Текст книги "Михаил Тверской: Крыло голубиное"
Автор книги: Андрей Косенкин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 30 страниц)
12
Юрий явился внезапно.
Воистину появление его в Сарае (во всяком случае, для Тверского) было подобно грому среди ясного неба. Однако весть о том Михаил Ярославич встретил спокойно. Ни один мускул в лице не дрогнул, и даже глаза, всегда выдававшие его, не загорелись нетерпимым огнем. Будто он ждал эту весть. Иное дело, что творилось у него на душе. Ефрем действительно должен был благодарить Господа за то, что тот из Нижнего направил его в Тверь, а не в Сарай. Впрочем, князь и в душевной ярости понимал, что, коли Тверитин не смог удержать Юрия, значит, были на то основания.
Тотчас Михаил Ярославич распорядился найти племянника и передать ему, что до суда у Тохты он хотел бы с ним перемолвиться.
Боярин Яловега вернулся от московского князя ни с чем – Юрий наотрез, да еще с непотребным лаем, отказался встречаться и говорить с Михаилом. Мне, мол, с дядею говорить не о чем. Я, мол, в Сарай не к нему прибежал, а к Тохте, с ним и толковать буду.
Как ни востер был племянник, однако взглянуть в глаза дяде забаивался. Вестимо, даже открытые подлости за глаза-то легче творить. Хотя, разумеется, есть и такие люди, что и от прямого, прилюдного подличания смак испытывают. Но до этого Юрию надо было еще дозреть.
Тем же днем, но уже ближе к вечеру, на епископское подворье пришел нарочный от серебряных дел искусного рукомысленика Николы Скудина, отданного когда-то князем Тохте в услужение. Сам Никола даже поклониться не пришел своему бывшему князю и благодетелю. Не решился. Видать, под надзором был.
Нарочным от него оказался вятший новгородский купец Данила Писцов [83]83
Данила Писцов – личность историческая. Упоминается в новгородских летописях как тайный слуга Михаила Тверского. Убит новгородцами по доносу своего же слуги, которого он отправлял с поручениями.
[Закрыть], имевший намедни по случаю сношение с Николой.
Никола сообщал, что дела русского улуса ведет беклерибек [84]84
Беклерибек (князь князей) при ордынском хане распоряжался военными делами, а старший визирь – делами гражданскими.
[Закрыть], а не старший визирь, что татары давно ждали Юрия и склоняют его теперь дать больший выходдани с Руси, чем дает Михаил Ярославич, и тогда, мол, хан утвердит его на великое княжение.
Примерно то и предполагал Михаил, когда опасался прихода в Сарай московского князя. Юрий уши-то, поди, развесил, обнадежился и поверил, а того не разумеет, что каков бы выход он ни назначил, а не быть ему на столе владимирском!
Яловега, находившийся тут же, на слова Писцова хмыкнул и выругался по-татарски, помянув московскую боярыню, не в добрый час зачавшую Юрия.
– Что Юрий? – спросил купца Михаил Ярославич.
Писцов усмехнулся:
– Вестимо, божится дать, сколько бы ни понадобилось.
– Собака!
– Известна порода, – согласился новгородец. – Дед-то его, когда «число» ордынское вводил, тоже всех облапошил…
Смело говорил купец с князем. Михаил с вниманием поглядел на новгородца.
– Дак ить так и было оно, – подтвердил тот и пояснил, будто князь не знал: – Невский-то посулил, что равную долю от ханской дани на всякую душу положит, котора в «число» войдет. Народ-то и возликовал равенству, а того не смекнул, что доходный-то путь у каждого свой. У кого эвона какой, – купец развел руки вширь, – а у кого – эвона! – Он сузил пальцы на обеих руках для кукишей. – Сначала-то думали подать от каждого сообразно его доходу, пойдет в том, мол, и ровность. Ан вышло-то иначе. Хоть беден, хоть богат, а за каждую душу плати одинаково. Брат-то его, Андрей Ярославич, кричал, что обманет Александр, упреждал против брата с татарами, когда еще бить их звал, ан нет, разве умных-то у нас слушают? – Он огорченно махнул рукой. – После-то уж поздно стало кулаками махать…
Купец был хорош: ладен, плечист, дороден, гладко речист и, видать, смышлен. Несмотря на жару, на встречу к князю явился не в легком пыльнике да в мурмолке, как полюбили одеваться в Сарае и русские, но в тяжелой боярской ферязи и в высокой белой шапке, загнутой вверху лихим крюком. Волосы на голове и борода его лоснилась от безжалостно вылитого на них конопляного масла. Карие глаза, как масленки в траве, то открывались навстречу собеседнику, а то прятались от видимого лукавства.
