Текст книги "Гипнотизер"
Автор книги: Андреас Требаль
Жанр:
Роман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 22 страниц)
– И все-то ты знаешь и понимаешь, господин доктор! Ты мне лучше расскажи о моей бабушке. На сколько еще хватит ее приглядывать за имением? С тем, чтобы я это время мог, как ты выражаешься, чисто по-католически воспользоваться оставшимся мне временем, дорогой мой.
– Ты бы уж пояснил.
– Валяться на диване и любить ту единственную, что уготована мне судьбой.
И расхохотался. Я тоже. Рассмеялась и Мария Тереза.
Она играла с огнем.
– И кто же эта уготованная тебе судьбой и единственная? – легкомысленно спросила Мария Тереза, грациозно пройдя мимо меня, ущипнув при этом за руку, но так, чтобы Филипп не заметил.
– Ну, тебе уж это давно известно…
– Ничего мне не известно…
Откашлявшись, я намеренно покачал головой, придав лицу строгое выражение школьного наставника.
– Да, понял, это супротив comme il faut.
– И мой дядя тяжело болен…
Филипп медленно кивнул, не сказал ни слова, но на лице его читалось такое довольство, будто ему доподлинно известно, что аббат вот-вот преставится.
Насколько шумной была встреча Филиппа, настолько чопорно прошел остаток вечера. Мы поужинали, затем Мария Тереза играла – ничего серьезного, легковесные пустячки для убиения времени. И я это понял по одной-единственной ее хитроватой улыбке. Я почувствовал облегчение и стыд. Мне следовало все без утайки рассказать Филиппу. Вместо этого я держал его за дурачка и своими руками приближал катастрофу. Ведь ему ничего не стоило вызвать меня на самую настоящую дуэль. Интересно, понимала ли это Мария Тереза?
И тут нашу идиллию нарушил Ипполит: аббат проснулся и желает видеть Марию Терезу.
– Но одну только мадемуазель.
– Понятно. Так вы его сразу же расспросили?
– К чему? Месье аббат желают видеть свою племянницу. А вы, господа, гости мадемуазель. О гостях речи не было.
– А откуда ему знать, пес несчастный, что мы здесь?
Филипп готов был наброситься на Ипполита. Стоило тому раскрыть рот, и барон Оберкирх схватил бы его за грудки и тряхнул бы как следует. Но Ипполит был воистину железным человеком, ни один мускул не дрогнул у него на лице. Словно язык проглотив, он продолжал стоять, при всем том все видели – он ничуть не боится Филиппа Оберкирха.
– Месье аббат желают видеть мадемуазель, барон. Вероятно, следует отнестись к этому с пониманием, поскольку беседа носит личный характер. И мой хозяин, граф де Карно, барон, также рекомендовал бы вам отнестись к этому с пониманием.
Думаю, что вряд ли унижу и Филиппа, и себя самого, если рискну утверждать, что в ту минуту Ипполит явно был на высоте.
Не только мне, но и Филиппу нечего было сказать. Я словно за поддержкой обернулся к Марии Терезе, а Филипп… У него палице была мировая скорбь.
Ощутила ли Мария Тереза эту перемену в нем?
Нет. Потому что – и тут я ручаюсь за уместность подобной формулировки – во все глаза смотрела на Ипполита. Талантливая пианистка, гордая красавица разом превратилась в запуганную пичужку. По-видимому, его обеспокоенность за самочувствие аббата была столь велика, что он даже нетерпеливо потянул Марию Терезу за кончик рукава – мол, чего же ты медлишь, аббат ждет!
Мы с Филиппом остались. Вскоре Ипполит прислал служанку передать, что мадемуазель решила остаться на ночь у постели аббата. Она благодарит за сегодняшний визит и желает всего наилучшего.
– Это называется выставить вон! – отметил я.
– Давай пойдем ко мне и выпьем, – предложил Филипп.
