Текст книги "Михаил Тверской: Крыло голубиное"
Автор книги: Андрей Косенкин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 30 страниц)
– Ишь ты! Ведет, помогай ему Бог! – ликующе простонал Помога.
– Ведет… – удивился Тверитин.
«Ведет, ведет, ведет…» – одно слово затвердили вокруг.
Из сине-розовой солнечной дали стремительно приближались птицы. И правда, голубь именно вел голубицу. Будто виноватясь, она поспешала за ним, быстро порхая крыльями. Шли они так высоко, что чужие стаи не могли их приманить за собой. И только родная стая, завидя их, поднялась им навстречу. Теперь, чувствуя волю и силу вожака, стая уже не металась заполошно и бестолково по небу, как то было вначале, но уверенно нарезала круги, поднимаясь все выше, царя над всеми и милостиво давая всем любоваться собой.
«Вот оно что… Вот оно что…» – шевеля губами, однако неслышно шептал князь и глядел на небо, будто молился. Не стаю, не ярого голубя впереди нее видел он, но осуществленную власть.
А голубь вдруг завис, словно остановился в полете. Распушил хвостовое перо и упал на него, кувыркнувшись назад головой. И один раз, и другой, и третий… Восьмериком катился он от неба к земле, как по лестнице.
Глядеть на то падение было одновременно и страшно и радостно.
– Ишь что творит, кувыркунистый!
– Убьется!
– Куды! Чай, он голубь…
В дитячьем восторге открыв рот, Помога Андреич, считая кувырки, загибал пальцы уже на второй руке. И их не хватило.
А голубь просто купался в небе. Падал и не считал ступеней.
Чуть не у самой земли кувыркнувшись последний раз, вожак взмыл ввысь, легко нагнал стаю, ярыми кругами заставил взлететь ее еще выше и, вновь вдруг зависнув точкой на месте, распушив перо, покатился по небесной невидимой лестнице вниз.
Так он падал и поднимался…
А сколь человеку ступеней до неба?
Одна.
– Батюшка, слышишь ты меня, батюшка?..
Михаил Ярославич не враз отвлекся от мыслей. Перед ним стоял старший сын Дмитрий. Оказывается, он все это время был рядом, у голубятни, а князь, глядя на небо да вожака и думая про свое, его не приметил.
Шапку Дмитрий держал в руках. Изо всех сил он тянулся ввысь, пытаясь достичь глаз отца. И для того свою светлую головку, стриженную «венцом», ему пришлось запрокинуть аж на спину, отчего кожа на тонкой шее натянулась и будто бы попрозрачнела.
– А, Дмитрий… Чего тебе?
– Батюшка, батюшка, – с жаром проговорил сын, – вели голубку казнить…
Огромные материны глаза, доставшиеся первенцу, горели на его лице с той яростью, с какой, бывало, горели и у самого Михаила. Дмитрий, в отличие от двух других сыновей, был норовист. Казалось, с первого крика он уже знал, что явился в мир не просить, а владеть. И, может быть, оттого, что еще в утробе матери, вместе с ней, пережил страх и обиду, он будто заранее был готов защищать себя до конца. Это в нем и нравилось Михаилу Ярославичу, но это его иногда и пугало – государь должен быть строг настолько, насколько он может быть милостив…
– Вели, батюшка!
– Пошто? – Михаил Ярославич опешил. Он и в толк не мог взять, о чем говорит ему сын.
– Она, она – переметчица.
– Да отчего же?
– Она на Москву хотела лететь!.. – Дмитрий глядел прямо, чувствуя свою правоту.
– Н-да… – Сказать было нечего.
Выручил Помога Андреич:
– Да куда ж на Москву-то, княжич? Москва-то, чай, вона где! – махнул он рукой на восток. – А голубка-то, Дмитрий Михалыч, во-о-она куда пошла, – указал он туда, где только что опустилось солнце.