– Ну, а новгородцы-то что? – спросил князь.
Писцов поглядел на Михаила Ярославича, как птаха, склоня голову на плечо, будто спросил тот пустое.
– Новгородцы, великий князь, известно что…
– Так что же?
– Коли с утра не тихи, так уж к вечеру буйны, коли к вечеру буйны, так всю ночь колобродят. А с утра снова на вече.
– Али ты не новгородец?
– И я новгородец. Только и новгородцы, великий князь, чай, разные. – Писцов серьезно посмотрел Михаилу Ярославичу в глаза и вздохнул. – Ходим мы по миру-то, видим, как иные живут.
– Али лучше?
– Да не в том суть, что лучше, – лучше нашего-то, поди, нигде не живут. А вот чище, что ли, единей. Не знаю, как и объяснить-то тебе. Что шведы, что немцы, что татаре эти поганые друг за дружку вона как держатся! Мы одни над собой надсмехаемся, токо бьемся да режемся.
В Князевых покоях воцарилась долгая тишина, какую не нарушало, а, напротив, усиливало дальнее церковное пение.
– И я то не ведаю… – тихо, раздумчиво произнес Михаил Ярославич. Помолчал и сказал так, как говорят самому себе. – Хочу иначе. Да не знаю, как сладится. – Потом усмехнулся, глядя уж на купца. – Дело не скорое, Данила Писцов. Не загадываю. И славы не обещаю. А коли хочешь быть помощником, так служи у меня, – неожиданно предложил он.
Новгородец осенил себя крестным знамением, низко поклонился Михаилу Тверскому и молвил:
– Что ж, послужу тебе, великий князь. Затем и пришел…
– Поболе таких-то писцов-то, глядишь, и беда помене была, – сказал Святослав Яловега, когда новгородец, урядив договор с князем, отбыл.
– Да мало ли их таких! – отозвался Михаил Ярославич.
– Эх, княже, – по-свойски вздохнул Яловега, – в том и горе, что мало.
Ежели до сего дня Яловега с окольными ровно на службу ходил в ханский дворец, толкая Князеву нужду и торопя визирей ее наготовленными для того подарками, то теперь Михаил Ярославич делать этого не велел: как позовут, так и ладно.
Никогда прежде не чувствовал Гюйс ад-дин Тохта полноты своей власти в той мере, в какой чувствовал это теперь. Могущество его было зримо, как звезды на небесах.
Все веры и все языки мудростью Тохты и благим предопределением Вечно Синего Неба склонились пред незыблемым превосходством Чингисова закона и взлелеянного им народа непобедимых татар.
Великий народ не знает над собой единого Бога. Великий народ верит – что ни есть в небе и на земле: огонь, вода, воздух, свет, тьма, ветер, дождь, кусты, прах, дневное и ночные светила, – все служит ему божеством. Великий народ не знает Бога Человека, кроме самого хана… Так отвечал Тохта магумеданам и латинянам и всем, кто имел смелость склонять к своей вере.
– Только в покое величие, только в величии покой, – говорил он загадочно, но никто не мог достигнуть ни его величия, ни покоя, потому как один надо всеми он был велик и покоен.
