Текст книги "Гипнотизер"
Автор книги: Андреас Требаль
Жанр:
Роман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 22 страниц)
– Желает ли сударь дать оценку произошедшему? – поинтересовался следственный судья Ролан. На что несчастный Суле лишь отрицательно покачал головой, а йотом разразился рыданиями. Я же метался между яростью и состраданием, последнее в конце концов пересилило. Однако стоило мне попытаться выразить месье мэру искреннее соболезнование по поводу случившегося, как он жутко застонал, затрясся как осиновый лист, и я уже не мог совладать с собой. Покинув следственную тюрьму, я чуть ли не бегом отправился домой, где несколько дней глушил себя вином, не в состоянии даже выйти на работу. Что впоследствии и послужило поводом для увольнения.
Приор де Кульмье, по его словам, с самого начала все понимал: лечебница – не место для этого эльзасца, которого все умалишенные почитали куда больше церкви и самих «Милосердных братьев». Боже, каких усилий воли стоило мне не схватить стоящий на столе графин и не раскроить им грушеподобный череп приора.
В итоге – какой же приятный сюрприз для Роже Коллара! Мое изгнание раз и навсегда освобождало его от неотвязного страха быть выставленным на улицу. Но долго наслаждаться безмятежностью ему не пришлось. Три года спустя он умер с перепою – очередная попытка одолеть литровую бутыль кальвадоса стала для него роковой. Место его занял Жан Этьен Доминик Эскироль и со временем превратил Шарентон в заведение с мировой известностью. Вышедший 30 июня 1838 года закон, в создании которого он принимал непосредственное участие, закрепил положение о том, что душевнобольные подлежали опеке со стороны государства и вправе были рассчитывать на соответствующий уход. В октябре того же года был заложен первый камень в фундамент нового здания лечебницы – симметричной постройки в форме полумесяца, светлой, с просторными помещениями.
Мне предстояло стать тому свидетелем.
Вернемся в гостиную барона Людвига Оберкирха. Тишина, наступившая по завершении Марией Терезой звукового портрета, показалась мне невыносимой. «Играй, играй», – мысленно кричал я исполнительнице, но та, сложив руки на коленях, решила дать мне время опомниться от полученных впечатлений. Вероятно, это продлилось довольно долго. Людвиг с несвойственной ему отрешенностью сидел, уставившись в ковер, производя впечатление человека, лишенного всех радостей. Наконец он, откашлявшись, изрек древнюю иудейскую мудрость о том, что, мол, никому еще не удавалось перехитрить свою судьбу.
– Что нам известно о том, что нас ждет? Множество людей погибло на набережной Тюильри, мне же выпало уцелеть. И было бы наивно делать из этого вывод, что, мол, такова моя участь. Уже педелю спустя мне ничего не стоило попасть под экипаж и навеки сделаться инвалидом. Тогда кто-нибудь обязательно сказал бы: дескать, первый несчастный случай уже был недобрым предзнаменованием. Жестом фатума, предостережением, и так далее и тому подобное. Но это бессмыслица – как бессмыслица и уповать на то, что все на свете должно иметь под собой ту или иную причину.
Людвиг производил впечатление до чрезвычайности подавленного человека. Голубые глаза взирали на мир с безразличием, вообще он выглядел каким-то осунувшимся, не похожим на обычного Людвига, беспомощным. Да и Марию Терезу это расстроило не на шутку, и она украдкой метнула на него полный мольбы взгляд.
Рассыпавшиеся по гостиной трели клавиатуры внесли в нее оживление, и высоко прозвучавшая мелодия «Ah, dirai-je, Матап…» развеяла упавшее было настроение. В Вене, рассказывала Мария Тереза, под эту мелодию пели дети: утром придет святой Николай. Сочиненные Моцартом вариации великолепно удавались ей, и нередко по завершении концерта ее просили исполнить их.
– Суггестивная музыка, – комментировал я.
– Куда там – подобное объяснение было бы слишком уж заумным для меня. Все намного проще – мелодии из категории легко запоминающихся. Вариации Моцарта – пустячок, да и только, они вызывают улыбку и приковывают внимание, но вот в состоянии ли они подвигнуть слушателей на думы о возвышенном, в этом я сильно сомневаюсь.
