Текст книги "Собрание сочинений. Том 2"
Автор книги: Андрей Вознесенский
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 9 страниц)
– Россия, что еще народу хочется?
Россия: «Когда же это кончится?..»
1986
Инструкция
Во время информационного взрыва,
если вы живы, —
что редко, —
накрывайтесь «Вечеркой» или районным
«Призывом»
и не думайте о тарелках.
Во время информационного взрыва
нет пива,
нет рыбы, есть очередь за чтивом.
Мозги от черного детектива
усыхают, как черносливы.
Контуженные информационным взрывом,
мужчины становятся игривы и вольнолюбивы,
суждены им благие порывы,
но
свершить ничего не дано,
они играют в подъездах трио,
уходят в домино
или кассетное кино.
Сфинкс, реши-ка наши кроссворды!
Человечество утроилось.
Информированные красотки
перешли на запоминающее устройство.
Музыкальные браконьеры
преодолевают звуковые барьеры.
Многие трупы
записываются в тургруппы.
Информационные графоманы
пишут, что диверсант Румянов,
имя скрыв,
в разных городах путем обманов
подготавливает демографический взрыв.
Симптомы:
тяга к ведьмам, спиритам и спиртному.
Выделяется колоссальная духовная энергия.
Вызывают дух отца Сергия.
Над Онегою
ведьмы в очереди зубоскалят —
почему женщин не берут на «Скайлэб»?
Космонавт NN к полету готов,
и готов к полету спирит Петров.
Как прекрасно лететь над полем
в инфракрасном плаще с подбоем!
Вызывает следователь МУРа
дух бухгалтера убиенного.
Тот после допроса хмуро
возвращается в огненную геенну.
Над трудящимися Севера
писательница, тепло встреченная,
тарахтит, как пустая сеялка
разумного, доброго, вечного...
Умирает век – выделяется его биополе.
Умирает материя – выделяется дух.
Над людьми проступают идея и воля.
Лебединою песней летит тополиный пух.
Я, один из преступных прародителей
информационного взрыва,
вызвавший его на себя,
погибший от правды его и кривды,
думаю останками лба.
Мы сами сажали познанья яблони,
кощунственные неомичурины.
Нам хотелось правды от Бога и дьявола!
Неужто мы обмишурились?
Что даст это дерево взрыва,
привитое в наши дни
к антоновскому наиву
читающей самой страны?
Озерной, интуитивной,
конкретной до откровенья...
Голову ампутируйте,
чтоб в душу не шла гангрена.
Подайте калеке духовной войны!
Сломанные судьбы – издержки игр.
Мы с тобой погибли от информационной
войны.
Информационный взрыв – бумажный тигр.
...Как тихо после взрыва! Как вам здорово!
Какая без меня вам будет тишина...
Но свободно залетевшее
иррациональное зернышко
взойдет в душе озерного пацана.
И все будет оправдано этими очами —
наших дней запутавшийся клубок.
Вначале было Слово. Он все начнет сначала.
Согласно информации, слово – Бог.
1981
Монолог века
Приближается век мой к закату —
ваш, мои отрицатели, век.
На стол карты!
У вас века другого нет.
Пока думали очевидцы:
принимать его или как? —
век мой, в сущности, осуществился
и стоит как кирпич в веках.
Называйте его уродом.
Шлите жалобы на Творца.
На дворе двадцатые годы —
не с начала, так от конца.
Историческая симметрия.
Свет рассветный – закатный снег.
Человечья доля смиренная —
быть как век.
Помню, вышел сквозь лёт утиный
инженера русского сын
из ворот Золотых Владимира.
Посмотрите, что стало с ним.
Бейте века во мне пороки,
как за горести бытия
дикари дубасили Бога.
Специален Бог для битья.
Провожайте мой век дубиною,
каков век, таков и поэт.
Извините меня, любимые,
у вас века другого нет...
...Изучать будут век мой в школах,
пока будет земля Землей,
я не знаю, конечно, сколько,
но одно понимаю – мой.
1979
Ода одежде
Первый бунт против Бога – одежда.
Голый, созданный в холоде леса,
поправляя Создателя дерзко,
вдруг – оделся.
Подрывание строя – одежда,
когда жердеобразный чудак
каждодневно
желтой кофты вывешивал флаг.
В чем великие джинсы повинны?
В вечном споре низов и верхов —
тела нижняя половина
торжествует над ложью умов.
И, плечами пожав, Слава Зайцев,
чтобы легче дышать или плакать, —
декольте на груди вырезает,
вниз углом, как арбузную мякоть.
Ты дыши нестесненно и смело,
очертаньями хороша,
содержанье одежды – тело,
содержание тела – душа.