– Нет, на Москву! – упрямо мотнув головой, повторил княжич. И вновь обратился к отцу: – Вели ее казнить, батюшка.
– Так, значит, полагаешь… – раздумчиво произнес Михаил Ярославич.
Дмитрий кивнул.
– Ну что ж, так – значит, так… – Михаил Ярославич усмехнулся и повернулся к Помоге: – Давай ее сюда, Помога Андреич, переметчицу.
Помога Андреич удивленно взглянул на князя, однако послушался и полез на голубятню.
– А ты колоду от дровяника принеси, – сказал князь Тверитину.
Народу у голубятни, считай уж, никого не осталось. Девушек позвали к княгине, дворские, отроки, челядь, лишь заземлилась стая, ушли всяк по своей охоте, да и пора было готовиться к вечерней молитве и сну. А тех немногих, что еще оставались, князь сам отослал подалее, как только отправил Помогу за голубкой, а Ефрема за дровяной колодой. Нечего глядеть на лишнее. Теперь в быстро падавших сумерках на дворе они остались одни – сын и отец. Слов не произносили.
Дмитрий – мальчик пяти лет, большеглазый, с льняными светлыми волосами, с плавными, материнскими чертами лица – видно, от внутреннего волнения, носком дырчатого новгородского сапожка сбивал перед собой землю, как конь. Только конь бьет копытом назад, а Дмитрий пырял носком наперед, не замечая, что комки земли попадают в отца. Михаил Ярославич на то внимания не обращал.
Наконец появился сначала Тверитин с изрядной колодой в руках, а за ним и Помога – с голубкой.
– Во тьме-то поди отыщи ее – переметчицу, – ворчал он недовольно.
Ефрем поставил колоду перед княжичем и, усмехаясь, отошел в сторону.
– Не прошла у тебя обида-то на голубку? – спросил князь.
– Не прошла, батюшка, – тихо, но угрюмо ответил княжич.
– Значит, сильна обида?
– Сильна, батюшка.
– И веришь, что виновна она?
– Так, батюшка.
– Ну что ж… – Михаил Ярославич достал из ножен, висевших у пояса, не меч, но достаточно тяжелый и долгий нож и протянул его Дмитрию. – Казни, коли так!
– Я?! – Мальчик отшатнулся от протянутого ножа.
– Казни! – повторил отец.
Дмитрий поднял вверх глаза, мгновенно налившиеся слезами. Однако он пересилил слезы, взял из отцовых рук нож.
Сомнительно качая головой, Помога Андреич вложил ему в руку голубку.
– А как? – потерянно спросил Дмитрий.
– А как курям секут головы. Али ты не видал?
Мальчик вздохнул, опустился перед колодой на колени, положил на нее голубку.
– Пальцы гляди не порань, – предупредил Тверитин и отвернулся.
Михаил Ярославич тоже, казалось, не смотрел на сына, взглядывал то по сторонам, то на небо, что стремительно наливалось чернотой перед ночью.
Дмитрий, склонившись над колодой, не в силах был поднять нож, чувствуя вспотевшей, мокрой ладошкой, как доверчиво бьется голубкино сердце.
– Не могу, батюшка! – обернул он к отцу вспыхнувшие от слез глаза.
– Отпусти ее, так… – выдохнул Михаил Ярославич.
Дмитрий разжал ладонь. Голубка слепо вспорхнула, наугад опустилась на голубятню, не видя, недоуменно глянула вниз, где стояли чудные люди, и начала охорашиваться, поправляя перья, смятые неловкой детской рукой.
А Дмитрий, бросив нож, с ревом кинулся в ноги к отцу.
Помога украдкой перекрестился за княжича.