Мы сидели у барона и пили привезенный мной бальзам – творение дома Оберкирхов. Выпито было уже три бутылки. Разумеется, мы не все время посвятили этому чудесному напитку, иногда прогуливаясь по просторной гостиной. Впервые мне выпала возможность без помех полюбоваться собранием картин барона. Филипп не стал брать на себя роль экскурсовода, да и я в таковом не нуждался. Но покой, исходивший от этих полотен с изображением античных руин, натюрмортов, мадонн периода Ренессанса, темных облаков, проносившихся над неподражаемыми голландскими мельницами, мало-помалу перешел в изумление – тем, что лишь мы с аббатом были посвящены в тайну, которая, несомненно, могла поставить Марию Терезу на грань нервного срыва.
И она, и я разыграли небольшой спектакль. Деликатно выражаясь, у нас не хватило пороху развеять его иллюзии.
Но ведь это ложь!
В конце концов Мария Тереза вспомнила лишь о том, что давным-давно знает Людвига с Филиппом и что оба ссорились друг с другом из-за нее с самого детства. Все остальное по-прежнему оставалось тайной за семью печатями. Но когда она окажется перед необходимостью развязать этот биографический узелок, когда нач-ист всерьез вспоминать о том, где именно имела место описанная ею стычка двух мальчишек, – это был всего лишь вопрос времени. Так где же все-таки это было? В имении ее дяди или в Энхейме, в имении Оберкирхов? Стоило лишь спросить об этом Филиппа… попросить его рассказать о малышке Мушке, и он наверняка… Я вновь попытался предугадать их реакцию, но мне явно не хватало воображения. Лишь одно не внушало сомнений: я должен оберегать Марию Терезу, не покидать ее, по крупицам собирая ее истинную биографию и понимая, что аббат был ей отцом, а баронесса Оберкирх – матерью.
Погруженный в размышления, я рассматривал небольшую картину голландского автора, на которой пестрая толпа детворы гоняла по льду деревянный мячик, а кучка явно подвыпивших крестьян, стоя в стороне, криками подбадривала жонглера факелами. Первый план занимала лачуга, из окон которой валил дым. Ты – на льду, гоняешься за любовью и счастьем, а где-то рядом занимается опасное пламя.
Я налил еще бальзама, выпив сто, вдохнул. Эх, Мария Тереза, были времена, когда я напропалую резвился с твоей матерью, и вот теперь… Ведь я с самой первой нашей встречи понял, что и тело твое, и твои поцелуи удивительным и непостижимым образом знакомы мне… теперь-то я знаю, в чем дело, что это не порождение разгоряченной фантазии. Лишь верхушка айсберга приоткрылась моему взору, остальное же прошлое до сих пор скрывали темные воды. Но кого я по-настоящему люблю? Тебя или же твою мать? От этого вопроса мне становилось не по себе, Мария Тереза. Но придет время, и ты задашь его мне. И мне оставалось лишь надеяться, что я не стану лепетать нечто невразумительное и, когда признаюсь тебе, что люблю тебя, ты не усомнишься. Тебя, и только тебя.
Признаться, все это звучит сентиментально. Но в те часы я думал и чувствовал именно так. А как же обстояли дела с Филиппом? Я заметил, как он углубился в лик мадонны, подходя к полотну все ближе и ближе и пытаясь разглядеть изображение под разным углом зрения.
«Ты возжаждал матерь твою, друг мой, – произнес я про себя. – Осознаешь ли ты это? Любишь свою сестру, на самом же деле тоскуешь о матери. Тебе никогда не приходило в голову, что у Марии Терезы ореол твоей матери? Нет, откуда, тебе это недоступно. Сын никогда в жизни не способен признать подобное. Мать – вечное табу, и ты познаешь это с самых первых дней жизни». «Когда вырасту большой, женюсь на тебе», – четырехлетий говорит такие слова маме, трехлетняя девочка тоже обещает когда-нибудь стать женой своему отцу, такое слышишь и от брата, и от сестры. И мы слышим эти фразы и в глубине души желаем воспретить их содержание.
Да, мы воспрещаем, по зародыш-то остается. Как моллюск обволакивает песчинку перламутром, так и мы трансформируем желания и страсти наши в сокровище, которые носим в сердце до конца дней своих. Леденящее душу сокровище. Хоть оно и не согревает, но ему присуще сияние, магическое свечение, которое мы ощущаем, хоть и бессознательно, но лишиться его страшимся. Это как полярное сияние – в точности так же, как полярное сияние освещает северную часть неба, так. и в сердцах наших матовым холодным блеском светится наша жемчужина.
