Текст книги "Собрание сочинений. Том 2"
Автор книги: Андрей Вознесенский
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 9 страниц)
за кратковременность бытия,
пламя пронзающее без пощады
по позвоночнику фитиля.
Благодарю, что на миг озаримо
мною лицо твое и жилье,
если ты верно назвал свое имя,
значит, сгораю во имя Твое».
Скульптор свечей, я тебя позабуду,
скутер найму, умотаю отсюда,
свеч наштампую голый столбняк.
Кашляет ворон ручной от простуды.
Жизнь убывает, наверное, так,
как сообщающиеся сосуды,
вровень свече убывает в бутылке коньяк.
И у свечи, нелюбимой покуда,
темный нагар на реснице набряк.
1977
Песня акына
Не славы и не коровы,
не шаткой короны земной —
пошли мне, Господь, второго, —
чтоб вытянул петь со мной!
Прошу не любви ворованной,
не милостей на денек —
пошли мне, Господь, второго, —
чтоб не был так одинок.
Чтоб было с кем пасоваться,
аукаться через степь,
для сердца, не для оваций,
на два голоса спеть!
Чтоб кто-нибудь меня понял,
не часто, ну, хоть разок.
Из раненых губ моих поднял
царапнутый пулей рожок.
И пусть мой напарник певчий,
забыв, что мы сила вдвоем,
меня, побледнев от соперничества,
прирежет за общим столом.
Прости ему. Пусть до гроба
одиночеством окружен.
Пошли ему, Бог, второго —
такого, как я и он.
1971
Реквием оптимистический
За упокой Высоцкого Владимира
коленопреклоненная Москва,
разгладивши битловки, заводила
его потусторонние слова.
Владимир умер в 2 часа.
И бездыханно
стояли полные глаза,
как два стакана.
А над губой росли усы
пустой утехой,
резинкой врезались трусы,
разит аптекой.
Спи, шансонье Всея Руси,
отпетый.
Ушел твой ангел в небеси
обедать.
Володька,
если горлом кровь,
Володька,
когда от умных докторов
воротит,
а баба, русый журавель,
в отлете,
орет за тридевять земель:
«Володя!»
Ты шел закатною Москвой,
как богомаз мастеровой,
чуть выпив,
шел популярней, чем Пеле,
с беспечной челкой на челе,
носил гитару на плече,
как пару нимбов.
(Один для матери – большой,
золотенький,
под ним для мальчика – меньшой...)
Володя!..
За этот голос с хрипотцой,
дрожь сводит,
отравленная хлеб-соль
мелодий,
купил в валютке шарф цветной,
да не походишь.
Спи, русской песни крепостной —
свободен.
О златоустом блатаре
рыдай, Россия!
Какое время на дворе —
таков мессия.
А в Склифосовке филиал
Евангелия.
И Воскрешающий сказал:
«Закрыть едальники!»
Твоею песенкой ревя
под маскою,
врачи произвели реа-
нимацию.
Вернули снова жизнь в тебя.
И ты, отудобев,
нам всем сказал: «Вы все – туда,
а я оттудова...»
Гремите, оркестры!
Козыри – крести.
Высоцкий воскресе.
Воистину воскресе.
1971
Автомат
Москвою кто-то бродит,
накрутит номер мой.
Послушает и бросит —
отбой...
Чего вам? Рифм кило?
Автографа в альбом?
Алло!..
Отбой...
Кого-то повело
в естественный отбор!
Алло!..
Отбой...
А может, ангел в кабеле,
пришедший за душой?
Мы некоммуникабельны.
Отбой...
А может, это совесть,
потерянная мной?
И позабыла голос?
Отбой...
Стоишь в метро конечной
с открытой головой,
и в диске, как в колечке,
замерзнул пальчик твой.
А за окошком мелочью
стучит толпа отчаянная,
как очередь в примерочную
колечек обручальных.
Ты дунешь в трубку дальнюю,
и мой воротничок
от твоего дыхания
забьется, как флажок...
Порвалась связь планеты.
Аукать устаю.
Вопросы без ответов.
Ответы в пустоту.
Свело. Свело. Свело.
С тобой. С тобой. С тобой.
Алло. Алло. Алло.
Отбой. Отбой. Отбой.
1971
* * *
Я шел вдоль берега Оби,
я селезню шел параллельно.
Я шел вдоль берега любви,
и вслед деревни мне ревели.
И параллельно плачу рек,
лишенных лаянья собачьего,
финально шел ХХ век,
крестами ставни заколачивая.
Дубы глядели на закат.
Ни Микеланджело, ни Фидий,
никто их краше не создаст.
Никто их больше не увидит.
«Окстись, убивец-человек!» —
кричали мне, кто были живы.