– Ну, что ж ты плачешь-то, Дмитрий?.. – утешал Михаил Ярославич сына. – Милость-то – она радостна. А впредь будешь знать, каково казнить. Попомни – не по обиде казнят. Убить можно, только когда не убить нельзя, когда уж совсем сердце не терпит. По ненависти-то трудно жить, понял?.. А голубка – что ж, Божья птица, разве она переметчица? Голуби-то, они, сын, не предают, только люди… Ты понял? – Князь говорил тихо, мягко. Одной рукой сжимал хрупкое плечико, другой оглаживал льняные волосы сына. – А нож не бросай. Никогда не бросай, хорошо? Подними-ка…
Княжич, хлюпая носом, но пряча от окольных мокрое лицо, послушно поднял нож, обтер жало о порты и вернул отцу.
– Так когда казнить следует? – спросил Михаил Ярославич.
– Когда сердце не терпит, – остатне всхлипнув, проговорил сын.
– Ну, и по вине разумей. Ступай…
Когда Дмитрий исчез в ближних сумерках, удивленно качая головой, Помога Андреич заметил:
– А ить мог бы он голубку-то порешить.
– Мог бы, – согласился Михаил Ярославич. – Да Бог его уберег… – помолчав, добавил он и перекрестил вослед сына.
Будто любопытствуя, одна за одной на небо скоро взбегали звезды.
Свечи в головах потускнели от полной луны, залившей двор таким ярким светом, что хоть дрова коли.
Бывают такие ночи и у людей, когда им сколько ни дай любви, а все мало, будто ласками впрок напасаются. Но разве любовью впрок напасешься?..
– Боюсь я…
– Чего?
– Не знаю. Только уж больно все ныне ладится.
– Так и должно.
– А помнишь, старцы про звезду тебе толковали?
– Так что?
Поди, уж года четыре тому назад явлена была над землею в дымных космах невиданного огня летучая звезда. Звезда та была обколиста, мутноглаза, горела неверно и предвещала худое. Говорили, что такую звезду видели и перед тем, как грянула на Русь Батыева татарва.
Тогда посетили князя старцы из Желтикова монастыря. Пророчили земле беды, а князю смерть… Прогнал тех старцев Михаил Ярославич, ибо своей жизни никто не ведает, и им про то знать не дано.
– Может, оно-то и есть?
– Да что?
Михаил слышал, как бьется женино сердце. Всем телом она прильнула к нему, а ее густые, длинные волосы тяжелой и мягкой волной накрыли его глаза.
– Да то, что Юрий-то на Москве силы копит.
Но Михаил вдыхал травяной, хмельной запах ее волос и сильного тела, и ничто не могло растревожить ныне его.
– Далась вам эта Москва…
– Али они не знают, что в Писании сказано: худо той земле, где князь отрок и не по роду… Чего им надоть-то?
– Надоть… – откликнулся тихо князь, ведя рукой вдоль спины к зрелым, широким жениным бедрам, которых всегда он касался с трепетом, будто наново, так они поражали его обильем и тайной ласковой теплотой.
– Ай! – сказала княгиня и засмеялась, щекоча ему грудь жарким дыханием. – Поди, стомился уж, князь, боле-то разве надоть?
– Надоть! – сказал он, вдохнув свежий и горький запах ее подмышек.
Приподнявшись, Михаил положил Анну на спину и миг любовался, как, тяжело, налито колыхнувшись, уставились в потолок наметанными стогами женины груди.
– Чтой-то Дмитрий-то нынче плакал?.. – успела еще вспомнить княгиня, однако тут же и позабыла, о чем она вспомнила…
Сколь долог был радостный день, столь коротка счастливая ночь.
Князя подняли до рассвета. Из Городца спешно прибежали бояре с вестью, которую уже ждали: освободив Русь от тягостного правления, умер великий князь Андрей Александрович.
7
Андреева смерть всколыхнула Русь до мятежей и бессудных убийств. По городам били Андреевых наместников, неугодных бояр и, как уж водится, всяких прочих, кто когда-то кому-то успел досадить, а теперь вдруг попал под горячую руку. Из Костромы, Нижнего, Звенигорода, Городца и других земель бежали в Тверь искать защиты и милости у нового великого князя те, кто успел убежать. Прежде всего следовало остановить резню и навести порядок, но тут еще к общей смуте московский князь Юрий Даниилович объявил всенародно, что идет в Орду искать великого княжения в обход дяди, Михаила Ярославича Тверского.
