными рекламами

дышала Мерлин,

ее любили...

Изнемогают, хотят машины.

Невыносимо),

невыносимо

лицом в сиденьях, пропахших псиной!

Невыносимо,

когда насильно,

а добровольно – невыносимей!

Невыносимо прожить, не думая,

невыносимее – углубиться.

Где наша вера? Нас будто сдунули,

существованье – самоубийство,

самоубийство – бороться с дрянью,

самоубийство – мириться с ними,

невыносимо, когда бездарен,

когда талантлив – невыносимей,

мы убиваем себя карьерой,

деньгами, девками загорелыми,

ведь нам, актерам,

жить не с потомками,

а режиссеры – одни подонки,

мы наших милых в объятьях душим,

но отпечатываются подушки

на юных лицах, как след от шины,

невыносимо,

ах, мамы, мамы, зачем рождают?

Ведь знала мама – меня раздавят,

о, кинозвездное оледененье,

нам невозможно уединенье,

в метро,

в троллейбусе,

в магазине

«Приветик, вот вы» – глядят разини,

невыносимо, когда раздеты

во всех афишах, во всех газетах,

забыв,

что сердце есть посередке,

в тебя завертывают селедки,

лицо измято,

глаза разорваны

(как страшно вспомнить во «Франс-Обзёрвере»

свой снимок с мордой самоуверенной

на обороте у мертвой Мерлин!).

Орет продюсер, пирог уписывая:

«Вы просто дуся,

ваш лоб – как бисерный!»

А вам известно, чем пахнет бисер?!

Самоубийством!

Самоубийцы – мотоциклисты,

самоубийцы спешат упиться,

от вспышек блицев бледны министры —

самоубийцы,

самоубийцы,

идет всемирная Хиросима,

невыносимо,

невыносимо все ждать, чтоб грянуло,

а главное —

необъяснимо невыносимо,

ну, просто руки разят бензином!

невыносимо горят на синем

твои прощальные апельсины...

Я баба слабая. Я разве слажу?

Уж лучше – сразу!

1963


Футбольное

Левый крайний!

Самый тощий в душевой,

самый страшный на штрафной,

бито стекол – боже мой!

И гераней...

Нынче пулей меж тузов,

блещет попкой из трусов

левый крайний.

Левый шпарит, левый лупит.

Стадион нагнулся лупой,

прожигательным стеклом

над дымящимся мячом.

Правый край спешит заслоном,

он сипит, как сто сифонов,

ста медалями увенчан,

стольким ноги поувечил.

Левый крайний, милый мой,

ты играешь головой!

О, атака до угара!

Одурение удара.

Только мяч,

мяч,

мяч,

только – вмажь,

вмажь,

вмажь!

«Наши – ваши» – к Богу в рай...

Ай!

Что наделал левый край!..

Мяч лежит в своих воротах.

Солнце черной сковородкой.

Ты уходишь, как горбун,

под молчание трибун.

Левый крайний...

Не сбываются мечты,

с ног срезаются мячи.

И под краном

ты повинный чубчик мочишь,

ты горюешь

и бормочешь:

«А ударчик – самый сок,

прямо в верхний уголок!»

1962


Поют негры

Мы —

тамтамы гомеричные с глазами горемычными,

клубимся, как дымы, —

мы...

Вы —

белы, как холодильники, как марля карантинная,

безжизненно мертвы —

вы...

О чем мы поем вам?

О

руках ваших из воска как белая известка,

о, как впечатались между плечей печальных,

о, наших жен печальных,

как их позорно жгло – о-о!

«Н-но!» —

нас лупят, точно клячу, мы чаевые клянчим,

на рингах и на рынках у нас в глазах темно,

но,

когда ночами спим мы, мерцают наши спины,

как звездное окно.

В нас,

боксерах, гладиаторах, как в черных радиаторах

или в пруду карась,

созвездья отражаются торжественно и жалостно —

Медведица и Марс —

в нас...

Мы – негры, мы, поэты,

в нас плещутся планеты.

Так и лежим, как мешки, полные звездами и легендами...

Когда нас бьют ногами —

пинают небосвод.

У вас под сапогами

Вселенная орет!

1961


* * *

Друг, не пой мне песню про Сталина.

Эта песенка не простая.

Непроста усов седина.

То хрустальна, а то мутна.

Как плотина усы блистали,

как присяга иным векам.

Партизаночка шла босая

к их сиянию по снегам.

Кто в них верил? И кто в них сгинул,

как иголка в седой копне?

Их разглаживали при гимне.

Их мочили в красном вине.

И торжественно над страною,

словно птица страшной красы,

плыли с красной бахромою

государственные усы...

1958


Стриптиз

В ревю

танцовщица раздевается дуря...

Реву?..

Или режут мне глаза прожектора?

Шарф срывает, шаль срывает, мишуру,

как сдирают с апельсина кожуру.

А в глазах тоска такая, как у птиц.

Этот танец называется «стриптиз».

Страшен танец. В баре лысины и свист,

как пиявки, глазки пьяниц налились.

Этот рыжий, как обляпанный желтком,

пневматическим исходит молотком!

Тот, как клоп, —

апоплексичен и страшон.

Апокалипсисом воет саксофон!

Проклинаю твой, Вселенная, масштаб,

марсианское сиянье на мостах,

проклинаю,

обожая и дивясь.