Через мгновение их всех
погубят ядерные взрывы.
«Окстись, палач зверей и птиц,
развившаяся обезьяна!
Природы гениальный смысл
уничтожаешь ты бездарно».
И я не мог найти Тебя
среди абсурдного пространства,
и я не мог найти себя,
не находил, как ни старался.
И в городах, и в хуторах
стояли Инги и Устиньи,
их жизни, словно вурдалак,
слепая высосет пустыня.
Кричала рыба из глубин:
«Возьми детей моих в котомку,
но только реку не губи!
Оставь хоть струйку для потомства».
Я шел меж сосен голубых,
фотографируя их лица,
как жертву, прежде чем убить,
фотографирует убийца.
Стояли русские леса,
чуть-чуть подрагивая телом.
Они глядели мне в глаза,
как человек перед расстрелом.
Земля пустела, как орех.
И кто-то в небе пел про это:
«Червь, человечек, короед,
какую ты сожрал планету!»
1983
Мать
Я отменил материнские похороны.
Не воскресить тебя в эту эпоху.
Мама, прости эти сборы повторные.
Снегом осело, что было лицом.
Я тебя отнял у крематория
и положу тебя рядом с отцом.
Падают страшные комья весенние
Новодевичьего монастыря.
Спят Вознесенский и Вознесенская –
жизнью пронизанная земля.
То, что к тебе прикасалось, отныне
стало святыней.
В сквере скамейки, Ордынка за ними
стали святыней.
Стал над березой екатерининской
свет материнский.
Что ты прошла на земле, Антонина?
По уши в ландыши влюблена,
интеллигентка в косынке Рабкрина
и ермоловская спина!
В скрежет зубовный индустрии и примусов,
в мире, замешенном на крови,
ты была чистой любовью, без примеси,
лоб-одуванчик, полный любви.
Ты – незамеченная Россия,
ты охраняла очаг и порог,
беды и волосы молодые,
как в кулачок, зажимая в пучок.
Как ты там сможешь, как же ты сможешь
там без родни?
Носик смешливо больше не сморщишь
и никогда не поправишь мне воротник.
Будешь ночами будить анонимно.
Сам распахнется ахматовский томик.
Что тебя мучает, Антонина,
Тоня?
В дождь ты стучишься. Ты не простудишься.
Я ощущаю присутствие в доме.
В темных стихиях ты наша заступница,
Тоня...
Рюмка стоит твоя после поминок
с корочкой хлебца на сорок дней.
Она испарилась наполовину.
Или ты вправду притронулась к ней?
Не попадает рифма на рифму,
но это последняя связь с тобой!
Оборвалось. Я стою у обрыва,
малая часть твоей жизни земной.
«Благодарю тебя, что родила меня
и познакомила этим с собой
с тайным присутствием идеала,
что приблизительно звали – любовь.
Благодарю, что мы жили бок о бок
в ужасе дня или радости дня,
робкой любовью приткнувшийся лобик —
лет через тысячу вспомни меня».
Я этих слов не сказал унизительно.
Кто прочитает это, скорей
матери ландыши принесите.
Поздно – моей, принесите своей.
1983
Водная лыжница
В трос вросла, не сняв очки бутыльи, —
уводи!
Обожает, чтобы уводили!
Аж щека на повороте у воды.
Проскользила – боже! – состругала,
наклонившись, как в рубанке оселок,
не любительница – профессионалка,
золотая чемпионка ног!
Я горжусь твоей слепой свободой,
обмирающею до кишок —
золотою вольницей увода
на глазах у всех, почти что нагишом.
Как истосковалась по пиратству
женщина в сегодняшнем быту!
Главное – ногами упираться,
чтоб не вылетала на ходу.
«Укради, как раньше на запятках, —
миленький, назад не возврати!» —
если есть душа, то она в пятках,
упирающихся в край воды.
Укради за воды и за горы,
только бы надежен был мужик!
В золотом забвении увода
онемеют десны и язык.
«Да куда ж ты без спасательной жилетки,
как в натянутой рогаточке свистя?»
Пожалейте, люди, пожалейте
себя!..
...Но остался след неуловимый
от твоей невидимой лыжни,
с самолетным разве что сравнимый
на душе, что воздуху сродни.
След потери нематериальный,
свет печальный – Бог тебя храни!
Он позднее в годах потерялся,
как потом исчезнут и они.
1971
Кромка
Над пашней сумерки нерезки,
и солнце, уходя за лес,
как бы серебряною рельсой
зажжет у пахоты обрез.
Всего минуту, как, ужаля,
продлится тайная краса.
Но каждый вечер приезжаю
глядеть, как гаснет полоса.
Моя любовь передвечерняя,
прощальная моя любовь,
полоска света золотая
под затворенными дверьми.