Из многих кровей могущественный Чингис сотворил единый великий народ. Но русские и под пятой того народа все остаются русскими, иным народом со своей верой, речью и обычаями. Даже служа хану, воюя и умирая за него, они все одно остаются иными – русскими. В том их загадка и их несчастье. Будто меченые они. Иные что листва, с дерев сорванная: полетели скопом под ветром и забыли, какой из них с какого дерева оборвался. Русские – нет: и в чужом скоплении помнят, откуда они. И в этом их сила…
Тохта не боялся русских. Его могущества и сейчас вполне хватило бы на то, чтобы огнем смирить всякое возможное непокорство, однако вокруг он ценил покой, а в самом себе более всего почитал мудрость. А для того чтобы и далее сохранялся покой, всего-то и надо было не давать русским помнить о собственной силе. Давно известно: сила любого народа в единстве. Единство достигается верой, властью да общей бедой. Беда и вера у русских была едина – и этого хан их не мог лишить. А вот чего у них не было – так это единой власти. Значит, следовало и впредь не допустить ее прочного становления. И табун без вожака не бежит.
Гюйс ад-дин Тохта, при всей его мудрости, ничего нового не выдумывал, он лишь продолжал то, что делали и до него в отношении Руси предшествующие ему ханы. Все в этом мире не ново. Да и что может быть ново в мире, где от века правят зависть и злоба?
Но те же персы, те же латиняне, несмотря на разительные отличия, в злобе и зависти равны: и завистливы чаще к другим, чем к единоплеменникам, и злобливы чаще не друг к другу, а к разноверцам. Русские же просто на диво противоположны в том прочим. Так, иноземцам они не завидуют и, даже видя их выгоды и преимущества жизни, только вздыхают усмешливо, будто на самом-то деле знают свое превосходство: что ж, мол, так уж у них, знать, заведено по-хорошему. К иноземцам, да к тем же татарам, они и незлобивы без повода, а чтобы их раззадорить, много горя нужно им принести. Но зато уж промеж собой ни в злобе, ни в зависти меры знать они не хотят. И коли уж меж собой раздернутся, в бойне до такого беспощадного остервенения доходят, какого, пожалуй, ни к татарам, ни к немцам не питают. Вот что в них любопытно и примечательно.
«Однако тем проще и вернее править над ними, – размышлял иногда правосудный, равно расположенный ко всем добрым людям Гюйс ад-дин Тохта. – Надо лишь вовремя дать им повод для зависти, а уж злоба в них сама разгорится».
Юрий в своем превосходстве над Михаилом уверился еще на Москве от братниных слов. В Сарае же ему такого в уши напели, что теперь он вовсе не сомневался в том, что владимирский стол по праву принадлежит ему. Ордынские вельможи не только улыбчиво и благосклонно принимали его подарки, что само по себе считалось добрым знаком, но и открыто обещали ему непременное содействие в достижении заветного ярлыка. Советовали лишь не скупиться на обещания да не торговаться о выходе, а там уж правосудный Тохта решит дело в его пользу. При этом они не сильно лукавили и почти были искренни, так как всем было ведомо, что на стороне московского князя, в защитниках его перед ханом, стоит молодой, во увертливый и хитрый Кутлук-Тимур, новый беклерибек.
Кутлук-Тимур вознесся счастливой судьбой на вершины власти недавно: после того, как именно он сумел убедить нойонов Ногая предать старого князя и перейти на сторону хана – Тохты. Их перемет с тридцатитысячным войском во многом определил исход сражения и уж во всем определил дальнейшую звездную судьбу Кутлук-Тимура. Тайный магумеданин, теперь он пользовался большим расположением Тохты, чем великий лама, некогда безмерный в могуществе Гурген Сульджидей, ныне увядавший в старческой немощи. Впрочем, как ни ослабло его влияние, но и по сю пору слово Сульджидея, освященное благостью Вечно Синего Неба, все еще что-то значило для Тохты. Хотя, разумеется, чем более велик становился Тохта, тем менее восприимчив делался ко всяким словам, даже и освященным благостью Вечно Синего Неба…
Так или иначе, но поддержка в Орде у московского князя была, и росла она тем быстрее, чем безрассудней и опрометчивей день ото дня кричал он свои обещания служить хану верой, правдой, войском, серебром – словом, всем, что есть дорогого у русских. Действительно, обещал он с такой изумительной легкостью, будто сроду не знал, как тяжко дается Руси каждый малый золотник серебра, из тысяч и тысяч которых составляется ежегодная великая ханская дань.