1977
Перед ремонтом
В год приближения Галлеи
прощаюсь с Третьяковской галереей.
Картины сняты. Пусты анфилады.
Стремянкою с последнего холста
спускался человек, похожий на Филатова.
Снимали со стены «Явление Христа».
Рыдают бабы. На стенах разводы.
Ты сам статьями торопил ремонт.
«Явление Христа» уходит от народа
в запасный фонд.
Ты выступал, что все гниет преступно,
чего ж ты заикаешься от слез?
Последним капитан уходит с судна —
не понятый художником Христос.
Художнику Христос не удавался.
Фигуркой исчезающей из глаз,
вы думали – он приближался?
Он, пятясь, удаляется от нас.
До нового свиданья, Галерея!
До нового чертога, красота.
Не нам, не нам ты явишься, Галлея.
До новых зрителей, «Явление Христа».
На улицу, раздвинув операторов
и запахнув сатиновый хитон,
шел человек, похожий на Филатова.
Я обознался. Это был не он.
1986
Стеклозавод
Сидят три девы – стеклодувши
с шестами, полыми внутри.
Их выдуваемые души горят,
как бычьи пузыри.
Душа имеет форму шара,
имеет форму самовара.
Душа – абстракт. Но в смысле формы
она дает любую фору!
Марине бы опохмелиться,
но на губах ее горит
душа пунцовая, как птица,
которая не улетит!
Нинель ушла от моториста.
Душа высвобождает грудь,
вся в предвкушенье материнства,
чтоб накормить или вздохнуть.
Уста Фаины из всех алгебр
с трудом три буквы назовут,
но с уст ее абстрактный ангел
отряхивает изумруд!
Дай дуну в дудку, постараюсь.
Дай гостю душу показать.
Моя душа не состоялась,
из формы вырвалась опять.
В век Скайлэба и Байконура
смешна кустарность ремесла.
О чем, Марина, ты вздохнула?
И красный ландыш родился.
Уходят люди и эпохи,
но на прилавках хрусталя
стоят их крохотные вздохи
по три рубля, по два рубля...
О чем, Марина, ты вздохнула?
Не знаю. Тело упорхнуло.
Душа, плененная в стекле,
стенает на моем столе.
1974
Долг
История – прямо
долговая яма.
Мне должен Наполеон
Арбат, который был спасен.
– Представим, что татарского ига нет,
тогда все сдвинется на 300 лет.
Чингисхан
мне должен 300 лет назад не построенный БАМ.
Хау ду ю ду? —
если бы мы взяли Зимний в 1617 году?
В Европе бы грызлись Алые и Белые розы,
а мы бы уже укрупняли колхозы.
Если б не Иго,
Иван Грозный бы вылезал из МиГа.
А Шекспир
ехал бы к нам бороться за мир.
До границы его бы карета везла,
а от Ленинграда экспресс «Красная стрела».
Одно лицо
должно мне Садовое кольцо.
Продолжим.
Я должен
недочитанному поэту по имени Спир. Дрожжин.
Я должен
мальчику 2000 года
за газ и за воду
и погибшую северную рыбу.
(Он говорит: «Спасибо!»)
Поднесут ли лютики
к столетию научно-технической революции?
1976
* * *
Под ночной переделкинский поезд
между зеркалом и окном
увлекательнейшую повесть
пишет женщина легким пером.
Что ей поезда временный посвист
и комарная сволота?
Лампа золотом падает в повесть
и такие же волоса.
Я желаю ей, чтобы повесть
удалась,
чтоб была в ней гармония, то есть
что не складывается подчас.
1975
* * *
Как сжимается сердце дрожью
за конечный порядок земной.
Вдоль дороги стояли рощи
и дрожали, как бег трусцой.
Все – конечно, и ты – конечна.
Им твоя красота пустяк.
Ты останешься в слове, конечно.
Жаль, что не на моих устах.
1976
* * *
Для души, северянки покорной,
и не надобно лучшей из пищ.
Брось ей в небо, как рыбам подкормку,
монастырскую горсточку птиц!
1975
* * *
Бобры должны мочить хвосты,
Они темны и потаенны,
обмакнутые в водоемы,
как потаенные цветы.
Но распускаются с опаской
два зуба алою печалью,
как лента с шапки партизанской
иль кактусы порасцветали.
1970
Вторые рощи
Мне лаяла собачка белая.
И на холме за хуторами
две рощи – правая и левая —
лай этот эхом повторяли.
Два разделившиеся эха
в них пели, плакали, свистели,
как в двух расстроенных, ореховых,
стереофонических системах.
Я закричал, не знал, что делаю.