1970
Жестокий романс
«Дверь отворите гостье с дороги!»
Выйду, открою – стоят на пороге,
словно картина в раме, фрамуге,
белые брюки, белые брюки!
Видно, шла с моря возле прилива —
мокрая складка к телу прилипла.
Видно, шла в гору – дышат в обтяжку
белые брюки, польская пряжка.
Эта спортсменка не знала отбоя,
но приходили вы сами собою,
где я терраску снимал у старухи —
темные ночи, белые брюки.
Белые брюки, ночные ворюги,
«молния» слева или на брюхе?
Русая молния шаровая,
обворовала, обворовала!
Ах, парусинка моя рулевая...
Первые слезы. Желтые дали.
Бедные клеши, вы отгуляли...
Что с вами сделают в черной разлуке
белые вьюги, белые вьюги?
1971
Донор дыхания
Так спасают автогонщиков.
Врач случайная, не ждавши «скорой помощи»,
с силой в легкие вдувает кислород —
рот в рот!
Есть отвага медицинская последняя —
без посредников, как жрица мясоедная,
рот в рот,
не сестрою, а женою милосердия
душу всю ему до донышка дает —
рот в рот,
одновременно массируя предсердие.
Оживаешь, оживаешь, оживаешь.
Рот в рот, рот в рот, рот в рот.
Из ребра когда-то созданный товарищ,
она вас из дыханья создает.
А в ушах звенит, как соло ксилофона,
мозг изъеден углекислотою.
А везти его до Кировских ворот!
(Рот в рот. Рот в рот. Рот в рот.)
Синий взгляд как пробка вылетит из-под
век, и легкие вздохнут, как шар летательный.
Преодолевается летальный
исход...
«Ты лети, мой шар воздушный, мой минутный.
Пусть в глазах твоих
мной вдутый небосвод.
Пусть отдашь мое дыхание кому-то
рот – в рот...»
1970
* * *
Я – двоюродная жена.
У тебя – жена родная!
Я сейчас тебе нужна.
Я тебя не осуждаю.
У тебя и сын и сад.
Ты, обняв меня за шею,
поглядишь на циферблат —
даже крикнуть не посмею.
Поезжай, ради Христа,
где вы снятые в обнимку.
Двоюродная сестра,
застели ему простынку!
Я от жалости забьюсь.
Я куплю билет на поезд.
В фотографию вопьюсь.
И запрячу бритву в пояс.
1971
Ода дубу
Свитязианские восходы.
Поблескивает изреченье:
«Двойник-дуб. Памятник природы
республиканского значенья».
Сюда вбегал Мицкевич с панною.
Она робела.
Над ними осыпался памятник,
как роспись лиственно и пламенно, —
куда Сикстинская капелла!
Он умолял: «Скорее спрячемся,
где дождь случайней и ночнее,
и я плечам твоим напрягшимся
придам всемирное значенье!»
Прилип к плечам сырым и плачущим
дубовый лист виолончельный.
Великие памятники Природы!
Априори:
екатерининские березы,
бракорегистрирующие рощи,
облморе,
и. о. лосося,
оса, желтая как улочка Росси,
реставрируемые лоси.
Общесоюзный заяц!
Ты на глазах превращаешься в памятник,
историческую реликвию,
исчезаешь,
завязав уши, как узелок на дорогу
великую.
Как Рембрандты, живут по описи
35 волков Горьковской области.
Жемчужны тучи обложные,
спрессованные рулонами.
Люблю вас, липы областные,
и вас люблю, дубы районные.
Какого званья небосводы?
И что истоки?
История ли часть природы?
Природа ли кусок истории?
Мы – двойники. Мы агентура
двойная, будто ствол дубовый,
между природой и культурой,
политикою и любовью.
В лесах свисают совы матовые,
свидетельницы Батория,
как телефоны-автоматы
надведомственной категории.
Душа в смятении и панике,
когда осенне и ничейно
уходят на чужбину памятники
неизъяснимого значенья!
И, перебита крысоловкой,
прихлопнутая к пьедесталу,
разиня серую головку,
«Ночь» Микеланджело привстала.
1971
Свет друга
Я друга жду. Ворота отворил,
зажег фонарь над скосами перил.
Я друга жду. Глухие времена.
Жизнь ожиданием озарена.
Он жмет по окружной, как на пожар,
как я в его невзгоды приезжал.
Приедет. Над сараями сосна
заранее озарена.
Бежит, фосфоресцируя, кобель.
Ты друг? Но у тебя – своих скорбей…
Чужие фары сгрудят темноту —
я друга жду.
Сказал – приедет после девяти.
По всей округе смотрят детектив.
Зайдет вражда. Я выгоню вражду —
я друга жду.