– Готов поклясться, что нарисованный вами, Мария Тереза, музыкальный портрет свел меня с ума…
– …и, хоть это мне и нелегко, я принимаю его во внимание, – с напускной серьезностью закончил за меня Людвиг.
Мария Тереза весело рассмеялась и ласково погладила Людвига по волосам. Он чмокнул ее в макушку, слегка привлек девушку к себе, после чего позвонил горничной, велев принести шампанского и бокалы. Его брат должен прибыть с минуты на минуту, так что не мешает выпить напоследок. Людвиг принялся откровенно болтать, признавшись, что им с братом пришлось продать изрядный кусок земли, дабы оплачивать свое парижское жилище. К счастью, владений еще предостаточно, земли к тому же превосходные, так что все пока не так уж и скверно.
Я был в курсе того, о чем говорил Людвиг. Землевладения Оберкирхов в эльзасском Энхейме были на самом деле выгодны любому, кто пожелал бы приобрести их. Урожайность была настолько высока, что вполне можно было рассчитывать на солидную прибыль, куда более значительную, нежели в других частях Франции.
– А этот толстяк Альбер, ваш управляющий, он так и остается у вас?
– Конечно. Только сейчас его уже толстяком и не назовешь. Помню, как он влепил мне пощечину за то, что я грязными ногами по мешкам с зерном топал. Мы с Филиппом однажды подрались из-за нашего близняшества. Я ведь появился на свет вторым, но тогда мне вздумалось утверждать, что я родился первым. Наилучший предлог для потасовки. А так как Филипп был сильнее, я вынужден был отступить и забрался на мешок с зерном. И наш славный толстяк Альбер, добравшись до меня, выговорил мне. «Людвиг, – начал он поучающим тоном, – ты не имеешь права попирать ногами цивилизацию». Я ровным счетом ничего не понял, по именно в этом и состояла его хитрость. А потом я узнал, что одно высеянное зернышко оборачивается осенью пятью собранными, что давало людям возможность и наестся до отвала, да и про запас отложить. Пять зерен из одного, вот это урожайность. В Средние века она равнялась один к трем. Это на меня произвело впечатление, нет, не то слово, я был ошарашен. С тех пор крестьянский труд вызывает у меня уважение, потому я и решил командовать нашим имением.
– И твой брат-близнец тебе не ставит палки в колеса?
– Нет. Пока удел остается уделом, у него нет возражений. Единственное, что нас объединяет с ним, это страсть к собирательству.
– На самом деле?
– Да, вес именно так, Петрус, – с улыбкой заверила меня Мария Тереза. – Людвиг собирает вокруг себя дам, не гнушаясь даже незрячими, что же касается Филиппа, тот хватается за все, что имеет отношение к изобразительному искусству. Людвиг считает, что гостиная его брата на рю де Вожирар скорее напоминает картинную галерею.
К общему смеху присоединились и возгласы радости – прибыл Филипп. Я сердечно обнял его и даже не мог с определенностью сказать, кто из братьев мне симпатичнее. Филипп действительно казался физически сильнее и энергичнее брата. Без всяких церемоний он поцеловал Марию Терезу в щеку и в лоб и нежно, как жених невесту, обнял ее.
Я заметил, как Людвиг, увидев это, побледнел. Лицо его исказила ревность. Опустив голову, он снова уставился в пол. А Филипп между тем с победоносным видом сиял, и не думая скрывать довольство, будто говоря: гляди, ты, младший братец, она влюблена в меня ничуть не меньше, чем в тебя. И, как мне показалось, Мария Тереза на самом деле весьма симпатизировала Филиппу, было видно, что от подобных проявлений нежности она чувствовала себя на верху блаженства.
Красивая, промелькнула у меня озорная мысль, хотя что-то во мне и протестовало, мол, ведешь себя так, будто тебе на Людвига наплевать. А только что изо всех сил пыталась уверить его в обратном! С другой стороны, они же братья-близнецы. Я и сам понять не мог, кого выбрал бы своим закадычным дружком, так отчего бы не насладиться обществом сразу двоих, по очереди?
– Черт возьми, ну давайте же спрыснем твой приезд!
С этими словами Людвиг сунул брату бокал шампанского. Тот передал его Марии Терезе, что вызвало у Людвига уже не подавленность, а чистую ярость. Во избежание ссоры я, взяв на себя роль камердинера, тут же проворно наполнил остальные бокалы и два вручил братьям.
– За нас! – вызывающе воскликнул Филипп.
– Да-да, за нас! – сухо повторил Людвиг.
Мария Тереза не была глухой. И тут же покорно прижалась к Людвигу, желая умилостивить его, и провела ладонью по волосам. Глаза девушки зазывно блестели, губы полураскрылись в улыбке. Мне вдруг стало жарко. Нет-нет, разве позор – поддаться женским чарам, скорее таков закон природы. И двое близнецов, домогавшихся ее благорасположения, просто обречены стать соперниками. Я же в тот момент был глубоко убежден, что Мария Тереза не столь серьезно воспринимала всю эту возню вокруг себя, для нее все было лишь забавной интрижкой. Разве было в ее жизни что-то, что потеснило бы музыку, концерты, разъезды?
Стоило ли удивляться тому, что я вдруг ощутил себя пятым колесом в телеге? С одной стороны, Людвиг и Филипп будто олени в брачный период сошлись рогами, а Мария Тереза, приняв нейтралитет, подзадоривала одного и другого. Вскоре мне даже показалось, что вся троица просто-напросто подкапливает опыт и силы для грядущих ночных забав – я даже умудрился сервировать некий воображаемый пир по этому поводу: рейнские раки, бисквитные пирожные с кремом, свадебный суп, буженина, шампанское, яблочный компот. И будто воочию видел, как Мария Тереза, игриво вытянув губки, смакует яблочный компот, что еще более распалило мои чувства, и вот у меня перед глазами уже обнаженная и сладострастно стонущая Мария Тереза в недвусмысленной позе на постели.
Я не лгу, признаваясь в том, что за кофе я только и делал, что рисовал в своем воображении ощущение кожи этой женщины, ее запах, ее поведение в минуты близости. Ее образ сливался с образом еще одной женщины, баронессы, которая превратила меня в мужчину, едва мне минуло шестнадцать, и с сыновьями которой я сейчас сидел за этим столом.
Я распрощался – заявляло о себе напряжение последних дней и недель. Я вдруг почувствовал себя вымотанным до предела, обескровленным и готов был тут же провалиться в сон. То ли Мария Тереза старательно разыгрывала разочарование, то ли чувство это было искренним – мне еще предстояло разобраться. Во всяком случае, она попросила меня приехать к ней. Подавая на прощание руку, она, удовлетворенно кивнув, сообщила мне, что, дескать, портрет оказался соответствующим оригиналу.
– В следующий раз, Петрус, постараюсь воспроизвести чувственную сторону вашей натуры, – пообещала Мария Тереза. – Я понимаю, что сегодня я несколько поверхностно изобразила вас.
Чмокнув меня в щеку, она улыбнулась. И в тот миг я почувствовал, что мы одни с ней в этом мире. Остальные просто куда-то исчезли. От этой мысли у меня по спине побежали мурашки. Губы Марии Терезы, их прохлада, преобразившаяся на моей щеке в пылающий жар, – никогда прежде я не переживал уже знакомые мне чувства столь интенсивно. Мне словно нанесли рапу. Я чувствовал поднимающийся во мне жар желания и готов был здесь же заключить Марию Терезу в объятия и овладеть ею.
Я влюбился.
Глава 7
Несколько дней спустя вечером я прогуливался вдоль берега Сены – как сам себе внушил, ради того, чтобы обогатить свой гастрономический путеводитель по Парижу очередным заведением в районе Сен-Жермен. Но на самом деле я был ведом отнюдь не лукулловыми вожделениями, тем более что в последнее время мой аппетит пребывал в анабиозе.