И надо мной в вечернем гуле
две рощи – правая и левая —
моим же голосом вздохнули.
1974
* * *
Я не ведаю в женщине той
черной речи и чуингама,
та возлюбленная со мной
разговаривала жемчугами.
Простирала не руку, а длань.
Той, возлюбленной, мелкое чуждо.
А ее уязвленная брань —
доказательство чувства.
1973
* * *
Облака лежали штучные.
У небес пасхальный цвет.
Солнце было в белой тучке,
точно яйца на просвет.
Откровенная локальность
мне напоминала пляж,
где отчетлив и нахален
мой излюбленный типаж.
Шорты белые внатяжку
на телах как шоколад,
как литые унитазы
в темном воздухе парят.
1971
Зарастающее озеро
Я полюблю вас, клювы кувшинок,
шум камышиный, птичьи ватаги,
я прикасаюсь рукою мужчины
к лодкам
со скользкими животами.
Заполонило,
заполонило
переполохом купав и купальщиц,
я переполнен наполовину
отсветом башен, в воду упавших.
Позарастаем, позарастаем,
позарастает озеро лесом,
позарастает пень
мирозданьем,
тело – душою,
души – телесным.
Женщина с зябнущим следом бикини
из целлулоидного Марокко,
я поцелуев твоих не покину,
мы зарастаем луной и морошкой.
Позарастаем —
значит, полюбим,
все, что получим,
сразу раздарим —
листья плавучие
с медной полудой,
плавное тело
с душным загаром.
Позарастаем —
значит, полюбим,
так зарастает озеро
лугом,
так прорастает вечер
полуднем,
так прорастают встречи
разлукой.
И не понять,
где инстинкты, где разум?
И не понять,
где вода, где осока?
В белых губах твоих
стиснута фраза —
утром – вульгарно,
ночью – высоко.
1971
Оленья охота
Трапециями колеблющимися
скользая через лес,
олени,
как троллейбусы,
снимают ток
с небес.
Я опоздал к отходу их
на пару тысяч лет,
но тянет на охоту —
вслед...
Когда их Бог задумал,
не понимал и сам,
что в душу мне задует
тоску по небесам.
Тоскующие дула
протянуты к лесам!
О эта зависть резкая,
два спаренных ствола —
как провод перерезанный
к природе, что ушла.
Сквозь пристальные годы
тоскую по тому,
кто опоздал к отлету,
к отлову моему!
1968
Мальвина
1
Играю в вист с советскими нудистами.
На пляже не особо талмудистском,
между малиновыми ундинами,
бесстрастными коленками, мудищами
неголые летали короли.
Игра на раздевание. Сдавала
Мальвина, врач из Краснодара,
одетая в бикини незагара.
Они ей были сзади велики.
Мальвина в безразмерные зрачки
в себя вбирала:
денежные знаки,
презренные лежащие одежды,
стыд одеяла,
газетные рубахи,
сброшенные страхи,
комплексы вины
разной длины,
народы в разных позах идеала,
берег с волейбольною сеткою на бедрах,
меня – как кости в целлофане,
она вбирала сарафаны,
испуги на металлических пуговках,
шорты-пузыри,
себя как бы одевала изнутри,
снаружи оставаясь обнаженной,
а по краям бруснично обожженной,
Мальвинин муж нудистов раздевал.
2
– Разденемся, товарищи нудисты!
Снимайте страхи и чужие мысли.
Рэмбо, сбросьте накачанные подплечники.
Вы – без маек,
но прикрываетесь дурацкими лозунгами,
плохо пошитыми надеждами.
Партийные и беспартийные,
оденемся в свободу страсти без!
Юноша, хватайте ферзя противника!
Это не ферзь!
Нудист не может быть влюблен.
Вход в рай нудистам воспрещен.
Вы ренуаровское «ню»
одели в идейную хайню.
Антр ну,
я не могу раздеть жену —
ее скрывает покров аристократизма.
– Нудила-мученик, катись ты!..
Мальвина тут произвела отскок
и сбросила свои аристок-
ратические замашки.
И сквозь ее девический сосок
проклюнулся березовый листок.
«Поднимем взятки! – заорал Мальвинин. —
Назавтра обещают ливень».
Навстречу ехал «мерседес» —
приют убогого чухонца.
Чухонец ехал тоже без,
но рефлектировал: «Есть хотца!»
Не видя неконвертируемого финна,
Мальвина
сидела,
обхвативши ноги,
одета, как в невидимую тогу,
в драгоценную тревогу
новой невиданной любви.
Куда там Богу!
О боги, боги...
Лежали под наколкой короли,
и нет свободной на земле земли.