Михаилу Ярославичу оставалось лишь скрежетать зубами, винить себя за то, что сам не остановил на Руси племянника, да диву даваться, глядя на то, как бесстыдно торгует московский князь тем, что ему не принадлежит. Ради гордыни Юрий готов был отказаться и от тех немалых льгот, что получила. Русь во время ордынской замяти, случившейся после смерти жесткого и коварного хана Менгу-Тимура. Вновь, как дед его Александр Ярославич, он готов был навести ханских баскаков и откупщиков, уж было забывших на Русь дорогу. Но здесь Юрия с дедом и равнять было никак нельзя, потому что его в том никто не неволил, он сам кричал: дам, мол, татарам прежний доходный путь! Истинно, оставалось лишь удивляться: пошто себе на погибель носит таких земля?
Однако в том, что племянник кричал о собственной подлости и неразумности на весь белый свет заутренним петухом, было для Михаила Ярославича и некоторое утешение: во-первых, его слышали, не могли не слышать многие русские из разных земель, бывшие в те дни в Сарае. Пусть здесь от их мнения совершенно ничего не зависело, но купцы да бояре рано ли, поздно вернутся домой и уж дома поведают людям о злодействе, какое замыслил московский князь. Али там все равно, кому дань платить: своему князю или наезжему татарину, для которого и семь русских шкур всегда мало? Авось помнят еще, как плакали да стонали, как глаз не смели поднять на лицо откупщика – а то вдруг тому взгляд не понравится, так он голову вмиг ссечет… В том был дальний и тревожный загад – если придется все-таки войной да силой отнимать ярлык у племянника, ладно будет и то, что никому уж не понадобится объяснять свою правоту. Это во-первых… А во-вторых, чем щедрее да посулистей обещал Юрий, тем невыполнимее становились его обещания. И этого Тохта не понимать не мог.
Разумеется, дело было вовсе не в том, что Тохту могли бы напугать возможные возмущения в русском улусе. Орда была достаточно сильна, чтобы пригасить всякую отчаянность, как то бывало уже не раз, в каком бы отдельном городе или княжестве она ни возникла. Но ведь кобыл пастухи пасут не ради шкуры, а ради их молока. А от жирной кобылы можно получить молока вдвое больше, чем от загнанной и худой. А кроме того, разве не мог ну хоть даже предположить Тохта и того, что и русские, забыв свои распри, вдруг да объединятся перед общей кровавой бедой? Али то уж совсем немыслимо?..
И так и эдак прикидывал Михаил Ярославич, думал и за Юрия, и за Тохту.
Время тянулось пыткой.
Ушли из Сарая последние лодьи низовских, новгородских, шведских и немецких купцов, покинули его шумные персы и генуэзцы, тронули в дальний путь караваны китайцы, кочевые татары погнали в степь и далее на зимние предгорные пастбища стада овец и конские табуны, тяжелые, непрогонистые тучи омрачили ясное небо Дешт-и-Кипчака, от дождей раскисли, казалось бы, навсегда убитые летним зноем пыльные сарайские улицы, город вдруг обезлюдел, наполнился ветрами, что по ночам стучали зло в ставни и выли по-волчьи, обещая скорую стужу.
Но, как всегда и бывает в столицах, после долгого волока дело решилось неожиданно разом.
13
Веление явиться в ханский дворец пришло как раз в канун дня Михаила Архангела, небесного покровителя тверского князя. Всю ночь молил Михаил Ярославич Господа и своего тезоименинника о помощи, а наутро, причастившись Святых Тайн на случай внезапной смерти, отправился на встречу с вольным царем.
Коли был бы теперь жив Властелин Мира и Владыка Человечества великий Чингис, поди, не потерпел бы он роскоши Тохтоева дворца. Несмотря на несметные сокровища, которыми обладал, Чингис вел простую, грубую жизнь воина, в коей всякие излишества исключались как недостойные внимания Человека. То и заповедовал он своим потомкам на скрижалях Джасака, однако известно: слаб человек, и многие из потомков его не смогли избежать искушения и привыкли к пышной магумеданской роскоши. Хотя Тохта оставался язычником, однако уже и в его душу магумедане, постепенно бравшие верх в Орде над прочими, заронили зерна, покуда всходившие пустоцветом внешнего, показного величия, богатства и превосходства над остальными. Будто забыл Тохта прозвище, данное Чингисхану магумеданами: Проклятый, так они его называли.