Столько людей носит в сердце эту жемчужину, и у стольких ее в сердце нет. Так и не смогла зародиться, потому что отец или мать, брат или сестренка были монстрами, лишившими этого ребенка счастья произнести одну воинственную фразу: «Когда вырасту большой, женюсь на тебе». И те, у кого в сердце нет этой жемчужины, беднее тех, у кого она есть. Нет, им удается в избытке скопить обычных сокровищ, но с возрастом они все явственнее ощущают эту пустоту там, где должна покоиться эта жемчужина. И демоны облюбовывают эту пустоту, творя свои недобрые дела, повергая в страх, ускоряя распад и боль. Кое-кто от отчаяния по доброй воле расстается с жизнью, остальные мучатся. И возникает извечный круговорот – жертвы становятся преступниками. Лишь тот, кто в силах это осознать и изгнать демонов, осмыслить и назвать их, поведать об этом, – лишь тот может считать себя исцеленным и в состоянии помочь потомкам обрести свою жемчужину в сердце.
– Петрус!
– Да?
– Ты ведь без ума от нее, так же как и я?
– Ну, знаешь, равнодушием мое отношение к Марии Терезе явно не назовешь.
– Друг мой, я в состоянии дать ей куда больше, чем ты, – я человек независимый в том, что касается средств. И пусть эта мысль покажется тебе смешной, пусть кощунственной и даже оскорбит тебя, но женщина, покоряющая мир, нуждается в опоре, стабильности, в надежном спутнике, Мария Тереза должна жить в роскоши…
– …и познать, что такое настоящая любовь, Филипп. Хотя я понимаю тебя. Готов даже согласиться с твоими доводами. Вот только у Марии Терезы своя голова на плечах, Филипп.
– Это мы еще посмотрим. И чтобы ты понял, насколько я откровенен с тобой, я тебе вот еще что скажу: как только старикан отправится на тот свет, я ей делаю предложение. А ты, дорогой, будешь моим свидетелем.
В глазах Филиппа затрепетал психопатический огонек. Передо мной стоял видный, высокий, сильный мужчина, наивно-беспомощный и настроенный весьма решительно. У меня мурашки поползли по спине. Впервые я по-настоящему испугался Филиппа. Я понимал, что уже поздно выкладывать ему всю правду. Да и выложи я ее ему, тогда мне уже не выйти отсюда живым.
– А если…
– Если что?..
– Если обстоятельства изменятся таким образом, что помешают тебе осуществить задуманное?
– Вот именно потому я и перекинулся в стан любителей чая, Петрус, – парировал Филипп, едва заметно улыбнувшись. – Ибо любители чая утверждают: изменить задуманное легче легкого. Нужно просто уметь приспособить свой план к обстановке.
– Звучит угрожающе…
– Так и есть, друг мой.
Филипп широко раскрыл глаза, потом подошел ко мне и обнял меня. Я уже думал, что за этим последует поцелуй. Смертельный.
Но его не последовало. И все-таки я не был расположен верить даже этому, явно доброму предзнаменованию.
Придя домой, я стряхнул с себя воспоминания об этой крайне неприятной для меня сцене, сев за написание письма Альберу Жоффе. Ничего не скрывая, я описал об отношениях аббата со своей сводной сестрой, умолчав об остальном. Во всяком случае, я дал обещание баронессе. «Что касается убийства Людвига, мы, к сожалению, не продвинулись ни на шаг» – такими словами я заключил послание. Как бы мне хотелось, чтобы барон Филипп был другим. Не таким ревнивым и не таким мизантропом.
Намек, как говорится, предельно прозрачный.
Вполне может быть, что депрессия Людвига происходила вследствие подобных же внутренних конфликтов, которые довелось пережить и мне, размышлял я. Может быть, Людвиг шантажировал своего брата-близнеца? Может, у него были на руках порочащие того доказательства?
Если рассматривать в этом свете, все указывало на то, что автором таинственного послания, нацарапанного на стекле, был Людвиг. В момент депрессии он обнаруживает перстень Марии Терезы и тут же решает кое-что написать им на стекле.
Ты позабудешь меня.
Меня. Однажды.
Un jour tu m'oublierai, Marie-Therese.