Проходят годы – Германна все нет.
Из всей природы вырубают свет.
Увидимся в раю или в аду.
Я друга жду, всю жизнь я друга жду!
Сказал – приедет после девяти.
Судьба, обереги его в пути.
1979
Две песни
I. Он
Возвращусь в твой сад запущенный,
где ты в жизнь меня ввела,
в волоса твои распущенные
шептал первые слова.
Та же дача полутемная.
Дочь твоя, белым-бела,
мне в лицо мое смятенное
шепчет первые слова.
А потом лицом в коленки
белокурые свои
намотает, как колечки,
вокруг пальчиков ступни.
Так когда-то ты наматывала
свои царские до пят
в кольца черные, агатовые
и гадала на агат!
И печальница другая
усмехается как мать:
«Ведь венчаются ногами.
Надо б ноги обручать».
В этом золоте и черни
есть смущенные черты,
мятный свет звезды дочерней,
счастье с привкусом беды.
Оправдались суеверия.
По бокам моим встает
горестная артиллерия —
ангел черный, ангел белая —
перелет и недолет!
Белокурый недолеток,
через годы темноты
вместо школьного, далекого,
говорю святое «ты».
Да какие там экзамены,
если в бледности твоей
проступают стоны мамины
рядом с ненавистью к ней.
Разлучая и сплетая,
перепутались вконец
черная и золотая —
две цепочки из колец.
Я б сказал, что ты, как арфа,
чешешь волосы до пят.
Но важней твое «до завтра».
До завтра б досуществовать!
II. Она
Волосы до полу, черная масть —
мать.
Дождь белокурый, застенчивый в дрожь —
дочь.
«Гость к нам стучится, оставь меня с ним на всю ночь,
дочь».
«В этой же просьбе хотела я вас умолять,
мать».
«Я – его первая женщина, вернулся до ласки охоч,
дочь».
«Он – мой первый мужчина, вчера я боялась сказать,
мать».
«Доченька... Сволочь!.. Мне больше не дочь,
прочь!..»
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
«Это о смерти его телеграмма,
мама!..»
1971
Хозяйки
В этом доме ремонт завели.
На вошедшего глянут с дивана
две войны, две сестры по любви,
два его сумасшедших романа.
Та в смятенье подастся к тебе.
А другая глядит не мигая —
запрокинутая на стене
ее малая тень золотая.
У нее молодые – как смоль.
У нее до колен – золотые.
Вся до пяток – презренье и боль.
Вся любовь от ступней до затылка.
Что-то будет? Гадай не гадай...
И опять ты влюблен и повинен.
Перед ними стоит негодяй.
Мы его в этой позе покинем.
Потому что ремонт завели,
перекладываются паркеты.
И сейчас заметут маляры
два квадратных следа от портрета.
1971
Заповедь
Вечером, ночью, днем и с утра
благодарю, что не умер вчера.
Пулей противника сбита свеча.
Благодарю за священность обряда.
Враг по плечу – долгожданнее брата,
благодарю, что не умер вчера.
Благодарю, что не умер вчера
сад мой и домик со старой терраской,
был бы вчерашний, позавчерашний,
а поутру зацвела мушмула!
И никогда б в мою жизнь не вошла
ты, что зовешься греховною силой —
чисто, как будто грехи отпустила,
дом застелила – да это ж волшба!
Я б не узнал, как ты утром свежа!
Стал бы будить тебя некий мужчина.
Это же умонепостижимо!
Благодарю, что не умер вчера.
Проигрыш черен. Подбита черта.
Нужно прочесть приговор, не ворча.
Нужно, как Брумель, начать с «ни черта»,
Благодарю, что не умер вчера.
Существование – будто сестра,
не совершай мы волшебных ошибок.
Жизнь – это точно любимая, ибо
благодарю, что не умер вчера.
Ибо права не вражда, а волшба.
Может быть, завтра скажут: «Пора!»
Так нацарапай с улыбкой пера:
«Благодарю, что не умер вчера».
1972
Правила поведения за столом
Уважьте пальцы пирогом,
в солонку курицу макая,
но умоляю об одном —
не трожьте музыку руками!
Нашарьте огурец со дна
и стан справасидящей дамы,
даже под током провода —
но музыку нельзя руками.
Она с душою наравне.
Берите трешницы с рублями,
но даже вымытыми не
хватайте музыку руками.
И прогрессист и супостат,
мы материалисты с вами,
но музыка – иной субстант,
где не губами, а устами...
Руками ешьте даже суп,
но с музыкой – беда такая!
Чтоб вам не оторвало рук,
не трожьте музыку руками.
1971
* * *
Приснись! Припомни, бога ради,
ту дрожь влюбленную в себе —
как проступает в Ленинграде
серебрянейший СПб.