И страх лежал на пляже,
на рожденье,
и до рожденья в памяти лежал,
и тело сняв, его мы не разденем.
Мальвинин продолжал...
3
Мальвина, море зевом львиным
белело. В клубе шла «Калина».
Мальвина, чья вина, Мальвина?
«Мосфильма»?
«Мальвина, – он шептал, – Мальвина», —
и все уже непоправимо —
кассета про дворец Амина,
помилуй бог – и серафимы! —
Мальвина, чья вина —
Совмина?
Такую цену заломила.
Жизнь уместилась вполовину.
Мальвина, чья вина, Мальвина?
Минфина?
4
Мальвинин продолжал:
«Не спорю.
Спустимся к морю.
Хотя оно на карантине».
Мальвина, чья вина, дельфина?
Мы вышли к морю.
Картина.
Солнца диско
стояло низко, как собачья миска.
Все сбрасывали длинные малиновые по краям тени.
За гномиком,
с видом каноника —
лежала его теневая экономика,
Брюнет с мясами на весу
отбрасывал левую колбасу.
От Ивана Ивановича
шла тень Иосифа Виссарионовича.
Шла тень за всеми, как могила.
Мальвина, чья вина, Мальвина?
От секретаря обкома
тянулась тень до окоема.
Но самой длинной
была тень от обалдения Мальвиной.
Все тени шли в направлении страны.
«Отбросим лишнее!» —
Мальвинин врезал.
Взял ножницы и тени нам отрезал.
И крикнул, запихав их в «дипломат»:
«Колоду! Сматываемся, мать».
Нам было голо, зябко и гадливо.
Радио транслировало Малинина.
Манило сердце к магазину.
Мальвина, чья вина – Грузвина?
А там вдали за скрывшейся Мальвиной,
вся в Книгу Книг занесена,
одной прикрытая молитвой,
лежит раздетая страна.
Мальвинин нам махал с горы.
Его ждало такси за школой.
Орали в «дипломате» короли:
«Народ-то голый!»
5
Все ливень смыл неумолимо
назавтра, в джинсах пилигримы,
мы шли, не узнавая, мимо.
Мальвина, чья вина, Мальвина?
1972
Бойни перед сносом
Памяти чикагских боен
I
Я как врач с надоевшим вопросом:
«Где больно?»
Бойни старые
приняты к сносу.
Где бойни?
II
Ангарообразная кирпичага
с отпечатавшеюся опалубкою.
Отпеваю бойни Чикаго,
девятнадцатый век оплакиваю.
Вы уродливы,
бойни Чикаго, —
на погост!
В мире, где квадратные
виноградины
Хэбитага
собраны в более уродливую гроздь!
Опустели,
как Ассирийская монархия.
На соломе
засохший
навоза кусочек.
Эхом ахая,
вызываю души усопших.
А в углу с погребальной молитвою
при участии телеока
бреют электробритвою
последнего
живого теленка.
У него на шее бубенчик.
И шуршат с потолков голубых
крылья призраков убиенных:
белый бык, черный бык, красный бык.
Ты прости меня, белый убитый,
ты о чем наклонился с высот?
Свою голову с думой обидной,
как двурогую тачку, везет!
Ты прости, мой печальный кузнечик,
усмехающийся кирасир!
С мощной грудью, как черный кузнечик,
черно-красные крылья носил.
Третий был продольно распилен,
точно страшная карта страны,
где зияли рубцы и насилья
человечьей наивной вины.
И над бойнею грациозно
слава реяла, отпевая,
словно
дева
туберкулезная,
кровь стаканчиком попивая.
Отпеваю семь тощих буренок,
семь надежд и печалей районных,
чья спина от крестца до лопатки
провисала,
будто палатки...
Но звенит коровий сыночек,
как председательствующий
в звоночек,
это значит:
«Довольно выть.
Подойди.
Услышь и увидь».
III
Бойни пусты, как кокон сборный.
Боен нет в Чикаго. Где бойни?
IV
И я увидел: впереди меня
стояла Ио.
Став на четвереньки,
с глазами Суламифи и чеченки,
стояла Ио.
Нимфина спина,
горизонтальна и изумлена,
была полна
жемчужного испуга,
дрожа от приближения слепня.
(Когда-то Зевс, застигнутый супругой,
любовницу в корову превратил
и этим кривотолки прекратил.)
Стояла Ио, гневом и стыдом
полна. Ее молочница доила.
И, вскормленные молоком от Ио,
обманутым и горьким молочком,
кричат мальцы отсюда и до Рио:
«Мы – дети Ио!»
Ио герои скромного порыва,
мы – и.о.
Ио мужчины, гибкие, как ивы,
мы – ио,
ио поэт с призваньем водолива,
мы – ио.
