Текст книги "Гипнотизер"
Автор книги: Андреас Требаль
Жанр:
Роман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 22 страниц)
Неужели мне предстояло отказаться от всего этого?
Мне повезло. Мария Тереза была женщиной хоть и капризной, по отнюдь не злопамятной – и она доказала мне это в своем письме. Мадам Бершо, новая консьержка, чахоточная уроженка Бургундии с отрешенной улыбкой и вечно оттопыренными карманами фартука, церемонно преподнесла мне конверт на деревянном подносике.
– Как мило оно пахнет, месье Кокеро! И какой толстый конверт. Ни разу еще мне не приходилось видеть такого. Вам, наверное, и часа не хватит, чтобы его прочесть. И на что только не способна любовь. Завидую я вам.
Прикрыв рот подолом фартука, мадам Бершо откашлялась. Меня переполняли сочувствие и раздражение: судя по всему – и невзирая на недуг, – новая консьержка была ничуть не менее болтливой и любопытной, чем мадам Руссо. В конце концов верх одержало мое природное добросердечие. Я разъяснил мадам Бершо, что, дескать, письмо такое толстое оттого, что написано на одном-единственном, зато огромном листе бумаги.
– А та, что писала его, наверняка вынуждена была обойтись всего несколькими словами, написав их огромными буквами. А все потому, что она полуслепая. Вы удовлетворены?
Мои разъяснения показались мадам Бершо убедительными, по ее лицу я понял, что она мне поверила. Что, в свою очередь, подтолкнуло спросить у нее о мадам Руссо, мол, почему та больше не консьержка здесь. Вообще-то меня не особенно волновали истинные причины отсутствия мадам Руссо. Новая консьержка рассказала мне о том, что ее предшественница стала жертвой несчастного случая. Во мне зашевелилось недоброе предчувствие, но я тут же подавил его и не стал расспрашивать, когда и где я смог бы навестить мадам Руссо.
– Так вы любите ту, которая написала вам это письмо?
Тут мадам Бершо снова закашлялась. Пожав плечами, я дожидался, пока она продолжит.
– Вот что. Вы бы поднялись ко мне, я накапаю вам успокаивающего.
– Если вы будете так любезны. Но я так рано не ложусь.
– Вам просто станет лучше, мадам Бершо.
Я привел консьержку к себе в комнату и накапал немного опиума в кофе.
– В кофе? А почему в кофе?
– А почему бы и нет? Этот рецепт принц Евгений позаимствовал у турок. Они добавляли еще и амбры. Я же предпочитаю корицу и обещаю вам – вы не только почувствуете необыкновенный прилив сил, но и избавитесь от кашля.
Налив эту «водицу бесстрашных» консьержке в чашечку для кофе, я подал ее мадам Бершо. Женщина со вздохом выпила смесь, как ребенок пьет отвар из трав, который обычно дает ему перед сном мать.
– Вы добрый человек, месье Кокеро. Но почему вы так на меня смотрите? Надеетесь и меня избавить от болезни?
– Обладай я такими способностями, я был бы сейчас богаче самого богатого индийского махараджи.
– Верно.
Мне не составило труда убедиться, что новая консьержка в отличие от старой совершенно не восприимчива к гипнозу. Глаза ее смотрели, как обычно, и дыхание оставалось ровным.
– Так ваша слепая возлюбленная, месье Кокеро, она…
– Она не моя возлюбленная.
– Вот как?
Оторвав взор от чашки, мадам Бершо посмотрела в мои глаза.
– Вы обманываете меня, – с улыбкой заключила женщина. – Но это не столь важно. Главное, вы любите свою даму сердца! И должны любить! Все остальное ерунда. Не забывайте: у женщины, которая нелюбима, настоящей жизни нет. Есть только два сезона: быстротечная весна и долгая-долгая зима.
Слова ее долго не выходили у меня из головы. «Да нет, – мысленно ответил я мадам Бершо уже по пути к Марин Терезе, – я готов полюбить ее. Но в отношении этой, как вы изволили выразиться, дамы моего сердца должен сказать следующее: любить-то ее легко. А вот не страдать при этом до крайности трудно. Потому что сладкая надежда на то, что и она тебя когда-нибудь полюбит, сопряжена с постоянной болью, вызываемой мыслью о том, что она может полюбить и кого угодно еще. А сердце мое, мадам Бершо, будто крапивой обернули. И оно очень не хочет, чтобы его обманули».