1974
Соловей-зимовщик
Свищет всенощною сонатой
между кухонь, бензина, щей
сантехнический озонатор,
переделкинский соловей.
Ах, пичуга микроскопический,
бьет, бичует, все гнет свое,
не лирически – гигиенически,
чтоб вы выжили, дурачье.
Отключи зажиганье, собственник.
Стекла пыльные опусти.
Побледней от внезапной совести,
кислорода и красоты.
Что поет он? Как лошадь пасется,
и к земле из тела ея
августейшая шея льется —
тайной жизни земной струя.
Ну, а шея другой – лимонна,
мордой воткнутая в луга,
как плачевного граммофона
изгибающаяся труба.
Ты на зиму в края лазоревы
улетишь, да не тот овес.
Этим лугом сердце разорвано,
лишь на родине ты поешь.
Показав в радиольной лапке
музыкальные коготки,
на тебя от восторга слабнут
переделкинские коты.
Кто же тронул тебя берданкой?
Тебе Африки не видать.
Замотаешься в шарфик пернатый,
попытаешь перезимовать.
Ах, зимою застынут фарфором
шесть кистей рябины в снегу,
точно чашечки перевернутые,
темно-огненные внизу...
Как же выжил ты, мой зимовщик,
песни мерзнущий крепостной?
Вновь по стеклам хлестнул, как мойщик,
голос, тронутый хрипотцой!
Бездыханные перерывы
между приступами любви.
Невозможные переливы,
убиенные соловьи.
1971
* * *
В. Шкловскому
– Мама, кто там вверху, голенастенький —
руки в стороны – и парит?
– Знать, инструктор лечебной гимнастики.
Мир не может за ним повторить.
1972
* * *
Над темной, молчаливою державой
какое одиночество парить!
Завидую тебе, орел двуглавый,
ты можешь сам с собой поговорить.
1978
* * *
Мы обручились временем с тобой,
не кольцами, а электрочасами.
Мне страшно, что минуты исчезают.
Они согреты милою рукой.
1975
* * *
Отчего в наклонившихся ивах —
ведь не только же от воды, —
как в волшебных диапозитивах,
света плавающие следы?
Отчего дожидаюсь, поверя, —
ведь не только же до звезды, —
посвящаемый в эти деревья,
в это нищее чудо воды?
И за что надо мной, богохульником, —
ведь не только же от любви —
благовещеньем дышат, багульником
золотые наклоны твои?
1972
Фиалки
А. Райкину
Боги имеют хобби,
бык подкатил к Европе.
Пару веков спустя
голубь родил Христа.
Кто же сейчас в утробе?
Молится Фишер Бобби.
Вертинские вяжут (обе).
У Джоконды улыбка портнишки,
чтоб булавки во рту сжимать.
Любитель гвоздик и флоксов
в Майданеке сжег полглобуса.
Нищий любит сберкнижки
коллекционировать!
Миров – как песчинок в Гоби!
Как ни крути умишком,
мы видим лишь божьи хобби,
нам Главного не познать.
Боги имеют слабости.
Славный хочет бесславности.
Бесславный хлопочет: «Ой бы,
мне бы такое хобби!»
Боги желают кесарева,
кесарю нужно Богово.
Бунтарь в министерском кресле,
монашка зубрит Набокова.
А вера в руках у бойкого.
Боги имеют баки —
висят на башке пускай,
как ручка под верхним баком,
воду чтобы спускать.
Не дергайте их, однако.
Но что-то ведь есть в основе?
Зачем в золотом ознобе
ниспосланное с высот
аистовое хобби
женскую душу жмет?
У Бога ответов много,
но главный: «Идите к Богу!»
...Боги имеют хобби —
уставши миры вращать,
с лейкой, в садовой робе
фиалки выращивать!
А фиалки имеют хобби
выращивать в людях грусть.
Мужчины стыдятся скорби,
поэтому отшучусь.
«Зачем вас распяли, дядя?!»
«Чтоб в прятки водить, дитя.
Люблю сквозь ладонь
подглядывать
в дырочку от гвоздя».
1972
* * *
Мы снова встретились. И нас
везла машина грузовая.
Влюбились мы – в который раз.
Но ты меня не узнавала.
Меня ты привела домой.
Любила и любовь давала.
Мы годы прожили с тобой.
Но ты меня не узнавала!
1972
* * *
Б. Ахмадулиной
Мы нарушили Божий завет.
Яблоко съели.
У поэта напарника нет,
все дуэты кончались дуэлью.
Мы нарушили кодекс людской —
быть взаимной мишенью.
Наш союз осужден мелюзгой
хуже кровосмешенья.
Нарушительница родилась
с белым голосом в темное время.
