Текст книги "Михаил Тверской: Крыло голубиное"
Автор книги: Андрей Косенкин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 30 страниц)
8
Лосные от пота, со взмыленными шеями, кони тяжело поводили опавшими боками, всхрапывали и фыркали, скидывая с губ пену, и тянулись к воде. Вода и у берега-бежала скоро, а ближе к середине реки и вовсе вскипала от бега белыми бурунами. Ветер был свеж и угонист. От дальнего зеленого острова, клином разрезавшего реку надвое, хлопая лоскутьями парусов, поднимались вертлявые рыбацкие учаны, спеша до захода солнца приколоться у врытых на мелководье осклизлых бревен или причалиться к вытянутым вдоль берега бревенчатым же мосткам нижегородской пристани.
Вот и кончилась бешеная трехдневная гонка: далее бечь стало некуда…
Бросив поводья, Тверитин кулем вывалился из седла, развалисто загребая ногами, увязая ими по щиколотку в глубоком сыпучем песке, пошел вдоль берега, будто все не мог остановить в сердце безнадежного гона.
Сказал бы ему кто сейчас: плыви, Ефрем, авось и догонишь! Ефрем бы, не думая, прыгнул в воду и поплыл. И плыл бы до тех пор, пока б не догнал или не потонул. Все было бы легче, чем бессильно провожать глазами течение. Однако никто не мог ему посулить в том удачи ни на полмизинца, ни на малый гулькин нос, ни на маковое зерно…
«Эх!..»
Всего-то день светлый назад побежали от этих мостков вниз по Волге быстроходные струги московского князя Юрия, которыми снабдили его то ли чересчур хитрые, то ли простодушные нижегородцы. Всего-то день! Но уже ни водой, ни посуху его не достать. Ушел! Будто черт ему помогает.
«Эх!..»
Хоть и течет Волженька от Твери, а службу несет всякому одинаково: немец ли по ней купеческим караваном идет, татарин ли по ее берегам города ставит, московский ли вор летит по ней на самолетной лодье всей Руси на погибель.
«Эх!..»
Только и осталось вздыхать! Кабы мог достать, Ефрем бы локти себе искусал, да не дано человеку в отчаянии и этого последнего утешения.
Оставалось лишь… А что ему оставалось? Может быть, впервые в жизни Ефрем не знал, как ему поступить. Возвращаться ли в Тверь и там ждать наказания от князя, идти ли Сарай, чтобы уж поскорее повиниться перед Михаилом Ярославичем. И то и это было одинаково тягостно. Да и в чем виниться-то, когда вины на нем нет. А коли нет вины – нет ему и прощения. Сам себя Тверитин не мог простить, самое тяжелое это из худшего – знать, что виноват, да не понять в чем.
Забыв о своих людях, не трогавшихся с лошадей и оставшихся позади, Ефрем бессмысленно уходил все дальше, покуда не нагнал его верхом Кряжев.
– Что делать-то будем, Ефрем Проныч?
– А?..
– Нижегородцы из выборных прибежали виниться, слышь ты, Ефрем Проныч!
– Псы! – Тверитин обернул к Тимохе грязное от пыли и пота, искаженное злобой и болью лицо.
– Да не казнись ты так, Ефрем Проныч. Князь в обиду себя не даст. А москвича-то, поди, еще скрутим, ить мы, чай, тоже…
Тимофей Кряжев и смолоду-то не больно был разговорчив, а к годам и вовсе остепенился: два слова кряду редко произносил. А тут разошелся, как соловей майской ночью, однако все даром! Как он ни старался отвлечь и подбодрить Тверитина, слова только зря расходовал – не знал Ефрем утешения. Да и у Тимохи, вопреки его песням, тоска стояла в глазах.
Нижегородцы хоть и знали вину, но каяться не спешили, навстречу окольному тверского князя шагу не ступили на зыбучий прибрежный песок – чинно ожидали его на нижнем посадском валу, обручем тянувшемся вдоль откоса.