Огромный белостенный дворец под круглым небесным сводом полнился золотом и серебром, отлитым в разных землях для разных нужд в чаши, кубки, церковные потиры, подносы… Полы были застелены не войлоком, но хорезмскими коврами, ласковыми и мягкими, как тело женщины, шаги в них глохли, как глохнет печаль в утешную ночь, однако ноги будто ступали но живому. Что-то в самом дворце неуловимо, но явственно изменилось, точно он стал не жилищем пусть и великого, недостижимого, но человека, а святилищем ожившего идола.
Тверского князя и его спутников долго вели сквозь строгие, молчаливые ряды стражников. Многочисленные вельможи, провожая, сдавали их, будто вещь, с рук на руки один одному. И каждый из провожавших и вновь принимавшие гостей сладко и длительно улыбались такой улыбкой, от которой сводило скулы. При этом и те, кто улыбался, и те, кому улыбались, знали истинную цену этой приветливости.
Но еще более дворца изменился сам Тохта. Женственное его лицо с выщипанными лунной дугой бровями обрюзгло, кажется, стало желтее, по лбу и от крыльев носа легли глубокие, прямые морщины. В длинных маслянистых волосах, по-прежнему заплетенных в косицу, была уж не одна седая прядка, которой некогда хан гордился, как небесным отличием, но многие. Выбиваясь из-под высокой, круглой и шитой золотом шапки «кюрде», волосы его тускло светились, будто чернь по серебру, выполненная искусной рукой. И чревом Тохта стал обилен, чего не могли скрыть широкие, ниспадавшие долу складки белых одежд. В повороте ли головы, в движении вялой пухлой руки виделись то ли величие и покой, то ли усталость человека, познавшего в этом мире все и ни в чем не нашедшего ни смысла, ни удовольствия. Впрочем, первое равно второму, потому как человеческое величие несовместимо с понятием небесного смысла, а покой лишь конечное завершение жизненных удовольствий. Если дворец показался Михаилу Ярославичу богохульным святилищем, то Тохта поразил его действительным сходством с теми молчаливыми, темными и грозными чудскими идолищами, какие и до сих пор часто встречались ему на лесных дорогах мерской Руси.
Гурген Сульджидей по-прежнему сидел от хана по правую руку, хотя место это более соответствовало беклерибеку. Одет он был, как когда-то, будто все в ту же засаленную серую ряску из грубого холста, голову его венчал будто все тот же, не сношенный до сих пор высокий колпак.
Правда, лицом изменился. Оно словно иссохло, сделалось маленьким, как у ребенка, только не было в нем ничего от дитя. Напротив, будто сама старость глядела из запавших узких глазниц. Круглые черепные кости словно заострились, высокие скулы еще более выступили вперед, обтянулись истончавшей, казалось, готовой вот-вот прорваться кожей, хрупкой, как смертный прах. Впрочем, глаза мудрейшего эмира великого хана глядели цепко и холодно, как у охотника, укрывшегося в схороне.
Все, что было в его силах, сделал он к этому дню, чтобы Тохта не ошибся в решении, от которого, может быть, тоже зависело дальнее будущее Чингисова племени. К старости Гурген Сульджидей пришел к странному и внезапному выводу: Баты неверно выполнил предписания Чингиса, воевать мир следовало не на западе, а на востоке. Из русских же следовало сделать не данщиков и врагов, но союзников, и тогда… И тогда во все времена не было бы на свете более сильной и великой империи и уж той империи не был бы страшен враг, какого Сульджидей боялся пуще всего, потому как не знал от него защиты. Если бы Вечно Синее Небо дало ему новых сил, все силы отдал бы он одной борьбе с ненавистными Сульджидею магумеданами. Странно то казалось и самому Сульджидею, но в душе, тайно, давно, вот уж несколько лет, в православной Руси он видел не опасность, но спасение для татар…
Тут же находился и новоиспеченный беклерибек Кутлук-Тимур. В противоположность Сульджидею, он был молод, порывист, толст круглым румяным лицом. От удачи ли, пришедшей так рано и так внезапно, просто ли от веселого нрава Кутлук-Тимур беспрестанно, стоило лишь кому-нибудь на него поглядеть, обнажал жемчужно-белые крупные зубы в улыбке. Впрочем, тому, кто глядел на него, от той улыбки отчего-то сразу становилось не по себе и он спешил отвести глаза. Беклерибек был так молод, что усы его не успели обвиснуть, как у других татар, а топорщились над губой жесткой и колкой щеткой. Тайный магумеданин, русских он ненавидел страстно, хотя и самому себе вряд ли смог бы ответить за что. Ведь рабы – а он полагал русских рабами – недостойны ненависти.