Ио любовь в объятиях тоскливых
обеденного перерыва,
мы – ио, ио,
мы – ио, ио,
ио иуды, но без их наива,
мы – ио!
Но кто же мы на самом деле?
Или
нас опоили?
Но ведь нас родили!
Виновница надои выполняла,
обман парнасский
вспоминала вяло.
«Страдалица!» —
ей скажет в простоте
доярка.
Кружка вспенится парная
с завышенным процентом ДДТ.
V
Только эхо в пустынной штольне.
Боен нет в Чикаго. Где бойни?
VI
По стене свисала распластанная,
за хвост подвешенная с потолка,
в форме темного
контрабаса,
безголовая шкура телка.
И услышал я вроде гласа.
«Добрый день, – я услышал, – мастер!
Но скажите – ради чего
Вы съели 40 тонн мяса?
В Вас самих 72 кило.
Вы съели стада моих дедушек, бабушек...
Чту Ваш вкус.
Я не вижу Вас, Вы, чай, в «бабочке»,
как член Нью-йоркской академии искусств?
Но Вы помните, как в кладовке,
в доме бабушкиного тепла,
Вы давали сахар с ладошки
задушевным губам телка?
И когда-нибудь лет через тридцать
внук Ваш, как и Вы, человек,
провожая иную тризну,
отпевая тридцатый век,
в пустоте стерильных салонов,
словно в притче, сходя с ума, —
ни души! лишь пучок соломы —
закричит: «Кусочка дерьма!»
VII
Видно, спал я, стоя, как кони.
Боен нет в Чикаго. Где бойни?
VIII
Но досматривать сон не стал я.
Я спешил в Сент-Джорджский собор,
голодающим из Пакистана
мы давали концертный сбор.
«Миллионы сестер наших в корчах,
миллионы братьев без корочки,
миллионы отцов в удушьях,
миллионы матерей худущих...»
И в честь матери из Бангладеша,
что скелетик сына несла
с колокольчиком безнадежным,
я включил, как «Камо грядеши?»,
горевые колокола!
Колокол, триединый колокол,
«Лебедь»,
«Красный»
и «Голодарь»,
голодом,
только голодом
правы музыка и удар!
Колокол, крикни, колокол,
что кому-то нечего есть!
Пусть хрипла торопливость голоса,
но она чистота и есть!
Колокол, красный колокол,
расходившийся колуном,
хохотом, ахни хохотом,
хороша чистота огнем.
Колокол, лебединый колокол,
мой застенчивейший регистр!
Ты, дыша,
кандалы расковывал,
лишь возлюбленный голос чист.
Колокольная моя служба,
ты священная моя страсть,
но кому-то ежели нужно,
чтобы с голоду не упасть,
даю музыку на осьмушки,
чтоб от пушек и зла спасла.
Как когда-то царь Петр на пушки
переплавливал колокола.
IX
Онемевшая колокольня.
Боен нет в Чикаго. Где бойни?
1971
Черные верблюды
(на мотив Махамбета)
Требуются черные верблюды,
черные, как гири, горбы!
Белые верблюды для нашей работы – слабы.
Женщины нам не любы. Их груди отвлекут от борьбы.
Черные верблюды, черные верблюды,
накопленные горбы.
Захлопнутся над черепами,
как щипцы для орехов, гробы.
Черные верблюды, черные верблюды,
черные верблюды беды!
Катитесь, чугунные ядра, на желтом и голубом.
Восстание, как затмение, наедет черным горбом.
На белых песках – чиновники, как раздавленные клопы.
Черные верблюды, черные верблюды,
разгневанные горбы!
Нынче ночь не для блуда. Мужчины возьмут ножи.
Черные верблюды, черные верблюды,
черные верблюды – нужны.
Черные верблюды, черные верблюды
по бледным ублюдкам грядут.
На труса не тратьте пулю —
плюнет черный верблюд!
1971
Вслепую
По пояс снкега,
по сердце снега,
по шею снега,
вперегонки,
ни человека —
летят машины, как страшные снежки!
Машин от снега не очищают.
Сугроб сугроба просит прикурить.
Прохожий – Макбет. Чревовещая,
холмы за ним гонятся во всю прыть.
Пирог с капустой. Сугроб с девицей.
Та с карапузом – и все визжат.
Дрожат антенки, как зад со шприцем.
Слепые шпарят, как ясновидцы, —
жалко маленьких сугробят!
Сугроб с прицепом – как баба снежная.
Слепцы поют в церкви – снегка, снега...
Я не расшибся, но в гипсе свежем,
как травматологическая нога.
Негр на бампер налег, как пахари.