Сам город укрывался за бревенчатым срубом неприступного, угрюмого кремника, поставленного по самому краю высоченного, почти отвесного откоса, поросшего кустьями, мхом да редкими корявыми соснами. Трудно было и нарочно удумать более выгодное месторасположение для города. С вершины откоса было видно так далеко округ, что глаза не хватало достать до края. По одну сторону синей стрелой вливалась в Волгу другая река – Ока, и лесистые ее берега проглядывались до самого окоема, где было уж нельзя отличить небесной сини от водной; по другую сторону от кремника вниз убегала Волга, разлившись до дальних, едва видных, заливных благодатных лугов, сменявшихся сосновыми борами да золотыми песчаными плесами… С этой стороны, составлявшей три четверти всего кремника, подойти к Нижнему незаметно было никак нельзя. Да и подойдя, прежде чем подступиться к высоким стенам кремля, надо было еще на откос взобраться. А нижегородский откос столь укатист, что и на богомолье трудно взойти на него без посоха. С противоположной стороны город окружали такие леса, в какие и сами нижегородцы без молитвы зайти не смели.
Кроме того, благодаря некоторой отдаленности, а главное, Божией милости, Нижний не спалила Батыева гроза. Оттого, видать – впрочем, не имея к тому решительно никаких оснований, – жители его зачастую были горды и надменны перед прочими русскими.
Одним словом, нижегородцы хоть и знали вину, но каяться не спешили, а даже напротив, чувствуя свою силу, непонятно отчего горделиво, да и насмешливо поглядывали на грязных, усталых тверичей и их вожака, пешим тащившегося по песку к ним навстречу.
Но и Тверитин не торопился. Во-первых, знал: правды он сейчас все одно не добудет, а во-вторых, и правда та стала ему уже безразлична. Правда была лишь в том, что он проворонил Юрия и не выполнил воли князя. Да и каждый шаг действительно давался ему с трудом. После трехдневной скачки ноги не слушались, сами собой подгибались, не шли, а волоклись по песку.
От нижегородцев выступил вперед невысокий, однако же крепко сбитый, будто усадистая дубовая лавка, боярин Григорий Коча. Высокая летняя шапка из тонкого белого войлока не делала его выше, а лишь подчеркивала коротконогость, общую приземистость и широту плеч. Из-под шапки выбивались густые, битые сединой волосы. Седина еще пуще оттеняла их блескучую, будто нерусскую, черноту. Черная же, длинная и широкая борода вилась кудрей, а оканчивалась ровными, словно нарочно скрученными на скалке пышными кольцами. Не имея ничего, а одну лишь такую бороду, можно уж себя чувствовать вполне значительным человеком.
– С чем прибыли, гости тверские? – сказал боярин густым, как и волосы, голосом.
– Пошто Юрия не удержали? Пошто лодьи ему дали? Али вам не ведомо, что он без права на дядю поднялся? – спросил Ефрем, будто каждым словом плевался.
– Ведали то, – спокойно согласился боярин Коча, прямо уставя на Ефрема маленькие вороньи глаза.
– Так что, любо вам вору пособлять?
– Не лайся, боярин, не у себя на Твери, – со смешком предупредил Ефрема нижегородец. – А то, что лодьями его снабдили, так то наша печаль… Не одна вода переменчива, но и люди. – Коча огладил бороду и пояснил: – Юрий-то побожился нам, что одумался, мол, святейший митрополит его вразумил и он в Орду бежит не соперничать с дядей, а мира искать. Так ли было? – оборотился к своим боярин, и те согласно закивали в ответ бородами:
– Так было, верно…
– Ум-м… – простонал сквозь зубы Тверитин.