Вроде бы и не страшен вор, что криком обнаруживает свое воровство, однако странно было Михаилу Ярославичу именно то, что племянник вопил о своем воровстве на весь свет.
Как ни безмолвна и ни унижена Русь, но в самом деле, нельзя же не считаться хоть с тем единодушием, какое проявили ее земли и города (исключая Москву), признав очевидное главенство и старшинство тверского князя, в чем Михаил Ярославич имел бесчисленные уверения. Вольный Великий Новгород и тот изъявлял покорность Михаиловой власти…
Разумеется, для вступления на престол великого княжения одного согласия и признания Руси было мало, утвердить князя на большом владимирском столе мог лишь ярлык с алой ханской тамгою. Михаил Ярославич прекрасно то понимал и потому торопился в Орду. Но, видать, про то же думал и Юрий, раз так, не стыдясь позора, открыто и явно кричал о собственном бесчестье и воровстве. Знать, были у него к тому расчеты и тайные основания. Без причины-то и прыщ на носу не полезет… Для того чтобы возжелать стать великим князем, мало одной гордыни. Сила нужна. А силу на Михаила Ярославича Юрий мог отыскать лишь у хана. А почему бы и нет? Разве хан Тохта обещал пособлять Михаилу? Слово ему какое давал? Да и что слово хана?
А главное здесь и вовсе в другом: коли русские обычаи не в чести у самих русских князей, какого уважения к ним можно ждать от татар? Хорошо еще, если Юрий, крича о своих притязаниях, только надеялся на бесправие, какое, очень даже возможно, выгодно ныне хану, хуже, если и кричал-то он по указке Тохты…
Кроме того, Михаил Ярославич понял уже волчий норов московского князя, который к тому времени вполне проявился.
По смерти отца Даниила Александровича – еще и сорокоуст не успели отпеть – Юрий уж прихватил у Смоленска Можайск, взяв в полон Федорова племянника, можайского князя Святослава Глебовича. Год минул с тех пор, как Святослав оказался в Москве живым залогом у Юрия в знак московской воли над бывшей смоленской вотчиной. Что уж говорить о Константине Романовиче, по сю пору томившемся в неволе? В нарушение отцовского слова братья Даниловичи так и не отпустили его из Москвы. Или им мало одной Коломны и они удумали теперь всю Рязань под Москву забрать? Одним словом, по всему выходило, что в отношениях с Юрием нельзя брать в расчет понятия о совести и законе…
Все эти сомнения свои и догадки Михаил Ярославич изложил перед матушкой Ксенией Юрьевной и преподобным святейшим отцом Максимом, митрополитом Киевским и всея Руси.
Какого утешения он ждал от них, Михаил Ярославич и сам не знал. Но у кого же и просить совета и помощи, как не у матери и наместника Божиего на земле? Затем князь и зашел по пути в Орду, сделав крюк, во Владимир. Кроме того, недостойно и вере противно было бы искать ханского ярлыка без благословения митрополита.
Так уж вышло по Божией милости, что, съехав накануне той ночи, когда сгорел княжий терем, на моления к иконе Владимирской Божией Матери, больше уж в Тверь Ксения Юрьевна не вернулась. Приняв схиму, чего уж давно желала ее душа, под новым именем Марии, данным ей в постриге, ныне обреталась она в Успенском монастыре.