Сугроб качается. «Вив ламур!»
А ты в «фольксвагене», как клюква в сахаре,
куда катишься – глаза зажмурь!
Ау, подснежник в сугробе грозном,
колдунья женского ремесла,
ты зажигалку системы «Ронсон»
к шнуру бикфордову поднесла...
Слепые справа, слепые слева,
зрячему не выжить ни черта.
Непостижимая валит с неба
великолепная слепота!
Да хранит нас
и в глаза лепится
в слепое время, в слепой поход,
слепота надежд,
слепота детств,
слепота лепета
и миллионы иных слепот!
Летите слепо, любите слепо,
и пусть я что-то не так спел,
и если за что-то накажет небо —
что был от любви
недостаточно слеп.
1971
Свеча
Зое
Спасибо, что свечу поставила
в католикосовском лесу,
что не погасла свечка талая
за грешный крест, что я ношу.
Я думаю, на что похожая
свеча, снижаясь, догорит
от неба к нашему подножию?
Мне не успеть договорить.
Меж ежедневных Черных речек
я светлую благодарю,
меж тыщи похоронных свечек —
свечу заздравную твою.
1971
Молчальный звон
Их, наверно, тыщи – хрустящих лакомок!
Клесты лущат семечки в хрусте крон.
Надо всей Америкой
хрустальный благовест.
Так необычаен молчальный звон.
Он не ради славы, молчальный благовест,
просто лущат пищу – отсюда он.
Никакого чуда, а душа расплакалась —
молчальный звон!..
Этот звон молчальный таков по слуху,
будто сто отшельничающих клестов
ворошат волшебные погремухи
или затевают сорок сороков.
Птичьи коммуны, не бойтесь швабры!
Групповых ансамблей широк почин.
Надо всей Америкой – групповые свадьбы
Есть и не поклонники групповщин.
Групповые драки, групповые койки.
Тих единоличник во фраке гробовом.
У его супруги на всех пальцах —
кольца,
видно, пребывает
в браке групповом...
А по-над дорогой хруст серебра.
Здесь сама работа звенит за себя.
Кормят, молодчаги, детей и жен,
ну а получается
молчальный звон!
В этом клестианстве – антипод свинарни.
Чистят короедов – молчком, молчком!
Пусть вас даже кто-то
превосходит в звонарности,
но он не умеет
молчальный звон!
Юркие ньюйоркочки и чикагочки,
за ваш звон молчальный спасибо,
клесты.
Звенят листы дубовые,
будто чеканятся
византийски вырезанные кресты.
В этот звон волшебный уйду от ужаса,
посреди беседы замру, смущен.
Будто на Владимирщине —
прислушайся! —
молчальный звон...
1971
Храм Григория Неокесарийского, что на Б. Полянке
Названье «неокесарийский»
гончар, по кличке Полубес,
прочел как «неба косари мы»
и ввел подсолнух керосинный,
и синий фон, и лук серийный,
и разрыв-травы в изразец.
И слезы очи засорили,
когда он на небо залез.
«Ах, отчаянный гончар,
Полубес,
чем глазурный начинял
голубец?
Лепестки твои, кустарь,
из росы.
Только хрупки, как хрусталь,
изразцы.
Только цвет твой, как анчар,
ядовит...»
С высоты своей гончар
говорит:
«Чем до свадьбы непорочней,
тем отчаянней бабец.
Чем он звонче и непрочней,
тем извечней изразец.
Нестираема краса —
изразец.
Пососите, небеса,
леденец!
Будет красная Москва
от огня,
будет черная Москва,
головня,
будет белая Москва
от снегов —
все повылечит трава
изразцов.
Изумрудина огня!
Лишь не вылечит меня.
Я к жене чужой ходил. Луг косил.
В изразцы ее кровь замесил».
И, обняв оживший фриз,
белый весь,
с колокольни рухнул
вниз
Полубес!
Когда в полуночи бессонной
гляжу на фриз полубесовский,
когда тоски не погасить,
греховным храмом озаримый,
твержу я: «Неба косари мы.
Косить нам – не перекосить».
1971
* * *
А. Дементьеву
Увижу ли, как лес сквозит,
или осоку с озерцами,
не созерцанье – сосердцанье
меня к природе пригвоздит.
Вечерний свет ударит ниц,
и на мгновение, не дольше,
на темной туче восемь птиц
блеснут, как гвозди на подошве.
Пускай останутся в словах
вонзившиеся эти утки,
как у Есенина в ногтях
осталась известь штукатурки.
Как он цеплялся за косяк,
пока сознанье не потухло!
1971
* * *
Раму раскрыв, с подоконника, в фартуке,
тыльной ладонью лаская стекло,
моешь окно – как играют на арфе.