И нижегородцы понимали, что это ложь, и Ефрем знал, что они это понимают. Не столь они были просты, чтобы всякой лжи доверяться, а поверили лишь той, что самим сулила прибыток. Ведь ясно стало: придет к власти Тверской – и их мало-помалу заставит едино со всей Русью дышать, придет к власти Юрий – к своей Москве ближнее, что сможет, притянет, а уж на дальнее-то рук, поди, недостанет. И будут они жить как жили, поплевывая на остальных с откоса, на их век воли хватит, а там хоть трава не расти. Как от татар каждый думал сам по себе в своей крепости отсидеться, покуда они не прихлынули несметной силой под стены, так и теперь каждый надеется, что уж его-то неправедная власть минует, не достанет, авось он-то уж от нее дальше всех.
– Так, что ли? – спросил вслух Тверитин.
– Ась? – Войлочная шапка склонилась на сторону, будто открывая ухо для слов.
– Али вам Юрий легкую жизнь посулил? – тихо спросил Ефрем и даже склонился к уху боярина. – Кабы не взвыли от московской-то тяготы.
Нижегородец усмехнулся:
– Нам к тяготе-то не привыкать, чай.
Не следовало Григорию Коче ныне Ефрема испытывать и лезть на рожон.
Ярость захлестнула Тверитина.
Взяв в кулак холеную боярскую бороду, он притянул Кочу к черным, сухим губам и прошептал не в ухо ему, а в глаза, которыми тот, будто в смертной тоске, косил за реку, на дальний луговой берег:
– Ты тяготы-то не знал еще, пес! А не будет вам Юрия, слышь ты, не будет, покуда жив Михаил – Бог за него!
Ефрем оттолкнул боярина так, что тот, качнувшись на крепких коротких ногах, чуть было не повалился.
– Ты пошто бороду треплешь?! – закричал Коча и потянул было саблю, но другие нижегородцы удержали его.
Конные тверичи, хоть и было их по сравнению со всем Нижним городом мало, окружили толпу и, видать, безрассудно готовы были избить ее тут же, на берегу, по первому знаку. А там – будь что будет.
Но ярость Ефрема схлынула так же внезапно, как и пришла, сменившись вдруг тоской и усталостью.
– Прости, боярин, – махнул он рукой и пошел прочь от берега.
Посрамленный трепаной бородой Коча хотел было кинуться вслед, однако воздержался и лишь крикнул Тверитину в спину:
– Коли за Михаила Бог, так что ж ты сам-то Юрия не словил?!.
Тверитин обернулся, помолчал, будто думал, и ответил:
– А ему, видать, черт помощник…
9
В Тверь возвращались словно побитые. Да так оно и было на самом деле. Заморенные кони едва плелись, понуро кивали мордами, будто и они виноватились. Небо и то затянулось непроглядными низкими тучами, и заморосило мелким, унылым дождем, обещавшим скорую осень. В рядах не потешились, не шутковали, как то бывало обычно на подходе к родной Твери, – молчали. Да и веселить некому…
Всем было нехорошо, а хуже всех Ефрему Тверитину. На других вина невеликая – делали, что Ефрем им велел, а вот в чем Ефрем сплоховал, упустив московского князя, он и до сих пор разобраться не мог. Казалось бы, все предусмотрел, обо всем позаботился, ан сорвалось! И неясно: по злому ли умыслу, по измене ли или только по глупости?
Уходя в Сарай, Михаил Ярославич наказал Тверитину во что бы то ни стало остановить Юрия, ежели тот и после встречи со святейшим митрополитом все-таки не оставит мысли искать у Тохты ярлыка на великое княжение. Причем сделать это нужно было без лишнего шума и крови, во всяком случае, самого Юрия непременно оставить в живых, увезти в Тверь и держать там до тех пор, пока Михаил Ярославич не придет из Орды.