Конечно, ничто не мешало ей так же благочестиво нести в душе веру и в Твери, как несла она ее во Владимире, однако со смертью епископа Симона Ксения Юрьевна будто осиротела духовно. Сменивший Симона новый епископ, бывший отрочский игумен Андрей, и в усердии ради Бога оставался надменен и горд. Ни в беседах с ним, ни в совместных молитвах княгиня не могла найти того высокого утешения и светлой надежды, какими дарил ее Симон. Ведь Андрей был крещенным в православную веру литвином, сыном их князя Герденя, который когда-то попал в полон к псковскому Довмонту. Может быть, разумом он и склонился к Богу, однако душой, как видела это Ксения Юрьевна, оставался тщеславным литвином. Несмотря на видимое старание, которое проявлял тот перед старой княгиней, отчего-то Ксения Юрьевна не могла довериться ему полностью, как надлежит доверяться духовнику…
Опять же, и сын к тому времени возмужал умом и сердцем настолько, что давно уже не нуждался в ее поучениях, а она, как и всякая мать, не могла от них воздержаться. И хоть Михаил не показывал виду, но Ксения Юрьевна замечала, что иногда она уже раздражает сына своими советами. Тем паче что и выслушивая ее, поступал-то он все равно по-своему. Причем чаще прав оказывался сын, а не мать. Но норов есть норов, и ей, бывало, тяжело приходилось смиряться с новым своим положением. Кроме того, как ни любила она невестку, случалось ей переживать и оттого, что ночная кукушка куковала звончее. А как иначе, по-другому ведь не бывает… Так ли, не так ли, но теперь, служа Богу и издали думая о Твери, мать Мария, во всяком случае до сего дня, была покойна и счастлива.
Сухо щелкая, падали четки; привыкнув к звуку, мать Мария не замечала его; будто в прошлые времена, когда все решала одна, напряженно она думала о том, как помочь сыну, пришедшему к ней за советом и помощью, и не знала, чем может ему помочь.
Перед ней стоял не сын, но князь всей земли, обреченный властью на волю, недоступную ее пониманию…
Грек Максим посвящен был в митрополиты Киевские и всея Руси константинопольским старцем Иосифом по смерти великого миротворца промеж князьями, нравоучительного Кирилла, сведшего воедино церковные правила, в коих постарался избавиться от омрачавшего их облака еллинской мудрости.Давно то было.
С не меньшим душевным рвением, чем делал то до него Кирилл, Максим взялся за исполнение своих обязанностей, славя Господа и Законы Его, объездил бескрайние веси и города, однако скоро не то чтобы отчаялся, а как-то сердечно утомился от видимой бесплодности и тщеты усилий. И далее с присущим его народу спокойствием глядел на Русь и ее людей будто со стороны.
Да и в чем он мог успеть ее изменить, когда уж ни сил на то не оставалось, ни времени. Более чем за двадцать лет своего духовного пастырства на Руси многое увидел Максим, но не многое понял.
В тот год Максиму уже перешло за семьдесят. Был он стар, будто сухое дерево, но не дряхл, а силен и подвижен, красен умным лицом и чист той стариковской чистотой, что дается не одним умыванием, а жизнью, прожитой строго и бережно.
Волосы его были белы и ухоженны, а глаза оставались полны, будто зрелые темные сливы, и, как у сливы же бок, были подернуты легкою поволокой.
Слушая Михаила, он благодушно, согласно кивал, впрочем глядя не на него, а в окно, выходившее на епископский двор.
Вот уж пять лет, как Максим, покинув Печерскую лавру, вместе со всем клиросом перебрался из Киева, усилиями татар представлявшего собой почти необитаемое пепелище, во Владимир, к вечно праздничной лепоте которого он все не мог привыкнуть.
Острыми, молодыми глазами глядя в синюю даль клязьминской поймы, митрополит думал о милости и наказании, какими наделил Господь эту землю и этих людей. Коли подвластно им возводить такие города, как Владимир и Киев, с их соборами, перед величием которых нельзя не благоговеть, отчего неподвластны эти люди самим себе и Законам?
Сколько же вложил в них Господь всякого и всего, чтобы и разрушая не уставали они строить?
Сколько же нужно нести в душе разного, чтобы, в прах разоряя землю, попусту убивая себе подобных, все-таки оставаться усердными пахарями, искусными делателями, но, главное, вопреки всему, оставаться человеками, подверженными добру и склонными к милосердию?