Даже если Земля наша – грязь,
рождество твое – ей искупленье.
Был мой стих, как фундамент, тяжел,
чтобы ты невесомела в звуке.
Я красивейшую из жен
подарил тебе утром в подруги.
Я бросал тебе в ноги Париж,
августейший оборвыш, соловка!
Мне казалось, что жизнь – это лишь
певчей силы заложник.
И победа была весела.
И достигнет нас кара едва ли.
А расплата произошла —
мы с тобою себя потеряли.
Ошибясь в этой жизни дотла,
улыбнусь: я иной и не жажду.
Мне единственная мила,
где с тобою мы спели однажды.
1972
Ее повесть
– Я медлила, включивши зажиганье.
Куда поехать? Ночь была шикарна.
Дрожал капот, как нервная борзая.
Дрожало тело. Ночь зажгла вокзалы.
Все нетерпенье возраста Бальзака
меня сквозь кожу пузырьками жгло —
шампанский возраст с примесью бальзама!
Я опустила левое стекло.
И подошли два юные Делона —
в манто из норки, шеи оголены.
«Свободны, мисс? Расслабиться не прочь?
Пятьсот за вечер, тысячу – за ночь».
Я вспыхнула. Меня как проститутку
восприняли! А сердце билось жутко:
тебя хотят, ты – блядь, ты молода!
Я возмутилась. Я сказала: «Да».
Другой добавил, бедрами покачивая,
потупив голубую непорочь:
«Вдруг есть подруга, как и вы – богачка?
Беру я также – тысячу за ночь».
Ах, сволочи! Продажные исчадья!
Обдав их глазом, я умчалась прочь.
А сердце билось от тоски и счастья!
«Пятьсот за вечер, тысячу – за ночь».
1989
* * *
Айда, пушкинианочка,
по годы, как по ягоды!
На голос, на приманочку,
они пойдут подглядывать,
из-под листочков машучи.
Бродяжка и божок,
продуешь, как рюмашку,
серебряный рожок.
И выглянут парижи
малинкой черепичной —
туманные, капризные
головки красных спичек!
Как ядовито рядом
припрятаны кармины.
До черта волчьих ягод,
какими нас кормили.
Все, поздно, поздно, поздно.
Кроме твоей свирельки,
нарядны все, но постны,
и жаль, что не смертельны!
Поляны заминированы,
и все как понарошке.
До черта земляники —
но хочется морошки!
1965
Старофранцузская баллада
Мы стали друзьями. Я не ревную.
Живешь ты в художнической мансарде.
К тебе приведу я скрипачку ночную.
Ты нам на диване постелешь. «До завтра, —
нам бросишь небрежно. – Располагайтесь!»
И что-то расскажешь. И куришь азартно.
И все не уходишь. А глаз твой агатист.
А гостья почувствовала, примолкла.
И долго еще твоя дверь не погаснет.
Так вот ты какая – на дружбу помолвка!
Из этой мансарды есть выход лишь в небо.
Зияет окном потолковым каморка.
«Прощай, – говорю, – мое небо, и не по-
нимаю, как с гостьей тебя я мешаю.
Дай Бог тебе выжить, сестренка меньшая!»
А утром мы трапезничаем немо.
И кожа спокойна твоя и пастозна...
Я думаю: «Боже! за что же? за что же?!»
Да здравствует дружба! Да скроется небо.
1972
Скука
Скука – это пост души,
когда жизненные соки
помышляют о высоком.
Искушеньем не греши.
Скука – это пост души,
это одинокий ужин,
скучны вражьи кутежи,
и товарищ вдвое скучен.
Врет искусство, мысль скудна.
Скучно рифмочек настырных.
И любимая скучна,
словно гладь по-монастырски.
Скука – кладбище души,
ни печали, ни восторга,
все трефовые тузы
распускаются в шестерки.
Скукотища, скукота...
Скука создавала Кука,
край любезнейший когда
опротивеет, как сука!
Пост великий на душе.
Скучно зрителей кишевших.
Все духовное уже
отдыхает, как кишечник.
Ax, какой ты был гурман!
Боль примешивал, как соус,
в очарованный роман,
аж посасывала совесть...
Хохмой вывернуть тоску?
Может, кто откусит ухо?
Ку-ку!
Скука.
Помесь скуки мировой
с нашей скукой полосатой.
Плюнешь в зеркало – плевок
не достигнет адресата.
Скучно через полпрыжка
потолок достать рукою.
Скучно, свиснув с потолка,
не достать паркет ногою.
1972
Ода на избрание в Академию искусств
Я в академики есмь избран.
«Год дэм!» —
скажу я, боже мой,
всю жизнь борюсь с академизмом.
Теперь борюсь
с самим собой.