Как бы ни малочисленна, предположим, оказалась охрана московского князя, дружинников, что остались с Тверитином во Владимире, для осуществления задуманного явно недоставало. Можно было привлечь к тому и владимирцев, однако для пущей надежности Ефрем позвал из Твери Акинфа Великого с дополнительными силами. Акинф прибежал скоро. Привел с собой такую дружину, какой и не требовалось, – чуть ли не тысячу конных тверичей. Слава Богу, во Владимир побахвалиться, как боялся того Тверитин, догадался не заходить, вызвал Ефрема нарочным. Встретились верстах в двадцати пяти от города. Как мог, Ефрем объяснил Акинфу Ботричу, что от того требовалось. Правда, тогда еще показалось Ефрему, что Акинф слушал его вполуха и что-то свое имел на уме, но в конце концов сговорились, что Акинф, разбив дружину на три части, разводит ее по трем дорогам, что ведут от Владимира на Суздаль, по Клязьме на Волгу и на Муром, из которого по Оке путь шел опять же на Волгу и далее на Сарай. Расстояние, на каком Акинф поставит заставы, не определяли, оставили то на усмотрение Акинфа. Главное, чтобы место было удобно для засады и не слишком близко от Владимира.
Решили так: коли Юрий все же пойдет по одному из трех путей на Сарай, Тверитин, не обнаруживая себя, со своими людьми (их у него было чуть более полусотни) тронется следом. Коли, наткнувшись на засаду, московичи вступят в бой, Ефрем как раз подоспеет нагрянуть сзади, коли Юрий повернет и кинется вспять, то опять же упрется в тверичей. Одним словом, выходило, что деться ему было некуда. Так Тверитин уговорился с Акинфом и на том с ним простился.
Оставалось ждать Юрия, за которым послал митрополит Максим. Скоро он и явился под защитой полутора сотен отроков и с посольским обозом, в котором угадывались дары.
Московский князь был молод. В тот год ему исполнилось двадцать два. Впрочем, он уже хорошо знал, что такое власть, и мог идти к ней вполне осознанно. С отроческих лет он так сумел поставить себя, что после смерти батюшки никто уж не смел ему возразить в том, чего он решил достигнуть. Зная его нрав, и самые предусмотрительные и осторожные из бояр предпочитали с ним соглашаться без споров. Тем более, чего бы ни задумывал он, все у него выходило просто и как бы само собой. Решил вдруг примыслить к Москве Можайск, пошел и примыслил. Хотя многие втайне думали, что на Смоленском княжестве обломает он зубы. Еще при батюшке на Переяславле так прочно обосновался, что даже великий князь Андрей Александрович не решился выгнать его оттуда. Что уж говорить про московские села, сельца и деревеньки, которые он мог самоуправно отобрать у любого из своих бояр лишь потому, что они ему, села-то, полюбились. И попробуй обратное докажи – хорошо, когда только скалится. Мол, может, я в чем и не прав, боярин, а ты попробуй-ка обратно забрать! Правда, и щедр был. Мог так одарить, что все предыдущие изъятия по сравнению с внезапным приобретением оказывались ничтожны. За то и любили его – хоть и тревожно с ним было, а весело. Всякое его стремление в чужую землю и влечение к войне сулило новый прибыток. А стремился он в чужую землю и влекся к войне всегда, будто лишь для того и родился. Если бы не брат Иван, что словно дубовыми колодками постоянно удерживал Юрия от опрометчивых шагов, еще неведомо, дожил бы он до нынешнего дня или уж где-нибудь под Рязанью, Угличем, Дмитровой, а то и Тверью сложил свою буйную голову. Единственным, кого Юрий допускал до совета, был Иван. Более того, он его слушал.
Случалось, конечно, собачились братья. Юрий кричал и топал на младшего брата ногами, но, отойдя от гнева, пусть молчаливо, однако неизменно с ним соглашался, признавая за младшим безусловное превосходство в умении считать и предвидеть. Иван до сих пор был еще безбород, как при отце, по-прежнему тих и тем не менее по-своему, по-особенному настойчив в достижении того, чего ему было надо. А надо, судя по тому, на что он решился подбить старшего брата, ему оказалось многое. Именно Иван сподобил Юрия подняться на дядю. Несмотря на отчаянность и безрассудство, Юрий не догадывался таким простым и скорым путем взять сразу все. Причем право Михайлова старшинства поначалу еще казалось ему очевидным. Кроме того, его натуре более было угодно живое дело войны, нежели судебная волокита у хана.