На владимирском столе, оказывается, имевшем какое-то значение для этих русских, Кутлук-Тимура более всего устраивал Юрий. Как ни странно, при всей его нелюбви к русским вообще, московский князь ему нравился. И своей молодостью, и норовом, схожим, видать, с его собственным, и рабской, так свойственной русским готовностью к любым уступкам ради достижения нужной цели, и даже повадками, напоминавшими зверя.
Со своей стороны Кутлук-Тимур постарался заранее приложить усилия, чтобы выбор Тохты пал на его избранника.
В огромной, однако душноватой и сладкодымной зале, где прямо на каменном полу горел очаг, находились и другие люди – повзрослевшие царевичи, нойоны и огланы – но всех их оказалось куда меньше, чем в прошлые времена. Отчего-то отсутствовали ныне и ханские жены. Не было и гостей. И за парчовой опоной свирельники не играли в свои свирели. Лишь легкие, скользкие и пахучие от мускусных притираний девушки в прозрачных, почти невидных на них одеждах, как прежде, утопая босыми ногами в коврах, бесшумно скользили по зале, разнося высокие чаши с кумысом да серебряные блюда с пряным мясом и сладкими овощами.
Племянника Михаил Ярославич приметил сразу, но в его сторону не глядел, будто его здесь не было. Впрочем, и Юрьев взгляд был надменен. Московский князь сидел в гостевых местах, в окружении трех-четырех окольных, на женской, левой от Тохты стороне. Сидел по-татарски, скрестив и поджав под зад ноги. Видать, уже отдарился.
Как повелось, и тверской князь пришел на поклон не с пустыми руками. Долго лились к подножию ханского места (Тохта сидел на возвышенном золотом полукружье, точно на краю всходящего солнца) дары от княжьей казны. Опять были среди них горностаевые да собольи меха, драгоценные сосуды, каменья да бабьи безделицы, наготовленные бесчисленным ханским женам.
Но вот и подарки иссякли, и все поклонные, приветственные слова. Михаил Ярославич молча стоял перед ордынским вольным царем, покорно опустив голову и ожидая решения судьбы.
Но и хан, по своему обыкновению, не торопил события, молчал, глядел на Михаила Ярославича, точно стараясь припомнить, кто это перед ним. Затем равнодушно отвел глаза, шевельнул не всей рукой, а одними пальцами, тем самым определив тверскому князю место напротив московского. Таким образом, Михаил Ярославич отправился на сторону, бывшую по правую руку от хана, где сидели царевичи и нойоны. В иное время того бы уж было достаточно, чтобы понять, в чью пользу решится дело. Однако ныне Тохта казался слишком замкнут и скучен, а все вокруг непредсказуемо и тревожно. Тем не менее от кумыса, предложенного князю, Михаил Ярославич отказался.
Татары точно забыли о русских, вели неторопливо свои дела да время от времени славили хана. Длилось так довольно долго, пока сам Тохта не обратился вдруг к Михаилу Ярославичу.
Отчего, князь, редко гостишь у меня? – неожиданно ласково спросил он по-русски.
– Без воли твоей на то не решаюсь попусту беспокоить великого хана, – ответил Михаил Ярославич.
– Э-э-э, – вяло махнул рукой хан и тут же снова спросил: —.Зачем же теперь пришел? Или дело у тебя какое ко мне?