Однажды ты позабудешь меня, Мария Тереза.
Нацарапанные на стекле буквы были прощальным посланием. Только в этом случае они обретали смысл. Я не сомневался, что это именно так, чувствовал, как замыкается круг. Но пока что решил приберечь догадку. «Ничего, ничего, ты и сам все уразумеешь, Альбер Жоффе», – посмеивался я.
И пару секунд спустя у меня вдруг перехватило дух. Оставалась еще одна возможность: Людвиг каким-то образом разузнал, что Мария Тереза – его сестра.
И узнал он это от аббата.
Все, оказывается, так просто.
Глава 19
Ночь оказалась таким же суровым испытанием, как и предыдущий день. Будучи под мухой, я сначала впал в состояние полудремы, потом вдруг опомнился и несколько минут приходил в себя, но почти сразу же это состояние сменилось жуткими сновидениями. По пробуждении я, разумеется, ничего не запомнил, зато чувство беспокойства осталось.
«Выпей-ка водички, – приказал я себе, усаживаясь в постели. – Ты что, не чувствуешь, что у тебя пересохло во рту? Да, не пошел тебе впрок вчерашний эльзасский бальзам, как и сам Эльзас, и если Филипп прикончил своего братца, очередь теперь за тобой». Во мне крепло желание разделаться с этим бредом, но внутренний голос подсказывал, что подобные мысли еще больше запутают меня. С тяжким вздохом я уселся в постели и попытался медитировать, но дух мой метался, будто зверь в клетке. Я чувствовал себя так, словно перелопатил несколько тонн земли, мягкий диван вдруг показался мне лежбищем на каменьях. Тело болело нестерпимо, стоило мне отбросить одеяло, как меня кидало в дрожь от холода, а вновь натянув его на себя, я изнемогал от жары. Оно казалось мне то колким, то слишком гладким. Вместо того чтобы, взяв себя в руки, все осмыслить как следует, я предавался страданиям. Лишь под утро, истомившись, я наконец обрел желанный сон.
Но если твоя голова тупа, это никак не распространяется на душу. У души своя, вековечная намять, уж она ничего не забудет. И если ты на самом деле желаешь отыскать ответ, изнемогаешь под грузом этого желания, душа непременно откликнется.
Снизошла она и до меня.
Я видел во сне Жюльетту. Она поднялась из могилы и теперь стояла передо мной, отирая слезы. Как она прекрасна и как напоминает Марию Терезу! А может, все дело в том, что на ней пеньюар Марии Терезы. Я понимаю, что грех, но ее фигура возбуждает меня. И тут Жюльетта смотрит на меня и улыбается. «Тебе нечего стесняться, – говорит она, – в снах всегда так». У меня не хватает смелости напомнить ей о том, что она умерла, и я пытаюсь схватить ее за руку. Но… я и пошевелиться не в силах. «Иди же сюда, – мысленно кричу я ей, – я не боюсь твой похолодевшей ручонки!»
Жюльетта не шевелится. Ее лицо становится все печальнее, у меня просто сердце разрывается видеть ее такой несчастной. И в этот момент я начинаю терять зрение, я вижу ее все хуже и хуже, но прекрасно слышу ее голос: «Ты действовал из самых лучших побуждений, но я злоупотребила твоим гипнотическим даром. Почему? Потому что моей целью тогда было расстаться с девственностью. Ты разве не чувствуешь, что я всегда стремилась уравнять себя с Рагной? И даже с тобой, с моим Младшим братом, когда ты стал любовником баронессы? Мое тщеславие не пострадало, когда вы обогнали меня по части опыта. И вот пришлось заплатить жизнью за эту глупость. Но, хотя мне благодаря твоему дару удалось безболезненно расстаться с телесной оболочкой, я прихватила с собой свою нечистую совесть, чувство вины перед тобой. И вот с тех пор жду, когда ты меня наконец простишь».
Я уже давно будто ослеп. Признание Жюльетты трогает меня до глубины души, но и наполняет странным удовлетворением. Я раздумываю над тем, что ей ответить, подыскиваю самые нежные слова. И мгновение растягивается в целый день, по Жюльетты уже давно нет. Она исчезла. Там, где она стояла, – пустота, зримая и почти осязаемая, словно выхваченный исполинскими ножницами из потока времени кусок. Жюльетта снова в могиле.