Сколь велико должно быть к этой русинской стране Божие благоволение, ежели Он наделил ее жителей такой безмерной душой. И как же, несмотря на всю их греховность, велика к ним Господня милость. А милость та – несомненна. Иначе можно ли объяснить, что и татары, на зверства которых митрополит нагляделся в Киеве, так и не преломили их духа…
«Вот и тверской князь замыслил высокое: вернуть Русь на древний единый путь, с которого сошла она еще со времен Мономаха. Крепкое вервие и то изо многой пеньки плетется. Однако Русь держать – не веревку плесть, кабы из той веревки удавки не вышло… – Ведавший в людях старый грек будто по писаному читал в душе Михаила, и было ему и радостно и страшно за князя. – По плечу ли взять захотел?.. Не то беда, что на высокое сил недостанет – в высоком-то Бог помощник, но то, что и высокое на земле, бывает, достигается через низкое, а на низость Божьей помощи нет. Здесь нужен особый, один лишь людской талант, есть ли такой у князя? Вон московский-то Юрий, не спросил у него на то благословения и совестью, поди, не страдал, когда на дядю поднялся! Что же в этих людях за страсть себя и землю терзать? Отчего здесь каждый мнит себя не только выше людских законов, но и Божии готов попрать, считая лишь одного себя истинным христианином.
Коли князья не помнят, что они перед Всевышним за землю ответчики, так что уж с иных-прочих спрашивать? Прочие-то хоть и грешны, да мало виновны. Глаз видящий, ухо слышащее дал им Господь, разум дал, чтобы отличать худое от доброго, но незрячи, глухи и переменчивы люди к истине! Причем по отдельности всякий рад ей откликнуться, всяк лелеет ее в душе, а все вместе словно бесу подвержены – враз готовы ее предать ради лживого обольщения… – И в том с сердечным прискорбием не единожды убеждался святейший митрополит Максим. Чем более он жил на Руси, тем менее понимал, отчего происходит так. – Индо им все равно, кто их будет пасти, лишь бы кто-то да пас, даже и мерзкий вор?..»
Будто забыв о князе, старец неотрывно глядел на город, не в силах оставить взглядом зеленых улиц, сбегавших от кряжистых, приземистых Золотых ворот на одну сторону к Лыбеди, на другую ко Клязьме, бессчетных деревянных церквей и белокаменных храмов, и дальних стен Рождественского монастыря, крепость которых, поди, сродни крепости духа этого русского князя, кротко стоявшего перед ним.
«Что я могу ему дать? Какую истину могу открыть, какой бы он сам не ведал?..»
Михаил Ярославич тоже глядел в окно, думая о своем. Отчего-то сейчас, в преддверии сокровенного мига благословения, прежние радостные мечты о силе и величии Руси, какими он жил долгие годы, заслонились вдруг злыми, неотвязными мыслями о насущном. И оттого нехорошо, муторно было на сердце.
Не то его мучило, что Москва стараниями Даниила Александровича обрела силы. В конце концов, и Псков, и Великий Новгород, да тот же Владимир вовсе не были слабее Твери. Он не сомневался, что данной ему властью в своей земле сумеет одолеть всякого, кто пойдет ему поперек. Но то было горько Михаилу Ярославичу, что, еще не успев и принять великого княжения, в своей земле он должен был силой отстаивать то, что, согласно отчим законам, принадлежало ему по праву. До последнего времени, несмотря на многие предупреждения и вопреки очевидным приготовлениям Москвы к борьбе, он отчего-то верил, что никто не посмеет оспаривать у него это право. До последнего времени (отчего же, Господи?) он наивно предполагал и простодушно надеялся, что люди – ведь не слепы же они в самом деле – поймут, как понял то он, что Русь, ее крепость и воля выше всякой корысти.