1972
Пасата
Купаться в шторм запрещено.
Заплывшему – не возвратиться.
Волны накатное бревно
расплющит бедного артиста!
Но среди бешеных валов
есть тихая волна – пасата,
как среди грома каблуков
стопа неслышная босая.
Тебя от берега влечет
не удалая бесшабашность,
а ужасающий расчет —
в открытом море безопасней.
Артист, над мировой волной
ты носишься от жизни к смерти,
как ограниченный дугой
латунный сгорбленный рейсфедер!
Но слышит зоркая спина
среди безвыходного сальто,
как зарождается волна
с протяжным именем – пасата.
«Пасата,
возвращающая волна, пасата,
запретны мои заплывы, но хлынула тишина
возврата,
я обожаю воду —
но что она без земли?
Пустая!
Я обожаю свободу —
но что она без любви,
пасата!
Неси меня, пока носишь,
оставишь на берегу —
будь свята!
Я встану
и, пошатываясь,
тебя поблагодарю,
но ты растворишься в море,
не поглядев,
пасата...»
1972
* * *
Признаю искусство
и «Полет валькирий»,
но люблю кукушку
и Ростов Великий.
Жду за кинофабрикой
еле-еле-еле
звон ионафановский
и полиелейный.
Не само искусство,
а перед искусством
схожее с испугом
праздничное чувство.
Перед каждым новым
вам не шелохнуться.
Между каждым словом —
с жизнью расстаются!
1972
Муравей
Он приплыл со мной с того берега,
заблудившись в лодке моей.
Не берут его в муравейники.
С того берега муравей.
Черный он, и яички беленькие,
даже, может быть, побелей...
Только он муравей с того берега,
с того берега муравей.
С того берега он, наверное,
как католикам старовер,
где иголки таскать поведено
остриями не вниз, а вверх.
Я б отвез тебя, черта беглого,
да в толпе не понять – кто чей.
Я и сам не имею пеленга
того берега, муравей.
Того берега, где со спелинкой
земляниковые бока...
Даже я не умею пеленга,
чтобы сдвинулись берега!
Через месяц на щепке, как Беринг,
доплывет он к семье своей,
но ответят ему с того берега:
«С того берега муравей».
1973
Разговор с эпиграфом
Александр Сергеевич,
разрешите представиться.
Маяковский
Владимир Владимирович,
разрешите представиться!
Я занимаюсь биологией стиха.
Есть роли
более пьедестальные,
но кому-то надо за истопника...
У нас, поэтов, дел по горло,
кто занят садом, кто содокладом.
Другие, как страусы,
прячут головы,
отсюда смотрят и мыслят задом.
Среди идиотств, суеты, наветов
поэт одиозен, порой смешон —
пока не требует поэта
к священной жертве
Стадион!
И когда мы выходим на стадионы в Томске
или на рижские Лужники,
Вас понимающие потомки
тянутся к завтрашним
сквозь стихи.
Колоссальнейшая эпоха!
Ходят на поэзию, как в душ Шарко.
Даже герои поэмы «Плохо!»
требуют сложить о них «Хорошо!».
Вам вгрызались в ляжки жаровы.
Всё расставлено уже,
а что до Жарова – то жаль его —
Вы на «М», а он на «Ж».
Вы ушли,
понимаемы процентов на десять.
Оставались Асеев и Пастернак.
Но мы не уйдем —
как бы кто ни надеялся! —
мы будем драться за молодняк.
Как я тоскую о поэтическом сыне
класса «Ту» и «707-Боинга»...
Мы научили
свистать
пол-России.
Дай одного
соловья-разбойника!..
И когда этот случай счастливый представится,
отобью телеграммку, обкусав заусенцы:
ВЛАДИМИР ВЛАДИМИРОВИЧ
РАЗРЕШИТЕ ПРЕСТАВИТЬСЯ —
ВОЗНЕСЕНСКИЙ
1973
Песня о Мейерхольде
А. Шнитке
Где Ваша могила – хотя бы холм, —
Всеволод Эмильевич Мейерхольд?
Зрители в бушлатах дымят махрой —
ставит Революцию Мейерхольд.
Радость открывающий мореход —
Всеволод Эмильевич Мейерхольд.
Профильным, провидческим плоск лицом —
сплющен историческим колесом.
Ставили «Отелло». Реквизит —
на зеленой сцене платок лежит.
Яго ухмыляется под хмельком:
«Снова мерихлюндии, Мейерхольд?!»
Скомканный платочек – от слез сырой...
Всеволод... Эмильевич... Мейерхольд...
1974
Ванька-авангардист
На рынке полно картин,
все с лебедями и радугами.
А Ванька-авангардист
все кубиками-квадратиками!
Рынок – Малые Лужники.