«Ты слишком долго ждал, – звучит внутренний голос. – Слишком долго, слишком долго…»
Кто-то яростно молотит в дверь моей квартиры. Я не могу и шевельнуться, не то что подняться с постели. Стук повторяется. Собрав все силы, я собираюсь проорать ругательство, но неожиданный визитер опережает меня:
– Петрус! Мари вне себя от страха, у нее начались схватки! Идем!
– Это вы, месье Боне?
– Да, это я.
Мари Боне восемь часов спустя разрешилась от бремени под легким гипнозом и безо всяких мук вполне здоровым мальчиком. Радость родителей была неописуемой. Как и пиршество по этому поводу. Меня затискали в объятиях в буквальном смысле до боли, едва ребра не переломали. Брюхо мое готово было лопнуть от изобилия сытных блюд, а сердце утонуло в красном вине.
После этого я изверг прелести кухни дома Боне на мостовую, а добравшись домой, проспал четырнадцать часов.
Пока меня вновь не разбудили – дверь квартиры опять содрогалась от требовательного стука. На сей раз это был Филипп.
– Петрус! Она помолвлена! Помолвлена!
Я даже толком не могу вспомнить, как я отворил барону Филиппу. Что я все-таки отворил ее, доказательством тому был продолговатый кусок серовато-голубого картона с гербом графа де Карно и лаконичным и столь же невероятным текстом. Ради порядка следует упомянуть, что не кто иной, как Ипполит, выступил в роли дурного вестника, однако его вежливый стук, разумеется, никак не мог вырвать меня из коматозного сна. Это удалось Филиппу.
Я не то что чувствовать, я не мог сообразить, в чем дело. Череп мой представлял сплошной узел боли, тело – комок напряженных мышц, желудок – резервуар с кислотой. По-прежнему не размыкая слепленных век, я мысленно представил себе, как Филипп, стоя у окна, безмолвно созерцал двор и своим мрачным видом наверняка спугнул не одну мирно дремавшую на карнизе кошку. Я ждал, что он скажет, но барон Оберкирх горестно безмолвствовал. Его аура еще более сгустила мрак спальни, хотя полуденное солнце уже пробивалось сквозь облака, посылая на землю свет – лучи его нежно коснулись моей небритой щеки. И вдруг его закрыла тень – Филипп обернулся, но взгляда его я по-прежнему не чувствовал.
Тут он заговорил. Без эмоций, глухо, почти придушенно, будто из-под земли звучал его голос. Я не до конца понимал, о чем он толкует, и даже сейчас не могу понять, то ли он просто говорил, чтобы хоть что-то сказать, то ли все же вкладывал некий смысл в слова, выражаясь до тошноты иносказательно.
– Было когда-то великолепное поле ржи. Теперь оно вытоптано, скошено под корень, прибито градом и дождем. Колоски лежат вкривь и вкось, перезрелое зерно втоптано в грязь. Погибший урожай приканчивают стаи прожорливых птиц, перескакивая от колоска к колоску, они выклевывают последние зернышки. Но солнце светит ярко. На небе ни облачка, и со стороны это надругательство выглядит почти игрой. Вот так сейчас у меня на душе, Петрус. Понимаешь? Поле ржи – это я. А птицы – соперники и враги.
Вот, оказывается, что он имел в виду.
А я? Почему я продолжал умалчивать правду? Ответ был жестоким и банальным: Филипп больше ей не нужен. Но попытаться утешить его этим – тяжкий и неблагодарный труд.
Ум мой стал выдавать чудеса. Может, это Филипп на меня так действовал? Пока он находился в комнате, я был словно под наркозом. Теперь же в меня возвращалась жизнь, я уже пытался противостоять мучившему меня похмелью, причем с помощью именно эротических видений: я слышал надсадное дыхание Марии Терезы, видел, как глаза ее прорастали кристаллами, наполненными жидким пламенем, щупал ее исступленный пульс, меня оглушали бешеные удары ее сердца. До меня доносилось бурчание у нее в животе. И вот она, колышась, подплывает ко мне, раскрывая губы для поцелуя. Язык ее, извиваясь, хлещет меня словно плеть, но рука моя упорно скользит все ниже и ниже… Вот я на улице, качусь под откос, исступленно пытаясь удержаться, нащупываю пальцами опору. И вот я заключен в кокон. И чтобы я не лишился рассудка во тьме, колыхающиеся стенки его начинают мерцать мутновато-серым.