Что касается длины письма, тут я будто в воду смотрел: Марии Терезе понадобился огромный лист бумаги, чтобы набросать всего пару слов. Огромные, чуть ли не в ладонь буквы к концу строк постепенно уменьшались, все сильнее скашиваясь. Можно, конечно, приписать это упадку духа, однако сила, с которой автор письма вдавливал буквы в бумагу, говорила о твердости характера Марии Терезы и ее намерении самостоятельно заниматься своей жизнью.
Знал ли Филипп о ее приглашении?
Я спросил себя, а осуществит ли Филипп свои угрозы на практике. Мария Тереза успела выехать из апартаментов покойного Людвига без особого шума. Ее новым жилищем стала небольшая гостиница в Сен-Жермен-де-Пре, уютная и не очень дорогая, где останавливались в основном англичане. Едва я вручил карточку служащему отеля, как навстречу мне в сопровождении портье стала спускаться Мария Тереза, отчего-то с пустой корзинкой в руках, с какими ходят на рынок.
– Сегодня днем, Петрус, я намерена дойти до рынка. Дело в том, что здешняя кухня приспособлена под аппетиты англичан, стало быть, совершенно неприемлема. Так что перед тем, как рассориться, давай уж лучше сходим на рынок.
– Ты сказала «рассориться»?
– А как же! У тебя ведь хватило совести не прийти на мой концерт. И даже не извиниться! И если бы мне от тебя не нужен был твой особенный дар, поверь, я не стала бы писать это унизительное письмо.
– Мария Тереза! Клянусь тебе, что я был на концерте! Но к сожалению, узнал, что твой импресарио – мой давний знакомый аббат. И, увидев его там, я пережил такой шок, после которого оказался не в состоянии поздравить тебя с успехом. Не веришь, так спроси твоего дорогого и обожаемого барона Филиппа. Мы оба так и проторчали у гардероба почти весь вечер.
– Он мне ничего не сказал о тебе.
– А ты спрашивала?
– Не хватало еще доводить его до белого каления.
Мария Тереза взяла меня под руку, и я вдруг ощутил себя напроказничавшим маленьким мальчиком, которому выговаривает его старшая сестра. Но уже мгновение спустя ее присутствие опьянило меня. Исходивший от этой женщины запах соблазнял ничуть не менее, чем ее красота. «Это всего лишь прелюдия, – подумал я. – Боже, не дай ей затянуться! Иначе она сведет меня с ума!»
– Тот человек, ну, твой импресарио, – один из представителей рода де Вилье, – я и в страшном сне не мог подобного увидеть! Во всех газетах он фигурирует как аббат и твой дядя. А ты как Мария Тереза, пианистка. Таинственный импресарио и его ничуть не менее таинственная гениальная племянница. Естественно, это недурная реклама. Вот только у меня аббат де Вилье вызывает несколько иные ассоциации, причем весьма неприятные. Ты понимаешь, о чем я?
Хотя настроен я был на самый что ни на есть интимный лад, говорил так, словно это был наш последний в жизни разговор. И как же она отреагировала? Мария Тереза высвободила руку, но лишь затем, чтобы загородить мне дорогу и припасть самыми восхитительными в мире прохладными губами к моим!
– Скажи, а у нас с тобой, случаем, дальше поцелуев дело не заходило? – прошептала она. – Или это мне лишь привиделось во сне? Если так, то – обещаю – в один прекрасный день я всю горечь твоих переживаний превращу в сладость. А начнем мы сейчас с устриц, как ты считаешь?
– С устриц? А что, разве устрицы могут быть сладкими? Что-то не слышал ни о чем подобном. Напротив, мне всегда казалось, что им больше к лицу как раз соленый вкус. Конечно, вполне может быть, что есть какие-нибудь устрицы, о которых мне ничего не известно. Сладкие устрицы… с мягкими и нежными жемчужинами, они шепчут и томно вздыхают…
Взяв на вооружение этот интригующий тон, я так прижал к себе Марию Терезу, будто все уже было оговорено заранее… Она улыбнулась мне в точности так, как я уже себе тысячу раз представлял в мечтаниях, и даже откинула голову, будто подставляя для поцелуя шею, однако стоило мне попытаться поцеловать ее, как она тут же резко отстранилась и промурлыкала, что, мол, нам с ней надлежит соблюдать меру, не перебарщивать до поры до времени. С наигранным возмущением я согласился, хотя втихомолку корил Марию Терезу, что она в очередной раз разочаровала меня. Что же до устриц, тут она первоначальных намерений менять не собиралась.