Лишь только умер Даниил Александрович, Иван при каждой их встрече, сначала исподволь, затем все решительней, начал убеждать Юрия в том, что право Михаила Ярославича на великокняжеский владимирский стол не столь уж неоспоримо, как кажется.
– Право, – убеждал он, – держится вовсе не на старшинстве, которого уж давно никто не ценит, а на силе. Не так разве, брат? – спрашивал он Юрия, вроде бы и заглядывая ему в глаза, но не допуская того проникнуть в свои. – Разве ты не силен?
– А Тохта? – сомневался Юрий. Разумеется, ему было лестно слушать младшего брата, разумеется, от тех веселых, заманчивых писанок, какие рисовал перед ним Иван, и дух захватывало, и слюни текли, а все же опасность была велика. Кроме того, и Ивану, хоть и слушал его, Юрий не вполне доверял – больно уж тот был хитер. А ежели цель Ивана как раз и заключалась в том, чтобы втравить его, Юрия, в склоку с тверским Михаилом и одновременно с ордынским ханом, чтобы тем вернее погубить и занять его место? Всякое могло быть, и потому сначала Юрий лишь посмеивался, слушая брата. Но время шло, известно: и вода камень точит. И если Юрий на камень был мало похож, то Иван в своей тихой, но необоримой устремленности превосходил и воду.
Кап, кап… Он гнусавил, глядя в пол, либо на белые короткие пальцы, которыми при разговоре имел привычку потирать друг об друга, будто щупал тонкую, скользкую ткань. Говорил о Юрьевой храбрости и прочих достоинствах, о силе, какую уже имели, поминал то и дело батюшку, мечтавшего видеть Москву первой среди городов…
– Да мы и так будем первыми! – отмахивался Юрий, имея свой загад на будущее. Оно ему представлялось отважней и проще: через силу, через войну укрепиться среди земли настолько, чтобы уж ни у кого не осталось сомнений в том, кто среди русских князей – князь первый. А уж тогда и в Орде догадаются, кому ярлык передать на правление.
Кап, кап… Иван соглашался, однако же гнул свое.
В конце концов Юрий отправил послов с дарами к Тохте, чтобы предупредить возможный гнев хана. Послы прибежали назад неожиданно скоро, принеся ханское благоволение примерно в таких словах:
– Правосудный хан не знает привычки вмешиваться во внутренние дела своего русского улуса до тех пор, покуда в нем царят мир и спокойствие. Дело русских решать, согласно их закону и обычаям, кто из них более достоин ханского ярлыка, – сказал Тохта послам, но добавил: – Дело же хана, порученное ему на земле предопределением Вечно Синего Неба, заключается в том, чтобы из достойных отличить лучшего. А потому я полагаю допустимым и племяннику стать выше над дядею, коли племянник более предан и угоден хану, чем дядя…
Ответ хана пришелся ко времени. Прежде всего он снял подозрения Юрия на злоумышления брата и тем прочнее заставил его поверить Ивану во всем остальном. Да и почва для того, чтобы взошли прежде брошенные семена, была готова. Юрий вполне примерился к Руси, уверовал в себя и в возможность сколь легкого, столь же и безмерного прибытка. Отчего-то он уже не сомневался в своей победе и только вожделенно ждал мига, когда можно будет о ней прокричать. Более того, то ли он постарался забыть и забыл, то ли по свойству памяти и характера на самом деле не помнил, что всего лишь несколько месяцев назад недоверчиво слушал Ивана, сомневался и даже подозревал того в тайной каверзе.