Она говорит мне: «Это все».
Я отвечаю, обнимая ее и принимая к себе.
Ее кокон принадлежит мне.
Мои ужасы – ей.
Видение завершилось. Младший брат смерти пережил кульминацию.
Мной овладели слезы, ими я и выплакал похмелье.
Часам к десяти вечера я оправился настолько, что даже смог выбраться на рю де Бретань. Вообще-то я ожидал, что обретение статуса в этом доме – пройденный этап и что меня немедленно проводят к графу или к Марии Терезе – однако нет, мраморный вестибюль, будьте любезны вашу карточку, месье, хорошо, месье, еще немного терпения, месье.
Презрительно усмехнувшись, Ипполит раскрыл передо мной двери большой гостиной. И, отступив в сторону, отвесил мне издевательски-церемонный поклон.
– Надеюсь, не забыли, как пройти? – добавил он.
– Если не ошибаюсь, здесь есть лестница? И покои с дверьми… Ноги, стало быть, предназначены для ходьбы, а руки – для поворота дверных ручек. Но как быть, если двери заперты и ручки вдруг не поддадутся? Нет-нет, Ипполит, мне как-то страшновато, так что уж извольте проводить меня.
– С превеликим удовольствием, месье Кокеро.
Граф играл на бильярде. Самозабвенно, сосредоточенно, весело. С одной стороны, это наверняка было следствие принятого накануне доброго коньяка, с другой – он не желал ударить лицом в грязь перед зрительницей. Мария Тереза в белоснежном платье сидела в обитом кожей кресле тут же. Со сложенными на коленях руками она напомнила мне страдалицу. Картина врезалась в память навечно. Ангел – воплощение смирения – тихонько сидит в уголке, а венец творения, светский человек, расслабляется игрой на бильярде. Прищурившись, граф целился в один из шаров, намереваясь осилить дуплет, а Мария Тереза, казалось, утопала в сияющем чистотой и непорочностью одеянии.
К такой сцепе я решительно не был готов. То есть я вообще не был готов ни к какой встрече, пусть даже она состоялась бы при совершенно иных обстоятельствах. У меня сжалось сердце. Говорить я не мог, но желание заставило меня шагнуть к Марии Терезе. Упав перед ней на колени, я обхватил ноги, на которых еще не успели остыть следы моих поцелуев.
– Превосходно.
В подтверждение этому щелкнули шары, один оказался в лузе. И наступила тишина.
– Вы ведете себя так, Петрус, будто решили вернуть золотые времена миннезингеров. Неужели вас так потрясло наше приглашение? Я исходил из того, что вы сумели верно истолковать намеки, которые прозвучали во время нашей последней встречи.
– Я предпочел лелеять надежду вместо того, чтобы прислушаться к голосу разума.
– Великолепно сказано.
– Я помню вашу склонность к подобным фразам.
– Как тонко вы чувствуете, жаль только, что нечасто радуете нас подобными высказываниями.
– Решил приберечь их для Марии Терезы.
Отложив кий, граф подошел к Марии Терезе и встал за спиной будущей супруги. Потом жестом собственника положил ей руки на плечи и свысока посмотрел на меня. Я так и продолжал стоять на коленях. А она сидела, застыв, словно кукла. Лишь глаза ее говорили. В их глубине бушевал огонь. Взгляд в никуда. Именно это почему-то вселяло в меня надежду. С трудом заставив себя улыбнуться, я взял ее за руки. Для усиления реакции я пристально посмотрел на Марию Терезу, мысленно вопя: «Любимая, я верю, что ты не оставила меня, но знаю и другое – сейчас тебе необходимо выдержать этот жуткий спектакль. Вот поэтому и ведешь себя словно безжизненный манекен. Дай мне знак, дорогая моя!»
Ее руки дрогнули. Но глаза! Ими она словно опустила покрывало ночи над нами.
– Что за игру вы со мной затеяли? – хрипловато спросил я.