Рынок Сен-Жермен, расположившийся позади церкви Сен-Сюльпис, один из самых старых в Париже. И для изголодавшегося гурмана место это представляло ничуть не меньший соблазн, чем рулетка для заядлого игрока с деньгами в кармане. «Дары моря» семейства Тромпье представляли собой завораживающее зрелище. Искусно сложенные ящики, целые пирамиды устриц, орнаменты из морских ежей и расставленные корзины с раками – о них знал весь Париж, ибо семейство держало специального декоратора.
– Ты не собираешься написать гастрономический путеводитель?
– Пробовал когда-то, но он отнимал у меня массу времени. И я случайно узнал, что двух адресов, оказывается, нет в природе. Я задал себе вопрос: отчего же так? Как оказалось, все дело в политике! Ну кому, скажи мне, захочется бегать по ресторанам, когда наше обожаемое правительство снова подумывает о том, как бы отрыть топор войны? Ох уж эта мне бурбонская гордыня! Не могут они примириться с тем, что самый главный монархист Фердинанд в Испании не желает плясать под нашу дудку. Мое мнение: Монтгомери – дуралей! И Шатобриан ничуть не умнее! Если даже Наполеону не удалось умерить пыл испанцев – разве удастся им? Бред! Они круглые дураки, просто ослы. Ослы, да вдобавок с куриными мозгами.
– Одними только громкими речами, пусть даже самыми умными, ничего не добиться. Кто намерен изменить мир, тому предстоит борьба. Вот так-то, жирондист. Неужели ты еще этого не уяснил себе? А теперь давай покупай мне устрицы. И заплати сам, деньги я дам, а то я… сам понимаешь. Так что воспользуюсь извечной привилегией женщины.
– С превеликим удовольствием.
Оказывается, здесь предлагали буквально прорву устриц. Существует масса разновидностей этих моллюсков, просвещал я Марию Терезу. В основном различают два вида их: глубокие и плоские. Глубокие в свою очередь подразделяются на мелкие, средние, толстые и самые толстые, а что касается плоских, те поделены на пять весовых категорий, а очень тяжелые среди них – редкость, потому они и самые дорогие. Я положил на ладонь Марии Терезе крупный экземпляр бретонской устрицы из Белона, а потом образчик мелкой, собранной на отмелях Иль-де-Олерон.
– Раковины на ощупь гладкие…
– А каковы они на вкус! Это, можно сказать, высшее качество устриц, собираемых в холодных водах.
– Как все сложно! Ты будешь покупать или нет?
Предлагались устрицы из Голландии и Англии, плоские, но я остановил выбор на глубоких мареннских, мякоть которых отличалась особым зеленоватым оттенком, а вкус – несравненной свежестью. Я отобрал семь фунтов, заплатил за них из денег Марии Терезы и повел ее к следующему торговцу.
Примерно час спустя мы вернулись в гостиницу с сеткой устриц и изрядно потяжелевшей, благоухающей чесноком и душистыми травами корзинкой в руках, из которой угрожающе, словно стволы орудий, торчали два горлышка бутылок с шампанским. Пока Мария Тереза переодевалась, я накрывал на стол. Скоро игрушечный столик был тесно заставлен снедью. От одних только запахов можно было сойти с ума – прованские оливки, жареные кроличьи бедрышки, паштет из утиной печенки из Пресса, бургундская ягнячья ветчина в маринаде, салат с омаром по-бретонски, свежий белый хлеб, белейшие пьемонтские трюфели в растительном масле, сливочное масло из Оверня.
Без долгих раздумий я составил вместе всю мебель в комнате, включая и то, что даже с большой натяжкой могло служить столом, и, вооружившись щипцами, стал вскрывать устричные раковины. После того как я расправился с двумя десятками их, у меня заболели пальцы, но все же откупорить одну из бутылок шампанского сил хватило. Теперь и у меня пробудился ничуть не меньший аппетит, чем у Марии Терезы, и мне не терпелось сесть за стол.
– Петрус, ты мне не поможешь?