К тому времени, как на Городце скончался Андрей Александрович, ни посулы, ни угрозы, ни проклятия не могли отвратить князя Юрия от решенного. Коли уж цель определялась, в достижении ее он оказывался не менее упорен и настойчив, чем покойный батюшка или младший брат. И даже во сто крат решительнее, потому как по свойству вспыльчивой души ни в чем не знал, да и не хотел знать никоих ограничений. Убедить его в чем-либо было трудно, но уж переубедить невозможно. Определив цель, он летел к ней, как бездумная, убийственная стрела, пущенная расчетливой и умной рукой. Иное дело, что при его шалом уме, совершенно не склонном к глубоким размышлениям, цель за него должны были определять другие. Но для того и находился с ним рядом Иван. Будто чьей-то заботливой, предусмотрительной рукой поставлен оказался ему думной опорой. Сам Юрий, из гордости что ли, не любил спрашивать совета у младшего брата. Но без совета Ивана и шагу не делал: Иван со своим тихим, назойливым «капаньем» появлялся перед Юрием именно тогда, когда Юрий в нем нуждался. Так у них еще сызмала повелось. Так велось и теперь. Юрий хоть и кичился своим старшинством и положением перед братом, жившим при нем без удела, вроде нахлебника, однако в душе все-таки сознавал, что без Ивана он немногого стоит. И ненавидел его за это.
Иван же жил, покуда не сильно нуждаясь в чужой любви. Он еще и калиту с грошовым подаянием к поясу не примеривал. А что касается любви… Вряд ли была тогда на свете душа, которая бы искренне любила его. Несмотря на его душевную вкрадчивость и ласковость речей, бояре боялись Ивана пуще, чем Юрия. Всегда ровен и тих, всегда же он был ровно опасен, будто волчий капкан.
Не один лишь митрополит Максим и инокиня Успенского монастыря мать Мария уговаривали Юрия отказаться от воровства, не делать на Руси новой смуты. На княжий двор, где горожане с честью приняли московского князя, меняя друг друга, вместе и по отдельности, приходили вятшие, отмеченные заслугами перед отечеством владимирцы, молили его не ходить в Орду, не соперничать с Михаилом Ярославичем.
– Ить дядя он тебе, – всякий вразумлял Юрия.
Но тщетно. Юрий усмехался, почесывал рукой край уха и всем отвечал одинаково: мол, в Орду иду по своим делам, а вы мне не указчики, хоть и седые бороды…
Владимирцы уходили, сокрушенно качая головами, а за воротами, будто по уговору, непременно сплевывали:
– От ить какой неуговористый…
На третий день, перед тем, как московскому князю отбыть, митрополит Максим еще раз сам пришел к Юрию, хоть и знал грек о том, что злаков не сеют в пустыне.
Во дворе еще снаряжался обоз, ржали кони, перекрикивались дружинники, Юрий в покоях еще вправлял под козырный кафтан кованую кольчужку, приятно тяжелившую плечи, но его уж во Владимире не было – весь он был как стрела в пути. Лишь досадовал, что, послушав лукавого грека, попусту потерял два дня.
«Надо было прежде Михаила бежать в Орду-то, как и мыслил…» – огорчался теперь упущенному времени Юрий.
Однако Иван отчего-то удерживал его, отговаривал спешить, он и насоветовал поклониться все-таки митрополиту.
«Экий черт заковыристый… Впрочем, у брата свои расчеты – ему видней. Да и ведает он поболее моего. У него, почитай, в каждом городе свои людишки распиханы, то и дело доносы шлют».
Юрий был высок, строен и почти хорош лицом. Почти, потому что, несмотря на открытость и правильность черт, в облике его проглядывало что-то птичье. Даже когда улыбался князь, он оставался похож то ли на обиженного, сердитого воробья, то ли на злую курицу – так все было в лице его мелко и в то же время как бы уклювисто. Во всякое время, когда и в мыслях то не имел, лицо его будто плыло в вечной усмешке. Создавалось то впечатление из-за тонких подвижных губ, скошенного, мелкого, как у батюшки, подбородка, мелкого же, но клювастого носа и серых округлых глаз, одинаково готовых к веселью и гневу. Спокойствия Юрий не знал. Руки его и те находились в постоянном движении, и ежели не хватались за плеть или меч, то охорашивали кафтан, поправляли шапку на голове или же теребили то одно, то другое ухо, будто в ушах у него непрестанно свербило. Уши Юрия были особенно примечательны. Хрящеватые, будто обломанные, напрочь лишенные мочек, они так плотно прилегали к черепу и были столь неприметны, что, наверное, поэтому глаза всякого собеседника невольно скашивались на них: а есть ли? Что не могло не раздражать князя.