Михаил Ярославич отставил высокий кубок с густым, кровавого цвета вином, поднесенным ему взамен кумыса, поднялся. Разумеется, знал Тохта, зачем пожаловал к нему князь, да и князь знал, что Тохте все известно, потому говорил Михаил Ярославич недолго, лишь представил свои доказательства на старшинство среди русских князей. И закончил:
– …Ищу суда у тебя, правосудный хан, на племянника, – он кивнул в сторону Юрия, глядевшего исподлобья злым глазом. – Забыл он али не знает, однако издревле и не нами говорено: не стоит та земля, в которой князья неправедны. Не по чести хочет он меня обойти. А ить всякий народ – что татары, что русичи – своим обычаем держатся. И сильны дотоль, покуда чтят те обычаи. Слыхал, я, великий Чингис и вам то заповедовал. Али не так, правосудный хан?
Во все время его речи хан сидел, мерно покачиваясь и прикрыв ладонью глаза, будто молча пел свою песню. И не сразу, как князь замолчал, опустил он от глаз ладонь.
– Мудрость наша в том, что мы в чужие обычаи не мешаемся, – изрек он. – Чингис и то сказал: всякий, кто покорится, будет помилован, всякий, кто не покорится и выйдет с распрей, да погибнет. А до вашей веры и ваших обычаев нам дела нет. По своим обычаям и законам ты с племянником и судись. – Он помолчал, затем оборотился лицом к Кутлук-Тимуру, который радостно оскалил навстречу ханскому взгляду белые зубы, и вновь повернулся к Михаилу Ярославичу. – Однако говорят, московский князь против твоего вдвое больший харадж дает. Так ли?
Не сдержавшись, Юрий вскочил с места, выкрикнул:
– Так, великий хан, так! Врет он на меня, пес, врет! Я прав на Владимир не мене его имею! Дед мой, Невский, верой ханам служил… – Юрий будто подпрыгивал на месте, перебирал ногами, как конь, чтобы его лучше заметили. – Дам дань, какую…
– Не тебя спросил! – недовольно оборвал московского князя хан. Юрий, смутившись оттого, что навлек на себя недовольство Тохты, тихо опустился на корточки.
– Так каков, Михаил Ярославич, твой харадж будет? – усмехнувшись, спросил Тохта.
Действительно, попробуй-ка тут враз и с ходу ответить, когда уж другим заявлено, что он все равно вдвое больше заплатит.
«Господи! Пошто земля таких носит…»
Слышно стало, как хрустнул зубами князь, видно стало, как заходили у него злые желваки на скулах, аж шевеля ближние волосы бороды.
– Так каков, князь, твой харадж будет, спрашиваю? – повторил Тохта.
Михаил Ярославич вздохнул.
– Великий хан, оставь выход в той мере, каков ныне есть. Тяжко Руси, дай ей потучнеть. А уж придет срок, сторицей восплатим тебе…
– Не про то говоришь, – поморщился Тохта.
– Отставь пятину Руси, – заупрямился Михаил Ярославич.
– Ну а ты сколько даешь? – оборотился Тохта на Юрия.
– Вдвое, великий хан.
Михаил Ярославич с ненавистью поглядел на племянника.
А Юрий, точно распонуженный конь в ожидании посыла, то и дело переступал с ноги на ногу, руки его то хватались ушей, то тянулись к нарядному поясу, словно ища оружие, которого не было, так как всех русских перед входом в дворцовую залу разоружили, – и весь он находился в каком-то мелком беспрестанном движении, будто тело его зудело от насекомых. Клювастая голова его и та быстрыми птичьими поворотами склонялась то к одному плечу, то к другому, что было явственно видно при жесткой неподвижности празднично и дорого изукрашенного высокого козыря, плотно обрамлявшего вихрастый затылок и шею.
– Вдвое, великий хан, вдвое!.. – радостно, победно кричал он в противовес каждой меры, предлагаемой тверским князем.
При таком раскладе отстаивать свое было и бессмысленно и опасно. Но что еще оставалось?
И долго тянулась омерзительная бесовская морока бесстыдного предательства и нещадного разорения русской земли.
Свирепая распря возникала по всякому поводу, какого бы ни касались.