Отворив дверь в спальню, я невольно ахнул: совершенно обнаженная Мария Тереза стояла подле платяного шкафа, дрожа от холода. По всей спальне – на полу, на кровати были разбросаны предметы туалета.
– Монахини в свое время все уши мне прожужжали, что я, дескать, не должна стыдиться своего тела. Но дело даже не в этом, а в том, что если ты слеп, то вынужден быть уже не столь щепетильным в некоторых пикантных ситуациях. В конце концов, ты – врач, а уж потом гипнотизер. Петрус, мне надо найти сорочку с кружевной оторочкой на рукавах, с начесом и на изнанке, и на лице, ткань очень похожа на фланель. Ее, случаем, нет на кровати? И давай побыстрее, а не то я в ледышку превращусь.
Упомянутую сорочку я отыскал на полу в ворохе других. Подавая ее Марии Терезе, я с трудом унимал дрожь и так и не смог удержаться от желания заключить ее в объятия. Она покорно прильнула ко мне.
– Я пообещала тебе превратить твой горький опыт в сладкий. И пусть это будет началом.
Сорочка снова упала на пол. Губы наши слились в долгом и страстном поцелуе. Нет, больше ничего уже не будет, нет, большего мне не испытать. Так что смирись. Будь реалистом, скажи честно, ну разве мог ты рассчитывать на что-либо подобное? И мне даже показалось, что я с честью выдержал испытание, хотя тело мое стонало от охватившего его желания. Сколько еще так стоять? Сколько можно обнимать обнаженную женщину, не решаясь сделать вполне оправданный ситуацией дальнейший шаг? Ответа на это я не знаю и поныне – вот только наши желудки оказались умнее, напомнив о себе многозначительным урчанием. Я тут же подал Марии Терезе злосчастную сорочку и поспешил прочь из ее спальни к столу, куда она и вышла некоторое время спустя в просторном одеянии из бежевого атласа. Я помог ей завязать роскошный алый пояс.
Мы снова поцеловались.
Марию Терезу не было нужды учить тому, как раззадорить партнера.
– Тебе не хочется взглянуть, как я надеваю чулки? – хитровато улыбнулась она.
– Лучше уж не видеть. Я ведь всего-навсего врач и еще между делом гипнотизер. Но никак не святой.
– А устрицы тебе нравятся не потому ли, что они такие мягкие, совсем как твое сердце? И сразу же сморщиваются, стоит на них капнуть немного лимонного сока или уксуса.
– Все это ты верно подметила, но разве я могу похвастаться их панцирем?
– Панцирем нет, зато у тебя есть шрам. А под ним рана, гной из которой орошает твое сердце.
Мария Тереза нежно провела ладонью по моей щеке. Неумело пытаясь поймать мой взгляд, она хотела утешить меня, а я смотрел поверх нее, не в силах удержаться от дурацкой чопорной улыбки. Я и сейчас не могу простить себе того, что разрушил очарование нашего первого поцелуя. Но об этом и всем остальном пусть уж поведает сама Мария Тереза.
Петрус покорно позволял гладить, ласкать себя, разыгрывая объект идолопоклонничества. Губы его были словно у покойника мертвыми, дыхание едва ощутимым. В конце концов, когда мой желудок в очередной раз заурчал, он все же процедил:
– Жаль, что мы столько всего накупили, зря пропадет. Давай-ка лучше сядем за стол, а не то придется услаждаться одними запахами.
– Напрасно боишься, – ответила я. – Все это выдумки. Доверься лучше мне. Что тебе не дает покоя? Мне кажется, ты жаждешь заглянуть в чужую душу, а от происходящего в твоей собственной отворачиваешься. Каждому человеку, Петрус, судьбой навязана его личная, индивидуальная катастрофа. На долю одного выпадает при этом чуть меньше страданий, другому больше, но рано или поздно она случается. И мы с тобой повязаны прошлой катастрофой. Поэтому я подалась в пианистки, а ты – в психиатры и гипнотизеры. Отличие в том, что я своей катастрофы не знаю, а ты о ней знаешь. С другой стороны, я каждый день усаживаюсь у рояля, а ты спасаешься бегством. Поэтому у меня есть возможность сделать карьеру, тебе же такие вещи, как деньги, слава, авторитет да и любовь, так и остаются недоступными.
– Но я же люблю тебя!
– Ты полюбил Марию Терезу, которую создал в своем же воображении. Ты воспринимаешь меня, видишь и путаешь это с любовью. И стоит раз овладеть мной, как твоя тяга ко мне наполовину угаснет. Придет день, когда я превращусь для тебя в безликий фантом. И тогда моя весна отбушует и мне останется лишь долгая-долгая зима.
Я тогда прекрасно понимала, что сказанное мной – горькая правда. Но не могла справиться с охватившей меня острой потребностью высказаться откровенно. Даже ценой отказа от потрясающего эротического чувства, нас связавшего, я все-таки предпочла заставить Петруса взглянуть на себя в магическом зерцале Марии Терезы, не скрывавшем от него ни единой его коллизии, с тем чтобы он в силу свойственных ему уму и чувствительности смог разглядеть их и до тех пор размышлять о них вслух, пока не сумел бы распутать все тугие узелки своего прошлого.
Ничего из этого не вышло. К счастью, купленные Петрусом деликатесы отпугнули демонов тьмы, угнездившихся в закоулках его души. Я поняла, что он был рад отвлечься посредством гастрономии, мало того, он был мне за это благодарен. С каждой проглоченной устрицей с него спадало напряжение, и с каждым куском парного мяса, к которому великолепно подходило шампанское «Татинье», его поцелуи обретали былую чувственность. И я ему не давала засидеться: то попрошу отрезать хлеба, то подать мне мяса, масла или еще чего-нибудь, то зачерпнуть ложечку паштета, то отрезать крольчатинки.
Так и пролетел тот вечер. В конце концов я разохотилась до того, что решила поведать Петрусу об ордене Святого Сердца Иисуса, опеке которого меня в конце 1802 года вверили, отправив в Амьен.
– После нескольких бесед с матерью-настоятельницей я заключила, что мой дядюшка исходил из самых лучших побуждений, отдавая меня в монастырь. Впрочем, если в смысле родства, он и дядюшкой-то моим не был. Некий аббат де Вилье взял на попечение ребенка своего друга, трагически погибшего во время швейцарского восстания 1798 года, тоже пастора из Нидвалъда. Ту самую новорожденную и тогда еще зрячую Марию Терезу. Как мне удалось узнать, первые годы жизни моей прошли в эльзасском имении де Вилье. Кажется, они там возделывали табак. В Амьен я переехала лишь после смерти матери моего дяди в связи с продажей имения. Мне в ту пору было четыре года, так что я не помню ничего из проведенных в имении лет. Разве что отрывочные картины, из чего могу заключить, что мои проблемы со зрением начались уже в Амьене.
Петру с был удивлен и поражен. Дело в том, что и ему приходилось бывать в Амьене.
– Я работал там полгода в госпитале инвалидов войны, начиная от Пасхи 1816 года. Да, я помню – там был пансион для девочек, которым руководила Мадлен Софи Бара! Так ты, выходит, оттуда? Но мне тогда ни о каком сверходаренном ребенке слышать не приходилось.
– Это потому, что его там уже не было. Незадолго до Рождества 1815 года дядя вызволил меня из лап этих святош, тогда же Бара обратила его внимание на мои блестящие, как она выразилась, способности к игре на фортепиано. Так я оказалась в Вене, где училась сначала у Фердинанда Риза, потом у Карла Черни. Им обоим я обязана своей любовью к Бетховену. Могу еще добавить, что мне посчастливилось лично встречаться с этим композитором.
В 1816 году в салопе у Штрейхеров, семьи мастеров по производству роялей, и второй раз в 1818 году на домашнем концерте у Карла Черни, это было уже накануне моего отъезда в Страсбург. Я тогда еще наотрез отказалась играть Бетховена в его присутствии, несмотря на упорные просьбы Риза и Черни. И сам маэстро мне помог в этом.
Он сказал:
– Вы почти слепая, а я почти глухой. Как бы я ни оценил вашу игру, это вам на пользу не пойдет. Если стану вам аплодировать, что это будет означать – все скажут: что он там мог услышать, если глухой как пень? Если же я не стану аплодировать, то люди скажут: ну да, конечно, откуда той, которая различает лишь ноты размером с кулак, мастерски играть? И все же, Мария Тереза, я вижу, что вы – настоящая исполнительница. Первое, потому что Риз и Черни настоятельно рекомендовали вас прослушать, и, второе, потому что вы отказались играть мне меня же. И в этом мы с вами схожи.
Мне никогда не забыть этих слов. Каждый раз, когда мне кажется, что я вот-вот упаду без сил, я вспоминаю их, и они придают мне мужества. Если же мне вдруг случается иной раз возгордиться, я тоже проговариваю их про себя и таким образом избавляюсь от гордыни. Я буду благодарна за них маэстро до конца своих дней. Даже мой дядюшка сподобился похвалить га как образцовые. И вообще, что касается Бетховена, тут между нами царит полное взаимопонимание. Каким ревнивцем ни был мой дядя, Бетховен был единственным, кому он прощал мое общество, вплоть до обедов тет-а-тет, вот как у нас с тобой сейчас.
– Стало быть, у меня есть повод воспылать к нему ревностью, – саркастически воскликнул Петрус и торопливо откупорил вторую бутылку шампанского. – Но Бетховен хотя бы нечто. А дядюшка твой представляет собой тоже нечто, но в тысячу раз менее значительное и в десять тысяч раз более достойное ненависти.
– Ты намекаешь, что у него тоже рыльце в пушку?
Мне тогда ужасно захотелось вывернуть наизнанку его сарказм и иронию. Сентиментальная плаксивость Петруса возмущала и раздражала меня. И улыбка у меня вышла явно презрительной, но, вероятно, он уже успел влить в себя достаточно шампанского, чтобы не замечать этого. Я подняла бокал, не сводя с него глаз. Какие бы поводы и причины ни заставляли его ненавидеть моего дядю, ему не пришлось провести тринадцать лет в пансионе Бара! И эти годы унижения мне столь же нелегко вычеркнуть из памяти, как и знаменитые слова Бетховена. При этом я не питаю ненависти к самой матушке Бара, нет. Она, находясь в постоянных разъездах, искренне любила своих воспитанниц, была с ними нежна и готова пойти навстречу их скромным пожеланиям. С другой стороны, этой даме был не чужд и экстремизм.
– Мы учимся по воле Иисуса и должны быть покорны согласно Его воле. Но и страдания выпадают нам по воле Иисуса, и бедность. Он для нас – пример примеров, и все наши страдания мы переживаем, преисполняясь сочувствием к Его мукам.
Вот под аккомпанемент подобной духовной дури и приходилось жить. Но если ты поедала глазами матушку Бара, слушая ее проповеди, и потом с подавленным восхищением спрашивала у нее, а способно ли сердце Иисуса пропитать нас до конца дней наших, тогда, считай, ее симпатия тебе гарантирована.
Именно она и дала мне возможность заниматься игрой на рояле. Перед тем как уехать в Гренобль в 1804 году, она наказала бывшему органисту иезуитского колледжа Сен-Ашёль дважды в неделю давать мне уроки, что ознаменовало начало периода духовных испытаний: часть воспитанниц матушки Бара была настроена против матушки Бодмон, на которую было возложено руководство пансионом на период отсутствия Бара. И пансион раскололся на два лагеря.
Поскольку я, будучи обязанной матушке Бара уроками музыки, принадлежала ко второй фракции, то есть тех, кто безоговорочно поддерживал матушку Бара, сторонницы Бодмон, число которых со временем возросло, здорово потрепали мне нервы. Сколько раз мне подставляли подножки, сколько раз ко мне тихо подкрадывались во время занятий, чтобы внезапно захлопнуть крышку рояля! Сколько меня толкали, прятали от меня книги и письменные принадлежности, перемазывали мелом одежду. Естественно, внешне все мои однокашницы были сама вежливость и корректность в отношении «слепой бедняжки, помешанной на фортепиано». До сих пор у меня в ушах стоят их сладкоголосые напевы! Наигранное сочувствие, если что-нибудь случалось со мной по их же милости! Мерзость! Сладчайшая обходительность, когда вдруг обнаруживалась очередная пропажа. Целыми днями со мной обращались как с недоразвитой, после чего мне вновь навязывалась эта двуличная дружба, когда они даже испрашивали советов у «нашей мудрой музы».
Все эти ужасы были вполне переносимы, поскольку я сознавала, что они исходят от сторонниц матушки Бодмон. Хуже стало позже, когда фракция сторонниц матушки Бара, постепенно скатившаяся в самое настоящее мракобесие, стала изводить меня своими дикими экзальтациями. В дни почитания Марии они избивали друг друга корешками молитвенников. Если у кого-нибудь из нас случались в тот момент месячные, они прокалывали копчики пальцев и размазывали выдавленные капли крови по скульптурному облику Христа. Одна из самых ретивых дошла до того, что ночью тайком пробралась в часовню и там при помощи распятия лишила себя девственности на алтарном ковре. Утром ее обнаружили окровавленную и без чувств. Когда она очнулась, разум ее помутился окончательно. Два дня спустя у нее начались страшные судороги, бледное личико кроткой голубки исказилось до неузнаваемости, она тяжело и надсадно дышала. Это продолжалось восемь ужасных дней, и в конце концов один из припадков оказался для нее последним. В назидание матушка Бодмон велела всем нам целых три дня носить колючки в туго затянутом корсете.
Надо ли было обо всем этом рассказывать Петрусу?
Нет, он, разумеется, не пожелал бы такое слушать. Его хоть и мягкое, но эгоистичное сердце не выдержало бы. Вглядевшись в его лицо, я поняла, что он уже не может смотреть на деликатесы. Что за мрачные образы донимали его? Чем мой дядя смог ввергнуть его в такую депрессию?
– Что с тобой? – спросила я. – Мне кажется, твои мрачные раздумья обрели голос.
– Ошибаешься. Я просто наелся, вот и все. Знаешь, когда трюфели и паштет начинают отдавать металлом, а шампанское горчит на нёбе, как выдохшийся лимонад, это означает, что ты насытился.
– Мне кажется, я понимаю, о чем ты. В такие минуты мужчину следует порадовать каким-то особым десертом, верно?
* * *
Тон Марии Терезы говорил лишь об одном: мне на такой десерт рассчитывать нечего. Вместо этого предстояла неприятная встреча с Филиппом, отчаянно молотившим кулаками в дверь.
Он был вне себя. Ворвавшись в комнату, словно обманутый супруг или любовник, он, разведя руки, плаксивым голосом осведомился, в чем он провинился, что его так унижают.
– Ты ни с того ни с сего сорвалась с места, ничего никому не объяснив! Тебя кто-нибудь выгонял? Почему ты так поступаешь со мной? Ни слова не сказав, ты спешно выехала из квартиры Людвига, будто там вдруг поселились демоны. Какое унижение для меня! Я вылупился на служанку, как самый настоящий идиот, когда та сообщила мне, что ты решила обосноваться где-то в этом квартале! Единственное, что меня утешает, это то, что и твоему дядюшке эти выверты придутся явно не по вкусу.
– Но, барон Филипп! Ты ведешь себя будто Панталоне в дурном спектакле. Ты уж, пожалуйста, не воображай, что Мария Тереза – твоя незадачливая дочурка, которая только и может, что поигрывать на роялях. Она не обязана отдавать отчета ни тебе, ни своему дяде аббату.
Свой краткий монолог я сопроводил и соответствующей мимикой, и интонацией, в которую вложил солидную долю издевки. Я злорадствовал, будто злобный гномик. Но, рассчитывал я, пока Мария Тереза здесь, ты, дружище, будешь держать себя в руках.
Я заблуждался. Филипп был взбешен моими словами и переключил ярость на меня: мол, он всегда знал, что тому, кто произошел на свет от какого-то там лесничего, на роду написано стать жалким интриганом. И еще податься в психиатры, который недалеко ушел от своих пациентов. Если все эти обвинения вполне можно было счесть за убогие и смехотворные, то, когда Филипп сграбастал меня за ворот и взревел, что не боится моих внушений и гипнозов и готов пойти на все, чтобы вызволить Марию Терезу из моих пут, тут уж я чуть было не потерял к себе всякое уважение.
– Я постараюсь развеять все эти фальшивые обещания, которые ты тут ей нараздавал, – клянусь, я сумею ее переубедить! А ты… Если ты только попытаешься встать у меня на пути, знай, я растопчу тебя!
– Я все понимаю, Филипп. И знаешь, я очень тебе благодарен, что ты развеял мои наихудшие опасения. Люди вспыльчивые, а ты из их породы, вряд ли способны на хладнокровное преднамеренное убийство. А ты сейчас ведешь себя, как… как… ну, даже не могу подобрать подходящего сравнения, Филипп. И все же я очень хорошо понял: ты двадцать раз грозился, что зарежешь меня, а теперь, на двадцать первый, хочешь пристрелить.
Наказание за эти высокомерные тирады не заставило себя ждать – у меня в ушах зазвенело от пощечины. И наградил меня ею не Филипп, нет, а Мария Тереза.
– Я больше не могу выносить, Петрус, что ты здесь разыгрываешь! И ты, Филипп, не лучше! Какие же вы оба жалкие! Один посыпает солью свои какие-то там душевные раны, невесть откуда взявшиеся. Другой проматывает денежки братца и при этом ведет себя словно надутый индюк.
Мою самоуверенность будто ветром сдуло, да и у Филиппа после слов Марии Терезы был видок проштрафившегося ученика провинциальной школы – он стоял, втянув голову в плечи, поджав губы и созерцая носки туфель. И он, и я продули этот кон. Филиппу не помогло его дворянство, как, впрочем, и мне не помогло даже осознание того, что я всего пару часов назад имел удовольствие видеть Марию Терезу в райском неглиже, обнимать и целовать ее. Все это игра, и ничего больше, с мрачной определенностью заключил я. Все эти чмоканья да обжимания – не более чем театральный реквизит. Эта особа предельно честна и откровенна, лишь раздавая воздыхателям оплеухи.
Я попытался вообразить, что в ту минуту испытывал Филипп. Может, ему не давала покоя мысль о том, что он вновь проиграл младшему братишке? Если брать их обоих по архетипу, то Людвиг, вне сомнения, был целеустремленнее. Толстяк Альбер однажды признался мне, что Людвиг всегда был умнее, проницательнее и с людьми подбирал нужный тон, что, конечно же, срабатывало в пользу его обаяния. Вероятно, именно здесь и следовало искать причины его успеха у женщин. Судя по всему, управляющий имением не ошибся. Даже мертвый, Людвиг продолжал опережать брата по части ухаживаний за Марией Терезой. Как еще мог Филипп трактовать сказанное ею? Разве из ее уст они не прозвучали признанием? Признанием того, что она уже давно принадлежала Людвигу, объятия которого до сих пор не забыла?
Не опережая события, позволю себе заявить сейчас, что ошибался. И заявляю это потому, что до сих пор дивлюсь редкостному умению Марии Терезы вселять в меня очередную порцию надежд. Гнев ее миновал столь же быстро, как и появился, и в знак примирения нас обоих расцеловали. И это еще не все. Мария Тереза пошла на откровенный обман. Она любезно разъяснила Филиппу, как вообще произошло, что он застал нас с ней в этом отеле.
– Филипп, – льстивым томом начала она, взявшись за его рукав, – ну почему, скажи мне, тебе так хочется разрушить своей ревностью все добрые воспоминания, остающиеся у нас с тобой с концерта? Где тот благородный кавалер, который вел меня под руку, нежно уцеловывал мне шею? Где тот, к груди которого я доверчиво прижималась, сидя в экипаже, когда мы возвращались после великолепного ужина? Ты забыл, как на руках отнес меня в спальню и помог мне там раздеться? Ты, что же, считаешь, что я способна позволить такое человеку, к которому не испытываю ни доверия, ни уважения? Боже мой! Петрусу надо было в Сен-Сюльпис, и он совершенно случайно обнаружил меня здесь, и то лишь потому, что я вдруг надумала распахнуть окно. Я просто попросила его сходить со мной на рынок. Ты же знаешь, что в гостинице еду приспособили под вкусы англичан. Что же мне, по-твоему, с голоду умирать в этих стенах? Странно, я поселилась буквально в нескольких шагах от тебя, по именно это и ставится мне в вину – я, дескать, попрала верность тебе. И все только оттого, что мы с Петрусом разделили трапезу и запили ее шампанским. Ты не можешь вообразить себе, Филипп, какое это, оказывается, для него наслаждение накормить женщину, поухаживать за ней. Согласна, я опрометчиво поступила, так быстро снявшись с места и покинув квартиру твоего брата. Но все дело в том, что я, как пианистка, как исполнительница, не могла больше там оставаться, я в ней задыхалась! Неужели это так трудно понять? И к тебе я не могу перебраться – я ведь все-таки пианистка, а не куртизанка. Выходит так: мол, эти Оберкирхи все равно неотличимы друг от друга, так почему бы не заменить одного другим?