Впрочем, если бы не все эти мелочи, безусловно, Юрий был бы хорош собой. При этом он даже в зиму сапоги носил на каблуке, а коли уж по случаю натягивал ферязь, то она была так расшита золотом, что слепила, а ко всякому кафтану имел по нескольку козырей – пристежных стоячих воротников, каждый из которых на свой лад украшен был шитьем, жемчугами и дорогими каменьями. Пуговиц и тех, кроме серебряных, не признавал.
«Кабы не Иван, поди, уж ноне в Сарае б был…» – остатне вспомнил Юрий Ивана, испытывая уже и зуд от нетерпения покинуть унылый митрополичий город.
На дворе как-то вдруг оборвались все звуки. Не то что кони, даже птицы вроде притихли. На полуслове смолкли сборные крики дружинников. Юрий тревожно приник к оконнице: через двор в полном облачении в сопровождении дьяков, сурово глядя перед собой выкаченными глазищами, высокий и тонкий, как посох, шел святейший митрополит.
Князь недовольно поморщился мелким лицом: кажется, все уже сказано! Чего еще надо?..
Тяжело переводя дух, Максим остановился в дверях. При каждом вздохе рот его невольно и жадно приоткрывался, как у рыбы, выброшенной на берег. На лбу, очерченном жестким обручем клобука, выступила испарина. С беспощадной ясностью, что дана молодости, Юрий вдруг понял: как ни крепок с виду старик, однако же дышит на ладан, а значит, скоро быть на Руси иному митрополиту.
– Здрав будь, святой отец, – насколько мог ласково улыбнулся князь. – Пошто сам пожаловал, меня не позвал?
– Не суесловь, – слабо махнув рукой, остановил его митрополит.
– Али что новое есть? – насторожился Юрий.
– Все новое – старое, – опершись на косяк, проговорил грек и поднял на князя тяжелые, будто печалью налитые глаза. – Последний раз Богом прошу тебя… сын мой, не упорствуй – не ходи в Орду.
– Да что ж, в самом деле, мне и по своим делам иттить али не иттить у тебя дозволения спрашивать? – Юрий схватился рукой за ухо и заходил по просторной нарядной горнице.
– Не лги перед Господом! – Святейший предостерегающе поднял руку. – Худое замыслил, на века худое замыслил.
Юрий бегал по горнице, не выпуская уха, злобно взглядывая на Максима.
– Тебе почем знать?
– Знаю. И ты про то ведаешь, Юрий Данилович: которая земля переставляет свои обычаи – не долго стоит.
– Да в чем обычай-то, святый отче? Я, чай, тоже внук Ярослава.
– Правда за ним.
– Сила за мной. Хан мне пособлять обещал! – выкрикнул неожиданно для самого себя Юрий.
На мгновение они встретились глазами, проникая друг в друга и понимая все до той степени, за которой лишь смерть и тьма.
– Грех – тщеславье твое, Юрий! Не прошу, Господом тебя заклинаю: откажись от гордыни не для Михаила, ради Руси!
– Не откажусь!
– Проклят будешь во все времена! – темно, невидяще глядя, выдохнул святейший митрополит. Помедлил, поднял белой, прозрачной рукой тяжелый крест от груди и явственно, громко, так что слышно было, поди, во дворе, произнес: – Проклинаю! – Повернулся и тяжело пошел из покоев.
Не в силах переменить лица, Юрий глядел ему вслед со всегдашней усмешливостью, хотя на душе его было черно.