Если тверской князь обещал помогать Орде русской ратью по мере военной необходимости, то московский князь сулил ежегодно и безвозвратно поставлять в ханское войско каждого десятого русского; если тверской обещал с прежним избытком содержать ханские посольства, стоявшие в каждом городе, Юрий так расщедрился, что чуть не всю Орду звал в Русь на кормление. Будто на ведал ордынских делюев, служивших на Руси по посольской нужде. Русские меж собой тишком называли их не делюями, а нелюдями. И то: их одних-то, изощренно глотастых, прокормить какой казны стоило! Да и не хлеба, в конце-то концов, жалко было Михаилу Ярославичу, но свободы русской! Ведь делюи-то на Руси не одного хлеба ради сидели! Неужели и того Юрий не разумел? Разумел…
Спорили и по черному бору, и по зерну, и по меду. Спорили по числу голов и даже по мастям лошадей – и тех татары обязывали Русь поставлять в Орду, хотя русские-то лошадей зачастую сами у татар за серебро покупали. До хрипа спорили по любой закавыке, которая, попав буквенным крючком в ханскую грамоту, нуждой цепляла всякого русского, подобно тому как цепляет рыбину за губу хитрый ловный крюк искусного рыбаря.
Скрепя сердце и воистину скрежеща зубами, Михаил Ярославич вынужден был набавлять, чтобы опередить племянника. Он чувствовал себя переметчиком, будто это он, а не Юрий всю чадь, всех людей, всю Русь отдавал поганым на поругание. Душа его стенала и выла. Но ведь и иначе было никак нельзя! Оставалось лишь отрешиться в пользу племянника, но и то решительно не давало пользы, а, напротив, еще более развязало бы руки умопомраченному гордыней Юрию.
Юрий же распалился до страсти и не обещал лишь кресты снять с церквей. И то потому, что его о том не спрашивали.
– Отступись, Юрий!
– Не отступлюсь!
– Христом прошу! Не ради себя – Русь губишь!
– Пошел ты…
– Что ж ты творишь-то, хвост сучий?!
До исступления дошли и дядя и племянник, уж легче бы было железом звенеть!
«…не щади их! Вырви себя! Убей Данилкиных сыновей!..» – стучало в мозгу.
И то: казалось, голыми руками готов был схватить Михаил Ярославич племянника за кадыкастую шею и придушить его здесь, как куренка, на глазах у татар.
Татары же получали уже не просто удовольствие, но чистое наслаждение от брани русских владетелей. Смеялись, задорили, брызгали слюной по усам, будто собак травили.
Сам правосудный Тохта, невозмутимый, как идол, и тот повеселел от забавы.
Наконец, вволю испив позора, Михаил Ярославич взмолился:
– Нет боле сил терпеть тяготу! Хан правосудный, дай мне поле с племянником! Пусть Бог наш всевидящий кровью рассудит, кто из нас прав!
Тохта презрительно усмехнулся:
– Бог ваш на небе рассудит вас – после. А на земле на то моей воли хватит.
Неожиданно Гурген Сульджидей поднял на хана маленькую, с хороший кулак, и костистую же, как кулак, голову и заговорил о чем-то, быстро и остро взглядывая то на тверского князя, то на московского. Несмотря на тщедушность тела, голос его оказался тверд и громок. Некоторые слова он вскрикивал даже пронзительно. Правда, понять его было никак нельзя, потому что с ханом Сульджидей всегда говорил на ином наречии, тогда уже недоступном пониманию и многих ханских приближенных, не то что простых татар.
Сульджидей говорил яростно. Такой ярости немыслимо было и представить в предгробном старце. Оттого неведомые его слова казались еще страшней.
– Когда в войне с Мухаммедом-воителем, славным из славных воинов в своей презренной земле, Богда Чингисхан осадил Самарканд, тридцать тысяч магумедан, убоявшись Чингиса, переметнулось к нему. Не так ли, Тохта? – Старик спрашивал у хана, но отвечать ему не давал. – Так было, так… Чингис их принял любезно, не так ли?.. Так было, великий хан! Но когда Самарканд пал, он всех их, всех до единого истребил как изменников своему государю! Не Чингису изменили они, но, напротив, его врагу, презренному магумеданину Мухаммеду. И он убил их всех, поголовно, как изменников своему государю. Богдо Чингисхан тем и велик был, что и у противников равно почитал достоинства, а более всего ненавидел склонность к измене и без жалости карал даже тех, кто изменил другим ради него. Не так ли, великий хан?