Проливная пляшет женщина под джаз!..

«Вы Америка?» – спрошу, как идиот.

Она сядет, сигаретку разомнет.

«Мальчик, – скажет, – ах, какой у вас акцент!

Закажите-ка мартини и абсент».

1961


Нью-йоркская птица

На окно ко мне садится

в лунных вензелях

алюминиевая птица —

вместо тела

фюзеляж

и над ее шеей гайковой

как пламени язык

над гигантской зажигалкой

полыхает

женский

лик!

(В простынь капиталистическую

завернувшись, спит мой друг.)

кто ты? бред кибернетический?

полуробот? полудух?

помесь королевы блюза

и летающего блюдца?

может ты душа Америки

уставшей от забав?

кто ты юная химера

с сигареткою в зубах?

но взирают не мигая

не отерши крем ночной

очи как на Мичигане

у одной

у нее такие газовые

под глазами синячки

птица что предсказываешь?

птица не солги!

что ты знаешь, сообщаешь?

что-то странное извне

как в сосуде сообщающемся

подымается во мне

век атомный стонет в спальне...

(Я ору. И, матерясь,

мой напарник, как ошпаренный,

садится на матрас.)

1961


Напоили

Напоили.

Первый раз ты так пьяна,

на пари ли?

Виновата ли весна?

Пахнет ночью из окна

и полынью.

Пол – отвесный, как стена...

Напоили.

Меж партнеров и мадам

синеглазо

бродит ангел вдребадан,

семиклашка.

Ее мутит. Как ей быть?

Хочет взрослою побыть.

Кто-то вытащит ей таз

из передней

и наяривает джаз,

как посредник:

«Все на свете в первый раз,

не сейчас —

так через час,

интересней в первый раз,

чем в последний...»

Но чьи усталые глаза

стоят в углу,

как образа?

И не флиртуют, не манят —

они отчаяньем кричат.

Что им мерещится в фигурке

между танцующих фигур?

И как помада на окурках,

на смятых пальцах

маникюр.

1967


Флорентийские факелы

З. Богуславской

Ко мне является Флоренция,

фосфоресцируя домами,

и отмыкает, как дворецкий,

свои палаццо и туманы.

Я знаю их. Я их калькировал

для бань, для стадиона в Кировске,

спит Баптистерий, как развитие

моих проектов вытрезвителя.

Дитя соцреализма грешное,

вбегаю в факельные площади,

ты – калька с юности, Флоренция!

Брожу по прошлому!

Через фасады, амбразуры,

как сквозь восковку,

восходят судьбы и фигуры

моих товарищей московских.

Они взирают в интерьерах,

меж вьющихся интервьюеров,

как ангелы или лакеи,

стоят за креслами, глазея.

А факелы над черным Арно

необъяснимы —

как будто в огненных подфарниках

несутся в прошлое машины!

Ау! – зовут мои обеты.

Ау! – забытые мольберты,

и сигареты,

и спички сквозь ночные пальцы.

Ау! – сбегаются палаццо,К—

авансы юности опасны! —

попался?!

И между ними мальчик странный,

еще не тронутый эстрадой,

с лицом, как белый лист тетрадный,

в разинутых подошвах с дратвой —

здравствуй!

Он говорит: «Вас не поймаешь!

Преуспевающий пай-мальчик.

Вас заграницы издают.

Вас продавщицы узнают.

Но почему вы чуть не плакали?

И по кому прощально факелы

над флорентийскими хоромами

летят свежо и похоронно?..»

Я занят. Я его прерву.

Осточертели интервью.

Сажусь в машину. Дверцы мокры.

Флоренция летит назад.

И как червонные семерки

палаццо в факелах горят.

1962


* * *

Б. Ахмадулиной

Нас много. Нас может быть четверо.

Несемся в машине как черти.

Оранжеволоса шоферша.

И куртка по локоть – для форса.

Ах, Белка, лихач катастрофный,

нездешняя ангел на вид,

люблю твой фарфоровый профиль,

как белая лампа горит!

В аду в сквородки долдонят

и вышлют к воротам патруль,

когда на предельном спидометре

ты куришь, отбросивши руль.

Люблю, когда, выжав педаль,

хрустально, как тексты в хорале,

ты скажешь: «Какая печаль!

права у меня отобрали...

Понимаешь, пришили превышение скорости

в возбужденном состоянии...

А шла я вроде нормально...»

Не порть себе, Белочка, печень.

Сержант нас, конечно, мудрей,

но нет твоей скорости певчей

в коробке его скоростей.

Обязанности поэта

нестись, позабыв про ОРУД,

брать звуки со скоростью света,

как ангелы в небе поют.

За эти года световые

пускай мы исчезнем, лучась,

пусть некому приз получать.

Мы выжали скорость впервые.

Жми, Белка, божественный кореш!

И пусть не собрать нам костей.

Да здравствует певчая скорость,

убийственнейшая из скоростей!

Что нам впереди предначертано?

Нас мало. Нас может быть четверо.

Мы мчимся – а ты божество!

И все-таки нас большинство.

1963


Итальянский гараж

Б. Ахмадулиной

Пол – мозаика

как карась.

Спит в палаццо

ночной гараж.

Мотоциклы как сарацины

или спящие саранчихи.

Не Паоло и не Джульетты —

дышат потные «шевролеты».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю