Текст книги "Михаил Тверской: Крыло голубиное"
Автор книги: Андрей Косенкин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 30 страниц)
Сам князь, будто лишь теперь узнал о татарах, вылез из возка, неторопливо пошел вперед. Остановился, дождался, когда ему подведут коня…
И посольские бояре, и ездовые – все были наготове. Даже отец Иван вооружился длинным, по его неслабой руке, мечом и теперь тоже, взобравшись верхом, стоял рядом с князем.
Сбившись в кулак, Князева дружина тронулась навстречу татарам. Было их всего не более тридцати человек. Правда, невидным оставался еще засадный запас: Кряжева горсть да Те, кто обочь дороги с изряженными луками где-то сейчас таились за стволами и кустьями.
Ударить надо было едино, потому Михаил и медлил. Он будто звал татар самих выйти навстречу…
– А что, отец Иван, разве тебе подобно мечом махать? – спросил он вдруг у Царьгородца.
– Не удержано есть святыми канонами, – трубно ответил тот и пояснил: – Разумея, конечно, ежели поп человека на рати убьет.
Ефрем позади фыркнул, не удержав смеха.
– Я тебе пофырчу, греходельник, – пообещал Тверитину Царьгородец.
Напереди у татар тоже сколотилась ватажка. Другие прытко начали распрягать лошадей, освобождая кибитки, с тем чтобы успеть поставить их кругом, если придется схватиться. Хоть и остался напозади у них Кряжев, этого нельзя было допускать: за кибитками они могли укрыться как в крепости.
– Поори им по-ихнему, – сказал Михаил Ефрему.
Ефрем заголосил по-татарски.
Оттуда тоже ответили в свой черед.
– Айда сюда! – улыбчиво, радостно крикнул еще Ефрем, и Михаил, не дожидаясь ответа, тронул коня.
Шли медленно. Молча. Наконец и от татар тронулись вперед конники. Главный татарин, отличавшийся от других богатой шапкой с собольей опушкой и барсовой пятнистой дохой, весь подобравшись в седле, настороженно улыбался. Пояс его туго стягивал нарядный атласный кушак. На этот кушак и глядел Михаил, пока лошади не остановились, с любопытством вытягивая навстречу друг другу морды. Как ни сближались, расстояние между противниками все же осталось значительным. Но и ближе съехаться, не выдав намерений, было уже нельзя.
– Что, взял царевич Дюдень Москву? – спросил Михаил, подняв глаза с кушака на лицо татарина.
Осклабясь, татарин согласно закивал:
– Взялы, кназ, взялы…
– Много ли пленных ведешь?
– Мало-мало… Спешить надо, иди свой путь, кназ. Ты слуга у хана, я слуга у хана.
– Я не слуга, пес! – крикнул Михаил, выхватывая из ножен саблю и наезжая конем на татарина.
Татарин, готовый к тому, бешено взвизгнул, схватился за рукоять кривой и короткой сабли, тоже послав вперед свою лошадь.
Однако столкнуться с Михаилом он не успел. Пущенное Ефремом из-за спины князя копье отбросило татарина назад. С хрустом кроша белые зубы, оно вошло ему прямо в глотку.
На Михаила кинулись сразу еще два ордынца. Одного он снял с седла сам, коротким косым ударом развалив его там, где кончаются ребра, саблю другого успел принять длинный меч Царьгородца, хотя Ефрем и не дал тому обагрить кровью руки. Кинув коня навстречу, он махнул саблей, но татарин ушел от удара, и тогда, сблизившись, Тверитин внезапно, как рогом, острым шишаком шлема боднул его в лицо. Шишак, скользнув по щеке и оставив кровавую полосу, вошел татарину прямо в глаз и застрял там меж лицевыми костями. Голова ордынца откинулась назад с такой силой, что услышалось, как мягко и жирно хрустнули шейные позвонки. Тверитинский шлем жуткой воронкой оставался еще у него на лице, пока татарин валился с коня.
Противники столкнулись в короткой рубке. Но ширины проезжей дороги недоставало, чтобы всем нашлось место для сечи. Русские рубились молча, с холодной расчетливой яростью. Один Царьгородец, без особого, впрочем, проку, махал мечом, задышливо хыкая и поминая при этом Господа, покуда его, раненного, не оттеснили из первого ряда.
А уж из леса да с двух сторон летели приметливые стрелы в тех татар, которые оказались напозади, и то один из них, то другой схватывались за горло, куда старались попасть невидимые русские лучники. Те, кто успел повернуть коней, мчались назад, спеша укрыться под защитой кибиток. Там их ждали сородичи с изготовленными, заряженными луками, однако наверняка пускать стрелы в русских они не могли, так как тех перекрывали свои, татары. А здесь и Тимохи Кряжева горсть дала себя знать. Конников было немного, но их нападение со спины оказалось столь неожиданным, что татары едва успевали выпустить в них по стреле, а уж саблей с земли конному много ущерба не сделаешь, будь ты хоть татарин, хоть растатарин… Да еще и пленные – эти покорные трусливые русские, повязанные друг с другом, словно обезумев, с воплем, единой кучей кинулись под татарские сабли, голыми руками хватая каленую сталь. А уж достав татарина, со звериным ненасытным остервенением рвали ногтями ноздри, глаза, плоские уши, сальные, сплетенные в косы волосы, выхватывая руками и само горло…
Сеча была короткой. Ни один татарский барышник не прорвался назад, ни один не остался цел. После горячки боя Михаил приказал добить еще дышавших татар.
О милости никто не просил. Да и не было в сердцах тверичей милости.
Чудом освобожденные из полона люди стремились достичь князя, коснуться его одежды, запечатлеть лицо спасителя, чтоб воочию запомнить того, за кого теперь станут молить у Бога. Те, кто был от Михаила далек и не мог уж к нему приблизиться, целовали руки дружинникам. Плакали слезами от счастья и молодухи, и бабы, и мужики.
Дружина и ездовые – и тот, кто бился, и тот, кому не пришлось, искали себе и князю пользу в татарских возках. Было в них многое: блюда и кубки, выломанные нарядные оклады икон, тюки с тканями, дорогое оружие, наборные пояса, пряжки, вязки мехов, серебро в гривнах и отрубах да драгоценные бабьи навески – лапчатые и кольчужные цепи, перлы, янтари, бисерные витки и снизки, браслеты наручные да колты из ушей, какие еще с подсохшей и вымерзшей человечиной… Да мало ли чего можно добыть грабежом на войне в богатых русских домах!
Благодаря Господу убитых было немного. Насмерть срубили боярина Сему Порхлого да двух Князевых отроков из дружины, да из Кряжевой горсти Данила Голубь ненароком словил горлом стрелу и теперь, успев причаститься Божией милости от отца Ивана, медленно, молодо помирал. Грудь его еще могла и хотела дышать, но уж ей было нечем – стрела перебила дых, и воздух, брызгая розовой пеной, свистел из раны, как ее ни пытались приткнуть тряпицами. Остальные же были целы, а кто и ранен, но жив…
Царьгородец сочил кровью из разрубленного плеча. Отодрав рукав от суконного, подбитого мехом широкого зипуна, он сидел, привалившись к возку, и пихал в рану снег, тут же стекавший сквозь пальцы красным. При этом нравоучительно выговаривал стоявшему возле него с белым порванным полотном в руках юному гридню, спешившему перевязать отца Ивана и кинуться к татарским возкам:
– Погоди, сын мой, дай крови примерзнуть… А за богачеством не гонись. Сказано: богатому в Царствие Небесное как вельблюду в игольное ушко проникнуть…
– Да я рази гонюсь, отче, – все еще горя от схватки румяным чистым лицом, оправдывался посольский баловень Павлушка Ермилов.
– Вот и не торопись, у-м-м… – Страдая, Царьгородец тряс головой и прихватывал верхними лопатными зубами бороду под нижней губой. – Эх, снег студен, да больно кровь горяча! А что, Павлушка, знаешь ли, что причетник про богатого-то сказал?
– Так много что про них говорят…
– Вот и не знаешь! А причетник-то так сказывал… – Неспешно, перемежая слова долгими стонами и иными причитаниями, видно тем отвлекая себя от телесной боли, Царьгородец поведал отроку притчу: – Ты, богатый, ешь тетеревов, а убогий хлеба не имеет чрево насытить, ты, богатый, облачаешься в паволоки, а убогий рубища не имеет на теле, ты живешь в доме, расписав повалушку, а убогий не имеет где главы подклонить… – Павлушка слушал складную притчу, открыв в изумлении рот и забыв про возки. – Но и ты, богатый, умрешь, и останется дом твой, всегда обличая твои деяния. И каждый от мимоходящих скажет: се дом оного хищника, кто сирот грабил – вот дом его пуст… Ну, вяжи, что ли! – взвыл внезапно отец Иван так, что Павлушка растерялся и выронил полотно. – Убивец ты мой, Павлушка! Из-за тебя кровью в снег исхожу…
Ефрем неотлучно находился при князе, оберегая его от московских и прочих жителей, что, окружив Михаила, в радостном исступлении благодарили его и славили.
– Ну и будет уже, хватит, – строго прикрикивал князь, но голос его был мягок, а сердце умильно от вида этих несчастных, спасенных им от рабской неволи людей.
– Куда ж вы прете-то, ироды! – нарочно грубо, потому как и в его сердце не было места злобе, кричал Тверитин и отпихивал особо назойливых.
И вдруг среди десятков, а то и сотен глаз, глядевших на князя, Ефрем увидел глаза, смотревшие на него. Господи, те глаза, что, как с Божией иконы, уже заглядывали в него – по самую душу. Среди толпы, почуяв, что ли, на себе ее взгляд, Тверитин увидел ту иноземку, которую торговал ему на сарайском базаре каффский купец.
Видать, с чужого плеча, в сермяжной простой коротайке [52]52
Коротайкой называли укороченную верхнюю женскую одежду.
[Закрыть], накинутой поверх худой одежонки, с головой, замотанной суконной тряпицей, молча, бездонно и горько она глядела на Ефрема, может быть надеясь поймать его взгляд.
Расталкивая, откидывая от себя людей, Ефрем рванулся навстречу этим глазам. И когда сжал рукой острое маленькое плечо, дрожавшее от стужи и страха, сердце его захлестнула неведомая доселе жалость.
– Ну, что ты! Все уже, все! Чего молчишь-то? Ты не молчи, нашел я тебя…
Ее и до того била крупная дрожь, а теперь Ефрему показалось, она задрожала еще сильнее. Посинелыми голыми ручками она слабо уперлась Ефрему в грудь.
– Ну, чего ты? Не бойся меня, не бойся… – Ефрем говорил что-то, не зная, что он говорит, не заботясь, слышит ли, понимает она его, ему было важно одно: чтобы она его не боялась и поверила, что с ним ей не будет плохо.
Обронив на снег пояс, он распахнул шубу, скинул ее с себя и, спеша, чтобы не выветрилось его тепло, накрыл той шубой с головой иноземку, запахнул, закутал, как смог, и, подняв на руки, понес к своему возку.
– Опять какую девку добыл?! – весело усмехнулся ему вслед Михаил Ярославич.
– Не девку – жену, князь… – севшим вдруг, чужим голосом ответил Тверитин.
Несмотря на то что Даниил Александрович с поцелуями встретил брата, участь Коломны, Мурома, Владимира, Юрьева, Суздаля и других городов не миновала Москвы.
Андрей не мог, да ему и ни к чему было то, удерживать царевича Дюденя. Дюдень же, кроме того чтобы поставить на великое княжение угодного Орде князя Андрея, имел и свою, гораздо более важную цель: напомнить русским, в чьей они власти. А понукать воинов резать, жечь, грабить и сильничать ему вовсе не требовалось. Добыча была тем приятней, что за нее не приходилось платить и каплей татарской крови. Самую сильную досаду нанесли им переяславцы: узнав о приближении татар, жители, оставив пустыми дома и церкви, укрылись в лесах…
Обо всем этом Михаил Ярославич узнал от освобожденных из полона москвитян. Ясно было, что из Москвы Дюдень пойдет на Тверь. Коли уже не тронулся. Судя по скорости их движения, в каждом захваченном городе они оставались не дольше, чем нужно было им, чтобы накормить лошадей, нажраться убойным мясом и справить похоть.
Среди освобожденных от полона оказалось немало таких, кто вызвался указать дорогу вкруг Москвы на Звенигород и далее через глухие боры вывести к Волоку Ламскому, от которого речкой Лобью шел прямой путь на Тверь.
Как ни гнали коней ездовые во весь путь от Желтой горы Сары-Тау, теперь же и вовсе княжеский поезд летел стрелой. Кроме необходимого числа лошадей, оставленных в смену на каждый возок и каждому верховому, заводной табунок князь приказал отдать отбитым у татар людям, молившим взять их с собой. На всех лошадей не хватило. И те, которые остались, пешими бежали за Князевым поездом, сколько хватало сил. В основном то оказались бабы и девки. Михаилу сейчас нужна была сила, всех он забрать не мог. И бабы то понимали.
Сначала они бежали рядом, схватываясь руками за конские хвосты и возки, потом, сбив ноги, начали отставать, падали, поднимались, снова бежали… И молчали, и ни о чем не просили. Верховые не смели оглянуться назад, где вслед им глядели, молясь за них, бабьи глаза. Ездовые ломали кнутья о лошадиные спины.
За Волоком Ламским Михаил оставил обоз и с дружиной ушел вперед.
11
Со всех концов пожженной русской земли стекался народ к Твери. Тысяцкий Кондрат Тимохин с ног сбился, принимая приходящих и распихивая по дворам, достойным их гражданского состояния. Впрочем, никто не важничал и не кичился достоинством: дмитровский боярин рад был и избе рукодельника. Не гостевать люди собирались на Твери. Неведомо, каким слухом и почему, но народ, собиравшийся сюда, верил, что Тверь Дюденю не откроется, а станет биться. Правда, здесь их ждало огорчение: тверского князя Михаила Ярославича, на которого все отчего-то и возлагали надежды, в городе не было. Но уж и дальше бежать оказалось некуда.
Воевода включал в ряды оборонщиков всякого, кто изъявлял желание – и иногородних боярских отроков, и простых землепашцев – всякого же и напутствовал обычными своими словами: «Ну, помогай тебе Бог…»
А люди все шли и шли, прибывали и прибывали с обозами, конными, пешими, в одиночку и стайками. Город готовился умирать, и всем было дело.
Мужикам к их топорам да рогатинам из Князевых складских выдавали под слово броню, кожаные и кованые латы, щиты да другое оружие… К крепостным стенам свозили котлища, смолу, дрова для костров. А напереди крепости Помога Андреич распорядился посадские дома раскатать по бревну. Дабы не зажгли их поганые. От посадских домов, коли зажгут их татары, огонь как раз коротким путем на крепость и перекинется. Одним словом, готовились…
Из Олешны – монастырского села, куда владыка отбывал на покой – спешно вернулся епископ Симон. Не ослабнув от злой вести, а, напротив, будто бы наново народясь, с прежней силой и вдохновением денно и нощно служил он молебны в переполненном от раннего утра Спасо-Преображенском храме.
Княгиня Ксения Юрьевна в эти пять лет вовсе не постарела, но и лицом, и повадками стала еще больше похожа на инокиню. Вместе с владыкой и чадью она усердно молила Господа о спасении, но в то же время не оставляла ведения городских дел и всякий миг готова была выслушать доклады бояр о последних вестях, час от часу прилетавших все чаще и становившихся все тревожнее. Уже и Москву спалили поганые, и Дмитров взяли. Следующий черед наступал Твери.
Одно радовало Ксению Юрьевну: давно уж она не видела такого мужественного и ревностного единодушия во всех своих людях – от ближних бояр до последних челядинцев и холопов. Странно, однако от сознания обреченности люди не впали в бездеятельное уныние, а будто еще набрались решимости. Все словно выпрямились, готовые скорее принять смерть на миру, чем позор. Казалось, даже малые дети понимали, что их ждет, и были к тому готовы. Ребятишки постарше искали оказать хоть какую-то помощь: с Волги на салазках везли в город воду в бадейках, стаскивали к крепости дрова для костров, правили на точильных камнях ножи да стрелы из тулий отцов и братьев. Из всякой кузни слышался перестук молотков: калили новый булат. Справных мечей и сабель всем не хватало. Но и железа запас в городе оказался невелик – жители несли в кузни косы, серпы, наральники. Всем хотелось встретить врага с оружием.
А народ все стекался. Со всего княжества – да что там! – казалось, со всей русской земли в Тверь нахлынуло столько людей, сколько и не видела она никогда. Сила собиралась большая. Хоть все вместе они и чувствовали свою силу, люди все же – каждый сам для себя – не ждали благополучного исхода. Просто пришел, видно, миг, когда умирать оказалось легче, чем жить в вечном ожидании мук, унижения, бесчестия, плена, а в итоге опять-таки смерти. Иного татары с собой не несли. Молодые дерки и те без слез рвали на ленты для перевязок постельное полотно из родительского приданого.
От Михаила не было никаких вестей с осени, когда из Сарая водным путем пришли последние купеческие лодьи. Тогда он писал, что будет на Твери сразу за Покровом, но вот уж и рождественский сочельник пришел, а его нет все и нет.
«Господи, ему-то там каково?..»
Ксения Юрьевна истово перекрестилась, отгоняя страшные мысли.
И тут, словно Господь услышал ее и дал ей ответ, глухие за утепленными зимними оконницами, с улицы послышались крики:
– Князь идет! Князь!
В последнюю седмицу это был первый человеческий возглас, лишенный тревоги, испуга, злости.
Стукнув широко распахнутой дверью, в княгинины покои вбежала сенная девушка. Если бы она и не сказала ничего, Ксения Юрьевна и без того поняла бы по ее ликующим, шалым глазам, что выпала ей напоследок нечаянная радость, о которой она и не молила.
– Матушка! Князь идет в Тверь!
– Какой князь? – затаив дыхание, одними губами спросила княгиня, боясь спугнуть счастье.
– Михаил Ярославич! Радость-то какая…
А уж в прихожей топтались мужичьи ноги, без зова не смея переступить на княгинину половину.
– Кто там? Войдут пусть.
Во всю масленую блинную морду смеялся, скаля зубы, Помога Андреич, кивал трясучей головой все еще живший боярин Шубин, Кондрат Тимохин, храня в лице строгость, улыбался глазами, другие теснились за их спинами, причастные радости.
– Князь Михаил Ярославич верхами идет, скоро будет, – мягко пророкотал Кондрат.
– Он ли? – не спросила, а охнула Ксения Юрьевна.
– Он! Он! – вперебой закричали ей. – Со стен уж видать, как летит! Дождались!..
Ксения Юрьевна хотела сказать, чтобы звонили в колокола, но и того не успела. Сначала ударили на ближней звоннице храма Спаса Преображения, затем в церкви Святого Федора Стратилата, тут же откликнулись с колокольни Параскевы Пятницы, и уж завершил радостный перезвон густой и веселый гуд многих колоколов Отрочева монастыря.
Звонари, перебивая языками колоколов друг дружку, не сговариваясь, старались и били так, словно хотели дать людям еще нарадоваться, вопреки всему, что будет с ними потом.
Со всех улиц к Владимиро-Московским воротам бежал народ. Кричали чего-то, ликовали, смеялись, а иные и счастливо плакали, будто Михаил одним уж своим присутствием дал им избавление от опасности, одним своим видом отвел беду.
С хоругвями и иконами, напереди владыка, спешил к воротам церковный причет. Епископ Симон, недавно отъезжавший в Олешну с тайной мыслью и надеждой там помереть, сейчас и впрямь будто ожил и даже помолодел, шагал широко, крестом осенял размашисто и, славя Божие благоволение, сиял лицом, впрочем в душе вполне готовый к свершению последнего земного подвига. Владыка знал: нет у человека ни мудрости, ни мужества, ни разума, чтобы противиться Господу. Как угодно Ему, так и будет. Но как угодно Ему, никто не ведает. И не лучше ли отойти к Нему, исполнив все, что в силах твоих, во славу Его, нежели чем в душевном смятении, унынии и скорби от попрания погаными агарянами святынь Его?
И виден был владыке и людям всем явленный Божий промысел в том, что князь возвращался в свой город накануне погибельного нашествия.
Ужели в силах один человек дать столько воодушевления многим?!
При виде спешившего князя собравшиеся у ворот тверичи едино клялись друг другу умереть, но не сдаться.
Увидев целыми, горящими лишь от солнца родные купола, Михаил понял, что успел, и слезы чуть было не полились по щекам. Пришлось даже на скаку рукавицей потереть переносицу, будто спасаясь от чиха.
– А, князь, Тверь! – не сдержавшись, радостно кто-то выкрикнул позади.
– Тверь! – ликующей разноголосицей ответили ему другие дружинники.
– Тверь! – выдохнул князь.
Теперь он готов был посчитаться с Дюденем и Андреем за все. И за пожженную Коломну, и за золотой пол владимирской Богородичной церкви, и за слезы рязанского княжича, и за того заколевшего мужика, гниющего заживо, и за тех девок и баб, которых он бросил средь леса, и за ту светлую церковку Воскресения Христова, которую – он это знал – непременно спалят татары за одну лишь ее нестерпимую красоту…
Видно, и правда так уж распорядился Бог: успели едва-едва. Наутро, только закрыли ворота за теми, кто пришел за ночь из ближних и дальних мест, как праздничный рождественский перезвон сменился злым набатным гудом колоколов. Верный дьявольской примете, Андрей с Дюденевыми татарами подступил к Твери опять в Рождество. Однако теперь его ждали.
Напереди невысокой, приземистой тверской крепости среди снега рыжели земляные проплешины, оставшиеся на месте раскатанных мужиками бревенчатых срубов. Лишь по межам огородов торчали колья загороди. Когда отзвучали колокола, над городом повисла особенная сосредоточенная тишина, какая возникает при общей напряженной и молчаливой работе. Лишь кони кричали издали от Торжских и Смоленских ворот, где, разбитые на два рукава, держались до времени верховые дружинники. Повсюду пылали костры под котлами со смолою и варом, дымили печи в избах и мыльнях, где бабы грели воду, на случай если и вареным кипятком придется обдавать поганых со стен. Сблизи было видно, как дышат морозным паром тверичи, затаившиеся за заборолом у узких стрельниц. Город будто укутался клубливым непрочным маревом от дымов и тысяч жарких дыханий.
Ни Дюдень, ни князь Андрей, стремительно пройдя по Руси и нигде не встретив отпора, не ждали сопротивления и здесь.
Тем более верно знали, что тверской князь находится сейчас у хана Тохты. Каково же было их удивление, когда на требование отворить ворота и принять нового великого князя ответил сам Михаил Ярославич. Он появился внезапно в окружении бояр у надвратной башни главных восточных ворот. Белые, червленые и черные боевые знамена, поднятые на древках, и вид князя, убранного в кольчугу, в высоком железном шлеме, с короткой саблей в ножнах у пояса говорили за себя сами: Тверь покоряться не собиралась.
И все же Андрей Александрович попробовал было прибегнуть к обычному своему хитрому способу.
– Здрав будь, Михаил Ярославич! Никак, войной встречать меня вышел? Напрасно! Пожалей людей своих! А коли откроешь ворота, ни в чем не будет тебе урона. Богом клянусь, брат!..
В ясной морозной тишине слова его легко достигали крепости. Слышно даже было, как конь, переступая под ним, хрустит снегом.
– Пес… – сказал Михаил сквозь зубы. – Поори ему, – кивнул он стоявшему рядом Кондрату Тимохину.
И боярин с видимым удовольствием, трубно, далеко разнося слова, повторяя князя, прокричал ответ:
– Не клянись, пес! Рыло твое в крови. Кровью и захлебнешься!
Михаил хотел сказать о луке царя Тохты, который тот подарил ему на врагов, но в последний миг, когда слова были уже готовы сойти с языка, удержался. Андрей давно заручился поддержкой и Тохты, и Ногая – теперь уж это было вполне очевидно. Иначе последний не дал бы ему своих татар, а первый не послал ему в помощь брата-царевича. А уж Дюденя, знавшего Тохту и его истинные намерения, слова о ханском луке и вовсе смутить не могли. Мало что и кому может подарить или милостиво пообещать правосудный Тохта, мыслей его никто знать не может. Да и в чем важность милостей хана, оказанных русскому князю, когда Джасак ложь и коварство по отношению к врагам полагает необходимой добродетелью как обычных татар, так и их государей.
Вместо слов Михаил плюнул в сторону городецкого князя и царевича Дюденя.
– Неподобно тебе со стены браниться, Михаил Ярославич! – укорил его Андрей Александрович, перекосившись лицом. – Открой ворота, князь! Богом клянусь…
– Нет у тебя Бога, пес! – перебил его Михаил. – Пожги Тверь, как Коломну пожег, собака, я и тогда говорить с тобой не стану, выблядок…
Лава за лавой накатывали татары.
Легкие конные лучники ход начинали стеной. Приближаясь, стена их то распадалась, то вновь смыкалась, то грозила хлынуть в обход крепостной стены двумя рукавами, но, подчиняясь невидимому знаку или команде, ударяла в одно, каждый раз новое, нежданное для оборонщиков место, стараясь нащупать брешь.
Приблизившись насколько возможно, лучники выпускали стрелы, обмотанные у жала паклей или тряпьем, пропитанными вонькой черной и масляной жижей, горевшей жарко и жадно. На лету такая стрела визжала, брызгала пламенем, не гасшим и на снегу. Те, кому удавалось подобраться под самые стены, закидывали тверичан глиняными горшками с «греческим огнем» – той же черной масляной жижей. Ш-шпок! – разбивались горшки с громким пугающим звуком и разливали пламя.
Выпустив стрелы, всадники уходили вбок и назад, давая место новой стене. И так лава за лавой, волна за волной… А за Волгой наизготове стояли тысячи конных мечников, вооруженных копьями и длинными саблями. Тяжелые мечники и их лошади были крыты бронью и латами из желтой, не пробиваемой стрелами скоры. В каждый миг они готовы были пойти на приступ, туда, где обнаружится первая слабина.
Однако пока пробить брешь татарам не удавалось. «Греческий огонь» из разбитых горшков и со стрел не успевал разгораться. Стоило такой стреле перелететь через стену, тут же с малыми и большими бадейками гуртом к ней кидались, бабы и ребятишки. Правда, и вода не сразу сбивала дьявольский поганый огонь. Растекшуюся по городнице, горящую всей поверхностью жидкость из разбитых горшков мужики затаптывали ногами, сбивали пламя скинутыми с плеч зипунами и полушубками, не давая огню схватиться. Стрелы, что язвили огнем внешние стены крепости и ворота, наловчились сверху сбивать колами, хотя при этом и погибали бессчетно. Впрочем, как ни старались, кое-где огонь все же занялся. Горела и надвратная башня. Внутри же крепости покуда всего одна изба занялась пожаром, полыхнув соломенной кровлей. По счастью, день был безветрен, а мужики и бабы, накинувшись скопом, вмиг раскатали ближайшие к пожарищу срубы.
Каждый прилив новой татарской лавы оставлял на крепостной стене раненых и убитых. Возле бойниц, сменяя друг друга, все время находились лучники, и стрела, угодив в бойницу, почти неминуемо поражала человека. Хотя большая часть татарских стрел, перелетев через частокол заборола, выхватывала случайные жертвы, пущенные наугад, их стрелы все же находили себе добычу, по странной прихоти выбирая то бабу, то старика, то дите, а то и собаку.
Одна такая собака, визжа и брызгая кровью, вертелась юлой на затоптанном красном снегу, ухватив ощеренными зубами древко стрелы, насквозь пробившей ее живот возле ляжек. Пробегавший мимо мужик приостановился, вынул из ножен короткий меч и, размахнувшись, рубанул по изогнутой шее собаки, оборвав ее мучения и визг. Оскаленная голова упала горлом на снег. Однако лапы собаки все еще переступали, продолжая движение по кругу, а обезглавленное горло, брызжа кровью, все еще тянулось к хвосту, пока изумленный мужик не остановил этот бег, пнув бедолагу в бок.
Схорониться от стрелы, коли она уж решила тебя найти, было никак нельзя. Из града стрел, пущенных разом, твоя стрела отыскивала тебя там, где, казалось, никак не могла отыскать. Тысяцкого Кондрата Тимохина стрела нашла, когда он, повернувшись спиной к бойницам, уже сходил со стены. Когда его голова уж должна была скрыться за верхним бревенчатым срубом, из не прикрытой никем бойницы, чиркнув по ее кромке пером и оттого изменив направление, вдруг вылетела его стрела и достала Кондрата, угодив аккуратно между щитком назатыльника и краем кольчуги в самую шею, перебив позвонок и выйдя из горла…
Но и татары несли потери. Не один десяток их лучников, снятых русской стрелой с седла, остался лежать под стеной. Не один десяток раненых и убитых унесли назад кони. Каждая новая волна оставляла перед крепостью черные, недвижные камни трупов. Причем раз от разу волны останавливались все дальше от крепости, там, где русские стрелы не наносили вреда, и наконец вовсе иссякли.
Никто в городе не знал, да и не мог знать, насколько и для чего взяли передышку татары. Во всяком случае, можно было спокойно осмотреться, посчитать потери, унести убитых со стен, отправить в дома к бабкам-лекаркам раненых. Все понимали: это лишь отсрочка от смерти, а потому особенной радости в глазах людей не было, однако и решимости защищаться после первых часов обороны, кажется, не убавилось. Просто устали люди от смерти, что косила рядом своей косой.
Лучники не ушли от бойниц, лишь опустились на корточки, сели на бревнища городниц, привалились спинами к заборолу. Молодухи, бабы и ребятишки полезли на стену, неся в руках лукошки и завязанные узлом полотенца со снедью. Вряд ли предполагал кто, что разговеться придется ныне не за столами со стюднем да сваренными просоленными окороками под добрый ковш духовитого сыченого меда, а на холоду, на дымной, опаленной крепости, кромсая хлеб и мясо ножами, наточенными на людей. А впрочем, всякая радость – радость, когда бы Бог ее ни послал. Как ни томилась душа, брюхо принимало с охотой все, что принесли в лукошках. А главное, отчего-то любо было глядеть на молодух и мужних жен, искавших на стене своих милых, будто последний раз видели они их не до полдня, а уж многие долгие дни назад. Но не было радостных вскриков при встрече, да и слов-то почти не произносили, лишь глядели в глаза друг другу и молчали. Горе – не счастье, его не удержишь, однако и бабьего воя покуда в городе слышно не было. Узнав вдруг, куда снесли ее мужа (а убитых сносили под стену), охнет иная, всплеснет руками, рассыпав еду из лукошка, закусит зубами ладонь и неслышно заплачет. И слезы в общей беде были молчаливы…