Разумеется, Михаил Ярославич знал об обидах братьев Даниловичей. Куда как обидно навеки остаться в удельных князьях, когда судьба обещала иное. Но он к тем обидам не был причастен! Не он, но Господь распорядился так, что батюшка их умер, скончал свои дни на земле, не успев занять высокий владимирский стол. И, значит, Господь своею волей определил встать над Русью не московским князьям, а тверским!
А коли так, значит, Господу угодно именно то, что задумал Михаил Ярославич. Значит, Господь простил их прежние прегрешения перед ним, готов смилостивиться над несчастной русской землей и помочь ей вновь обрести утерянное достоинство и единство. Разве ради будущей славы Руси не следовало забыть свои обиды Москве?..
Ан выходило напротив! Со всей ясностью и отчаянием только теперь Михаил Ярославич увидел то и ужаснулся.
Не племянник ему был страшен, страшно было то, что из-за гордыни, корыстолюбия и скудоумия московских князей, не успев и сойтись под сенью единого княжеского стола, Русь опять раскалывалась в междоусобье.
Что Юрий! Тщеславный и жадный князек, мальчишка, для которого и высокий владимирский стол как можайский прибыток. И мучили Михаила вовсе не опасения за судьбу ярлыка, но то, что Юрий, понимая неправедность и безнадежность предприятия, все же решился на этот спор. Это говорило о многом, и прежде всего о том, что племянник действовал с ведома и одобрения Тохты. Да и как могло быть иначе? На Руси и курица яйца не несет без ханского на то благоволения…
Михаил Ярославич усмехнулся.
Вольно раскинулся на овражистом, широком холме Мономахов «печерний» срединный город. Именем Володимира, светлого князя, что завещал единую Русь и предостерегал лить христианскую кровь, и назван тот город. Высоки валы его, крепки ворота, затейливы дома жителей, густы от дерев обширные сады у домов, строг и торжествен храм Спаса на княжьем дворе, а напротив него будто из мягкой глины искусной рукой вылеплена лишь для утехи глаза церковка Святого Георгия, и, куда ни глянешь, повсюду кресты, словно воздвигся новый Царьград – лучше прежнего; а за стенами детинца до самых дальних лесов тянутся ухоженные владимирские угодья, и надо всем Мономаховым городом высится резным белым камнем Успенский собор, царит и в небе, и над землей пятью шлемами Куполов, крытых оловом. Как вечный знак непобедимого никаким людским злом Божьего Воинства…
«…Неужто всякому царствию на земле суждено начинаться братоубийством? Неужто прокляты мы и на каждом Каинова печать? Иного хочу! Господи, наставь меня на путь истинный…»
Мерно, будто в дальней дали звонко кололи сухие, расщепистые дрова, падали четки в руках княгини. Извне сквозь открытые окна в митрополичьи покои долетал разноголосый шум владимирского богатого Торга, что у церкви Воздвиженья.
– От Господа направляются шаги наши. Как человеку знать путь свой?.. – не отводя глаз от окна, тихо, будто себе, промолвил митрополит.
– Святый отче, с чем уйду от тебя? – смиренно спросил Михаил Ярославич.
– Глядя по тому, чего ждешь, – усмехнулся святейший, чтивший византийскую прелесть не впрямую сказанных слов.
«Вот так бы век и прожить: в мудрости и покое…» – чуть ли не позавидовал Михаил Ярославич старцу.
– Скажи, отче… Должны ли многие из-за немногих страдать?
– Из-за одного? – быстро подняв на князя черные сливы глаз, уточнил митрополит, тут же глаза отвел и снова ответил уклончиво: – Всяк страдает, сын мой, не из-за,а потому.В нас самих наши мучения, в ком – горние, в ком – земные. – Владыка вздохнул и веско добавил: – Ведаю твои мысли, князь, но не сужу… Только кровь и из жилки сначала каплей сочится.
– Не того хочу! – Князь даже скрипнул зубами.
– Чего же?
– Вразуми Юрия! Убеди его отказаться от воровства! Все одно: не напитается, дресву жевать будет, знаю! – с жаром выговорил Михаил Ярославич.