Слева в фартуках мужики.
Справа сборная команда —
бабы в брюках и помадах.
Справа сумки, слева гири,
справа шутки, слева сбили!
Справа – твисты и зарплаты,
слева – избы и закаты,
слева – «Волги», справа – «Волги»,
слева – к водке, справа – к водке.
Вавилон из-за томата.
Бабка, попроси тайм-аута!
А Ванька-авангардист
подзуживает, подсуживает
в разбойный судейский свист
свистульки из глины посудной!
Глотает валокордин
профессор в рубашке с напуском.
А Ванька-авангардист
все целит прищуром снайперским.
Он знает неомещан
сберкнижные аппетиты,
юродивый коммерсант,
антихрист нового типа.
Клеенщица-конкурентщица:
«Ты докарикатурекаешься!
Сам в треугольник скорчишься,
попей рассол огуречный...»
А он ей: «Цыц, лакировщица!»
Липучий мушиный лист
с Аленушкой.
Клееночный реализм
и модернизм клееночный.
Английской булавкой блестят
связки сушеных рыбок.
Нацелен сопливый взгляд.
Он завоюет рынок.
Все куплено, куплено, куплено,
выскреблены раструбы.
Толпа – как цыплята под куполом
внимательным, как ястреб.
Продает папаша дочку,
дочка продает папашу,
и друзья, упившись в доску,
тащат друга на продажу.
Весны продаются летом,
продается муж надкусанный,
критик продает поэта.
Оба продают искусство.
А Ванька-авангардист
трамбует деньжата в кадушку.
В тоскливую ночь зародил
тебя твой отец контуженый.
Тоскливая ночь любви
пронзала до позвоночника.
Тоскливы лубки твои,
как пьяная поножовщина!
...Пацанка-хромоножка
играет на гармошке.
И рученьки фарфоровые
засунуты в меха,
как руки у фотографа
в таинственный рукав.
Сквозь лобик невозможный
в нахмуренном уме
танцующие ножки
просвечивают мне.
Сидит, как чертик с рожками,
на затылке с ножками.
С прикрытыми глазами
индийский колдунок,
витает над базаром
виденье лунных ног.
«Ах, белые наливы
продались за рубли,
ах, бедные наивы
надежды и любви...»
А Ванька-авангардист:
«Станцуем, – дразнит, – хромая!»
Он мучит ее, садист,
как совесть свою ромашковую.
А вчера, чтоб ее не кадрил,
избил в туалете карманника.
1971
* * *
Отец, мы видимся все реже-реже,
в годок – разок.
А Каспий усыхает в побережье
и скоро станет —
как сухой морской конек.
Ты дал мне жизнь.
Теперь спасаешь Каспий,
как я бы заболел когда-нибудь.
Всплывают рыбы
с глазками как капсюль.
Наверное,
возможное лекарство —
в них воды Севера
вдохнуть!
Но как помочь земле,
не погубивши реки?
Глядит предсмертный лес, ответчик и истец.
Ответственность лежит на тихом человеке.
И воды будут жить, пока ты жив, отец.
И все мои конфликтовые смуты —
«конфликт на час»
пред этой, папа,
тихою минутой,
которой ты измучился сейчас.
Поможешь маме вытирать тарелки...
Сам думаешь: а) море на мели,
б) повернувшись, северные реки
изменят вдруг вращение
Земли?
в) как бы древних льдов не растопили...
Тогда вопрос:
не «сколько ангелов на конце иголки?», но —
«сколько человечества уместится
на шпиле
Эмпайр Билдинг
и Останкино?»
1973
* * *
В скольженье юзом – специфичность.
Но все-таки я повернул.
На полной скорости вцепившись
не в руль – а в абсолютный нуль.
И мне навстречу из Калуги
летели в отблеске луны
в рули вцепившиеся люди —
как в абсолютные нули.
1974
* * *
Расчищу Твои снегопады,
дорожку пробью к гаражу.
По белоцерковному саду
машину свою вывожу.
Тебя соскребаю с асфальта,
весь полон минутою той,
когда Ты повалишься свято
меня засорять чистотой.
Такое покойное поле —
как если чернилами строк
я ночью бумагу заполню,
а утром он – белый, листок.
Но к черту веселой лопатой
счищаю Твою чистоту,
чтоб было Тебе не повадно
вторгаться в ту жизнь, что веду.
Не нужно чужого мне Бога,
я праздную темный мятеж.
Черна и просторна дорога,
свободная от небес!
Мой путь все вольней и дурнее.
Упрямо мое ремесло...
Приеду – остолбенею —
все снова Тобою бело.
1975
ДАМА ТРЕФ
Опера-детектив
Пролог и I-е действие
Шесть церквей повычищали под метелку.