Чисто от музыки и светло.
1975
* * *
Висит метла – как танцплощадка,
как тесно скрученные люди,
внизу, как тыща ног нещадных,
чуть-чуть просвечивают прутья.
1971
Обсерватория
Мы живем между звездами и пастухами
под стеной телескопа, в лачуге, в саду.
Нам в стекло постучали:
«Погасите окно – нам не видно звезду».
Погасите окно, алых штор дешевизну,
из двух разных светил выбирайте одно.
Чтоб в саду рассвели гефсиманские дикие вишни,
погасите окно.
Мы окно погасили, дали Цезарю цезарево.
Но сквозь тысячи лет – это было давно! —
пробивается свет, что с тобой мы зарезали.
Погасите звезду – мне не видно окно.
1975
Терновник
Н. Козыреву
В чудотворном цветении терна
есть неведенье про подлог.
И подобье медвяного стона
тянет в сторону от дорог.
Есть в снотворном цветении терна
нота боли или тоски —
словно яблок сквозь крупную терку
или с сердца летят лепестки.
Отклонитесь в цветение терна
от проторенной колеи
в звон валторны – слабей на полтона,
чтобы слышать другие могли.
Я твои не обижу повторно
оклеветанные цветы...
Нет шипов у цветущего терна.
Отцветет – и начнутся шипы.
1975
Прости мне
В сухих погремушечных георгинах —
а может, во сне —
доносится пошлая фраза «форгив ми!»
невесть почему в обращенье ко мне.
Должно быть, у памяти в фоноархиве
осталась нестертая строчка одна.
Я не был в америках. Что за «форгив ми»?
Зачем не по-русски ты мучишь меня?
Как если раскаявшаяся гуляка,
уходит душа, сбросив вас как белье,
как если хозяева травят собаку
и просят прощения у нее!..
Но кто-то ж виновен, что годы погибли?
Что тело по гривне пошло по стране?
И я повторяю – «форгив ми, форгив ми» —
мой собственный вздох, обращенный ко мне.
1975
Новая Лебедя
Звезда народилась в созвездии Лебедя —
такое проспать!
Явилась стажеру без роду и племени
«Новая Лебедя-75».
Наседкой сидят корифеи на яйцах,
в тулупах высиживая звезду.
Она ж вылупляется и является
совсем непристойному свистуну.
Ты в выборе сбрендила. Новая Лебедя!
Египетский свет на себе задержав,
бесстыдно, при всей человеческой челяди
ему пожелала принадлежать.
Она откровенностью будоражила,
сменила лебяжьего вожака,
все лебеди – белые, эта – оранжева,
обворожительно ворожа.
Дарила избраннику свет и богатства
все три триумфальные месяца. Но —
погасла!..
Как будто сколупленное домино.
«Прощай, моя муза, прощай, моя Новая
Лебедя!
Растет неизвестность из черной дыры.
Меня научила себя забывать и ослепнуть.
Русалка отправлена на костры.
Опять в неизвестность окно отпираю.
Ты – Новая Лебедь, не быть тебе старой...
Из кружки полейте на руки Пилату.
Прощай, моя флейта!
Прощай, моя лживая слава.
Ты мне надоела. Ступай к аспиранту».
1975
* * *
На улице, где ты живешь
над новогодней велогонкой,
ко мне прибился лживый пес,
чертополох четвероногий.
Как шапку и другие вещи,
его я оставлял внизу.
Но гаснут елочные свечи,
когда я в комнату вхожу.
1975
* * *
Льнешь ли лживой зверью,
юбкою вертя,
я тебе не верю —
верую в тебя.
Бьешь ли в мои двери
камнями, толпа, —
я тебе не верю.
Верую в тебя.
Красная ль, скверная ль
людская судьба —
я тебе не верю.
Верую в себя.
1975
Р. S.
От Мастера, как и от Моисея,
останется не техника скрижали —
а атмосфера, —
чтоб не читали после, а дышали!
1975
* * *
Я загляжусь на тебя, без ума
от ежедневных твоих сокровищ.
Плюнешь на пальцы. Ими двумя
гасишь свечу, словно бабочку ловишь.
1977
Гибель оленя
Меня, оленя, комары задрали.
Мне в Лену не нырнуть с обрыва на заре.
Многоэтажный гнус сплотился над ноздрями —
комар на комаре.
Оставьте кровь во мне – колени остывают.
Я волка забивал в разгневанной игре.
Комар из комара сосет через товарища,
комар на комаре.
Спаси меня, якут! Я донор миллионов.
Как я не придавал значения муре!
В июльском мареве малинового звона
комар на комаре.