Митрополит безнадежно махнул белой до синевы, тонкой рукой с сухими, долгими пальцами:
– Не придет он ко мне – на воровство благословения не просят.
– Позови! – воскликнул князь, не сдержавшись. – Честной отче, прошу тебя, будь судьей промеж мной и племянником! Скажи, дам ему волости в право, какие он бессудно присвоил, – ладно! Пусть лишь отступится от Руси! Нельзя нам боле кровь христианскую лить! Скажи ему, пусть не ходит в Орду! Али не мыслит он, что там сейчас только и ждут от нас распри, чтобы тяжельше ярмо наложить! Али не видит он, что для того он Тохте только и надобен!.. – Князь замолчал, поглядел в окно и тихо молвил: – Веришь ли, святый отче, не за себя страшусь.
– Знаю.
– Так обуздай его!
– Нет, князь… – Грек в упор посмотрел на Михаила Ярославича, и было в его глазах что-то сродни сожалению. – Не надейся, сын мой, он не отступится. Волк, Михаил Ярославич, до смерти волк… Говорил я с ним. И еще позову, как просишь. Но не надейся. Это о нем у пророка сказано: поступит он вероломно, ибо от самого чрева матерного прозван отступником.
Помолчали немного, слушая летний день за окном.
– Что ж… – Михаил Ярославич глядел темно. – Тогда предупреди его, что нет ему пути на Сарай, я…
– Не клянись, сын мой, – мягко остановил князя митрополит. – На жизнь и смерть одна Божья воля.
Легко, словно был воздушен, а не дряхл плотским телом, старец поднялся от резного налоя, за которым сидел. Поверх камилавки накрыл голову белым высоким клобуком, поправил на груди панагию [80]80
Камилавка – головной убор, высокий, расширяющийся кверху цилиндр без полей, почетная награда священников; клобук – покрывало поверх камилавки. Панагия – нагрудное украшение высших иерархов Церкви.
[Закрыть]и тяжелый серебряный крест, тускло блеснувший в солнечном свете.
– Подойди, сын мой…
Михаил Ярославич ступил навстречу, под рукой митрополита с гулким, тревожным сердцем покорно опустился на колени. Оборотясь к обыденному иконостасу, глядевшему на людей из темного доличья [81]81
Доличье – фон иконы, все, кроме самого лика.
[Закрыть]икон светлыми, строгими и печальными ликами, святейший широко осенил себя крестным знамением и опустил длань на склоненную голову князя.
– Пред светлым ликом Спасителя нашего Иисуса Христа с радостью и надеждой благословляю тебя, сын мой, на твой путь ради владимирского великого княжения, ради единой Руси. Возлюби сердцем его, ибо, как он ни горек, иного тебе не дано. Знай, Господь ведет тебя по пути твоему. Многие замыслы есть в твоем сердце, но состоится лишь определенное Господом…
Голос старца был тих и некрепок, но слова его падали в душу, оставляя в ней огненные следы. И когда святейший запел стихи Аввакумовой молитвы, Михаил почувствовал на щеках своих слезы.
– «…и должен я быть спокоен в день бедствия, когда придет на народ мой грабитель его. Хотя бы не расцвела смоковница и не было плода на виноградной лозе, и маслина изменила, и нива не дала пищи, хотя бы не стало овец в загоне и рогатого скота в стойлах. Но и тогда я буду радоваться о Господе и веселиться о Боге спасения моего. Господь Бог – сила моя, Он возведет меня на высоты мои…» [82]82
Цитировано по Библии. Книга Пророка Аввакума, гл. 3, стих 16–19.
[Закрыть]Над всей землей да будет слава Твоя!
Князь благодарно припал губами к руке святейшего, осенившей его крестным знамением.
«Горек путь его – истинно…» – в столь радостный миг отчего-то с душевной скорбью думала Ксения Юрьевна, глядя сухими глазами на сына.