– Это не игра, месье Петрус. Мария Тереза по доброй воле и в ясном уме приняла мое предложение.
– А почему ваше, а не Филиппа? У него что же, меньше денег?
– Вы не смеете оскорблять мою невесту, Петрус! А то…
– А то что? – охладил я ныл графа. – Уж не дуэль ли на пистолетах вы мне собираетесь навязать?
Глаза Марии Терезы оживились. Мечась между раскаянием и облегчением, я еле сдерживался, чтобы не разрыдаться, втуне надеясь, что Мария Тереза в конце концов поставит на всем точку, все разъяснит, и тогда… Но она вдруг поднялась и гневно заявила, что прежде всего принадлежит искусству и любит то, что с детства служило ей утешением.
– Инструмент под названием фортепиано!
Шурша платьем, она пронеслась мимо меня и покинула игорную комнату. Тут же хлопнула дверь. Граф холодно смотрел на меня, я заметил, что бородавка между правым глазом и носом запульсировала. Ростом его Бог не обидел, к тому же богат, но урод, каких свет не видывал. «Этот человек, – думал я, – сейчас собирается отказать мне от дома и порвать со мной всякие отношения». Однако ничего подобного не происходило. Будто вспомнив о моих услугах ему, граф Жозеф де Карно сбросил настороженно-злую мину и улыбнулся.
– Пойдемте-ка присядем к камину.
– Собрались облегчить мне душу?
– Возможно…
И я послушно, будто комнатная собачонка, последовал за графом по прекрасному синему китайскому ковру и вскоре утонул в роскошном кресле времен Людовика XV. В камине были сложены дрова. В серебряном ведерке со льдом покоилась бутылка шампанского, на серванте стоял поднос с двумя фужерами.
– Один для вас, другой…
– А другой для вас, месье Петрус. Впрочем, мог быть и третий. Для барона Филиппа. Но вы опередили его своим визитом.
Граф позвонил. Ипполит откупорил бутылку и разлил искрящееся вино по бокалам. Мне было не до шампанского и не до лицемерного светского трепа, но – признаюсь – «Госсе» охладило бушевавший во мне жар, успокоив истрепанные за последние дни нервы. И умерило головную боль.
– Дом Госсе основан в 1584 году. В тот же год и первому Карно пожаловали дворянство. Теперь вы знаете, отчего некоторые важные в жизни нашей семьи события всегда отмечались с «Госсе». Естественно, речь идет только о радостных событиях.
– Зачем вы пошли на это, граф?
Граф де Карно допил бокал, поднялся и налил мне и себе шампанского.
– Очень просто, месье Петрус: Мария Тереза обещала своему дяде…
– Ах да – и как это я мог запамятовать – дядя Бальтазар, бессребреник и друг этого несчастного пастора из Нидвальда, ставшего жертвой насилия…
– Судя по вашему тону, вы все разузнали в Энхейме. Будь на вашем месте другой человек, я попытался бы купить ваше молчание. Но, как мне кажется, ваша любовь к Марии Терезе – лучшая гарантия. Могу я продолжать?
– Прошу.
– Мария Тереза дала обещание своему отцу. Если я употребил слово «отец», то под ним я имею в виду аббата, который официально является для нее дядей. Бальтазар де Вилье пожертвовал все свое состояние, чтобы дать образование дочери. Близок час, когда он завещает ей все свои долги, в ответственность за которые я должен буду вступить после женитьбы на Марии Терезе. Бальтазар по вполне понятным причинам не посвящал ее в их размеры.
Граф, пригубив шампанское, посмаковал его. Он силился успокоить себя этой привычной манипуляцией, но ничего не вышло. Чувствовалось, что граф встревожен, взвинчен, глаза его бегали, от волнения нога его стала подрагивать.
«Чего он ждет? – спросил я себя. – Что я его начну осыпать оскорблениями? Подшучивать над ним? Мол, старая развалина, но аристократ, и все же старая развалина волочится за молоденькой пианисткой! На это он рассчитывает?!»
И – следует признать – некоторое время я был под влиянием нахлынувших на меня воспоминаний и образов. Двуколка, потом канцелярия Консьержери, Даниель Ролан, его мерзкий коньяк и изрезанная морщинами физиономия. Секунду спустя мне припомнились рюши и бархатные комнатные шлепанцы, безвкусицу и претенциозность которых побивал лишь пресловутый серебряный взор Элен. Этим все было сказано. Иными словами: если бы не я и не мой дар, позволивший графу вернуть часть средств, то не сидеть бы ему здесь. Без меня он давным-давно стал бы банкротом, а Мария Тереза не была бы его невестой.
Теперь настала моя очередь хлебнуть шампанского. Оно всегда кстати, как говаривал Наполеон, – и спрыснуть победу, и залить горечь поражения. В эти минуты я чувствовал себя и победителем, и проигравшим. Смех и слезы. Огонь и вода.
Я сделал глоток и попытался привести все в некое равновесие, но любовь перевешивала смерть Элен. Петрус Кокеро, человек с добрым сердцем, затрясся, словно в предчувствии припадка скорби. Снова он был вынужден смотреть правде в глаза, сознавая, что его дар проклятый. Тени, приносимые им, были темнее темного. И удачи удачных сеансов не шли ни в какое сравнение с неудачами неудавшихся.
«Нет в жизни счастья, – размышлял я. – Отправляйся домой и последуй примеру мадам Бершо».
– Я знаю, какие мысли одолевают вас, месье Петрус. Что, дескать, сидите здесь, попиваете шампанское и не можете найти в себе силы, чтобы уйти. Знаете, будьте выше этого. И давайте мы с вами придем к соглашению – я желаю от Марии Терезы лишь одного – того, что вы не по злой воле отняли у меня. Ребенка. После этого она в вашем полном распоряжении. Вы согласны?
– Вы только что оскорбили мою любовь, граф.
Граф поднялся, я тоже. Мы обменялись взглядами испанских грандов ушедших времен. Я никогда не предполагал, что дело зайдет так далеко: назавтра нам с графом предстояла дуэль.
* * *
Меня проводили в комнату для гостей, где я забылся глубоким, без сновидений сном.
Колокольчик звонил и звонил. Приближаясь, он гремел в моей голове, щекотал, посмеивался, угрожал. Меня обволакивало дымком лозы, а также запахами мыльной пены для бритья и пота.
– Проснитесь!
Звон стал невыносим – Ипполит размахивал колокольчиком прямо над моим ухом.
– Месье аббат желают говорить с вами.
Сон как рукой сняло. Ипполит, свежевыбритый и опрятно одетый, подошел к окну и раздвинул портьеры. Было рано, но уже рассвело. Повернувшись к стоявшему в дверях пастору, он сказал:
– Передайте аббату, что месье Кокеро будет у него через пять минут.
– Благодарю вас, Ипполит. Вы могли поступить и по-другому.
– Нет, не мог. Это был бы грех. Все живое – растение, а красота человека – все равно что цветы растения.
– Мария Тереза? Она у аббата?
– Нет, уже ушла к себе. Ночью они все обсудили.
– Ипполит, мне необходимо встретиться с вами. Непременно.
Отступив на шаг, он критически взглянул на меня.
– Мой хозяин сию же минуту выставит меня вон, стоит ему узнать об этом.
– Ипполит! Я клянусь! Но отчего, черт вас побери, вы такой буквоед во всем?! Почему вам все время хочется казаться хуже, чем вы есть на самом деле?
– Потому что я – человек мягкосердечный, месье Кокеро.
В других обстоятельствах я бы от души расхохотался, но по виду Ипполита без труда мог заключить, что он не рисуется передо мной.
Мария Тереза сосредоточенно отмеряла в рюмку валериановые капли, когда Ипполит раскрыл дверь. Мне было достаточно взглянуть на нее, и я тут же понял, что аббат ей ни в чем не признался.
– Мне позволили переговорить с твоим дядей.
– Я знаю. Он хочет снять камень с души.
* * *
Аббат де Вилье лежал, как мертвец: голова была похожа на череп, обтянутый желтоватым пергаментом. Рот полуоткрыт, веки запавших глаз сомкнуты. Лишь едва уловимое дыхание говорило о том, что жизнь еще теплилась в нем. Я с удивлением отметил, что в спальне теперь явственно ощущался аромат эвкалипта, а не виноградной лозы, – Ипполит все же последовал моему совету.