Я тыщи их давил, но гнус бессмертен, лютый.
Я слышу через сон – покинувши меня,
над тундрою звеня, летит, налившись клюквой,
кровиночка моя.
Она гудит в ночи трассирующей каплей
от порта Анадырь до Карских островов.
Открою рот завыть – влепилась в глотку кляпом
орава комаров.
1977
Женщина в августе
Присела к зеркалу опять,
в себе, как в роще заоконной,
все не решаешься признать
красы чужой и незнакомой.
В тоску заметней седина.
Так в ясный день в лесу по-летнему
листва зеленая видна,
а в хмурый – медная заметнее.
1971
Север
Островам незнакома корысть,
а когда до воды добредаем,
прилетают нас чайки кормить
красотою и состраданьем.
Красотою, наверно, за то,
что мы в людях с тобой не погибли,
что твое золотое пальто
от заката лоснится по-рыбьи.
Состраданьем, наверно, за то,
что сквозь хлорную известь помёта
мы поверили шансов на сто
в острый запах полета.
1977
ЛЕД-69
Поэма
Памяти Светланы Поповой, студентки 2-го курса МГУ
Заплачка перед поэмой
«Заря Марья, заря Дарья, заря Катерина»,
свеча талая,
свеча краткая,
свеча стеариновая,
медицина – лишнее, чуда жду,
отдышите лыжницу в кольском льду!
Вифлеемские метеориты,
звезда Марса,
звезда исторического материализма,
сделайте уступочку, хотя б одну —
отпустите доченьку в кольском льду!
Она и не жила еще по-настоящему...
Заря Анна,
лес Александр,
сад Афанасий,
вы учили чуду, а чуда нет —
оживите лыжницу двадцати лет!
И пес воет: «Мне, псу, плохо...
Звезда Альма,
звезда Гончих псов,
звезда Кабысдоха,
отыщите лыжницу, сделайте живой,
все мне голос слышится: «Джой! Джой!»
Что ж ты дрессировала
бегать рядом с тобой?
Сквозь бульвар сыроватый
я бегу с пустотой.
Носит мать, обревевшись,
куда-то цветы.
Я ж, единственный, верю,
что зовешь меня ты.
Нет тебя в коридоре,
нету в парке пустом,
на холме тебя нету,
нет тебя за холмом.
Как цветы окаянные,
ночью пахнет тобой
красный бархат дивана
и от ручки дверной!»
Пролог
«На антарктической метстанции
нам дали в дар американцы
куб, брызнувший иллюминацией, —
«Лед 1917-й»!
Ошеломительно чертовски
похолодевшим пищеводом
хватить согретый на спиртовке
глоток семнадцатого года!
Уходит время и стареет,
но над планетою, гудя,
как стопка вымытых тарелок,
растут ледовые года».
Все это вспомнил я, когда
по холодильнику спецльда
меня вела экскурсовод,
студентка с личиком калмычки,
волнуясь, свитерок колыша.
И вызывала нужный год,
как вызывают лифт отмычкой.
Льдина первая
Лед! —
Страшен набор карандашный —
год черный и красный год,
– лед, лед —
лед тыща девятьсот кронштадтский,
шахматный, в дырах лед!
– лед, лед, лед —
лед тыща семьсот трефовый
от врытых по пояс мятежников,
– лед, лед, лед, лед —
лед тыща девятьсот блефовый
невылупившихся подснежников,
– лед, лед, лед, лед, лед —
июньский сорок проклятый,
гильзовая коррозия,
– лед, лед, лед, лед, лед, лед —
лед статуи генерала,
облитого водой на морозе!
– лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед —
лед тыща девятьсот зеленый,
грибной, богатый,
– лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед —
лед тыща девятьсот соленый
от крови с сапог поганых,
– лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед
лед тыща восемьсот звенящий,
трехцветный, драгунский,
– лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед —
в соломе потелый ящик —
лед тыща шестьсот Бургундский!
– лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед —
лед тыща семьсот паркетный,
России ледовый сон,
– лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед —
и малахитовых колонн
штаны зеленые, вельветовые
(книзу расширенный фасон)!
«И чуть-чуть вздутые на коленях», —
добавила экскурсовод.
– лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед —
Лед тыща триста фиолетовый,
шелк католических сутан
– лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед —
Меч хладный, потом согретый,
где не дыша лежат валетом:
Изольда, меч, Тристан.
И жгут соловьи отпетые —
– лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед —
чтоб лед растопить и лечь:
Изольда, Тристан, меч.
– лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед —
«Ау, – скажу я, – друг мой тайный,
в году качаешься хрустальном,
дыханье одуванчиком храня...»