Я намеренно вырядился по-летнему, и вот результат – десять минут спустя ноги замерзли, да и я сам успел порядком окоченеть. Мне не пришло в голову ничего более разумного, как начать корить во всем ноябрьскую непогоду, – этот месяц выдался столь же переменчивым, как апрель. На День поминовения усопших, когда мы с графом ублажали себя коньяком, стояла самая настоящая зима, когда я приступил к обязанностям в Шарентоне, целую неделю простояло самое настоящее бабье лето, теперь же моему тезке на небесах вздумалось опустить на город пелену промозглого тумана.
Да еще ко всему прочему этот ветер.
Инвалид, торчавший под фонарем на углу набережной Огюстена, плотнее укутался в два одеяла, согревавших его вместе с собачкой. Неужели он так и проведет ночь на этом холодище? Невольно он напомнил мне о том, что и я сам оставался не у дел. А что же будет, когда и мои сбережения иссякнут, как у этого бездомного бродяги? Интересно, когда они у него закончились? Неделю назад? Месяц? Год? Бросив пару су ему в шляпу, я предупредил, что половина для собачки.
– Боже мой! Буду молить Всевышнего, чтоб впредь вас ни одна собака не покусала, – бросил мне вслед инвалид.
Я не нашелся, что ему ответить, и вдруг со всей отчетливостью ощутил, что мне немедленно необходима женщина. Ускорив шаг, я добрался до площади Шатле, где высилась колонна в честь победы Наполеона. Слой опавшей листвы на мостовой приглушал цокот копыт и стук моих подошв. Вот только странно: вокруг ни деревца. Откуда же в таком случае листва?
Из-за угла показались двое конных жандармов и велели мне проследовать за ними до ближайшего фонаря. Недоверчиво и, как все верховые, высокомерно они оглядели меня, но, по-видимому, пригревшись в седлах, не пожелали заниматься мной подробнее и проверять документы.
– У вас глаза шпика, сударь.
– Глаза или взгляд?
– И то, и другое. Не удивлюсь, если вы принадлежите к братству.
– Вы имеете в виду карбонариев?
– Но вы, конечно же, станете отрицать. Почему у вас такой наглый взгляд?
– А если за ним скрывается доброе сердце?
Жандармы без слов рысцой потрусили дальше, я же смачно сплюнул им вслед. Что было в полном соответствии с правилами хорошего тона всех людей интеллигентных профессий. Представители парижской полиции считались тогда ярыми приверженцами премьер-министра де Вильеля, а тот, в свою очередь, – ярым монархистом, так что угроза реставрации абсолютизма была вполне реальной. Будучи противником принятой в 1814 году либеральной конституции, де Вильель в те месяцы отправлял властные полномочия вместо нашего толстобрюхого обжоры Людовика XVIII. Характерно, что первыми его решениями на этой ниве были отмена свободы печати и запрет на профессию для демократически настроенной университетской профессуры.
До сих пор я довольно внушал себе, что я – человек аполитичный, однако когда 21 сентября по приказу Вильеля на Гревской площади были казнены четверо нижних офицерских чинов за участие в заговоре Ла Рошели, я был так возмущен, что окончательно перебрался в лагерь противников Бурбонов, из чего особого секрета не делаю, впрочем, как и очень многие мои либерально настроенные соотечественники, разделяющие цели карбонариев. Не спорю, за прошедшие два года у последних на совести несколько отнюдь не бескровных бунтов, но чему здесь удивляться? Ведь не кто-нибудь, а именно Бурбоны втоптали в грязь и кровь понятие свободы народа и гражданских нрав. Я считаю, что то обстоятельство, что среди карбонариев немало представителей высших сословий – промышленников, высокопоставленных военных и врачей, не говоря уже об адвокатах, профессорах, коммерсантах, студентах и ремесленниках, – говорит само за себя. Все они – противники абсолютизма в любой его форме, все они выступали за созыв Законодательного Национального собрания с тем, чтобы сам народ решил, какая из форм государственного устройства больше подходит ему.
С другой стороны, методы заговорщиков… Элен, дочь графа, стала одной из многих невинных жертв их. Именно насилие, именно авантюризм отдельных его представителей и структур и предопределили в конечном итоге провал карбонариев. Ибо военные – скорее идеалисты, нежели борцы по натуре своей – обожали тешить себя всякого рода иллюзиями в силу того, что реальность пугала и отвращала их. Планы привлечь к участию в восстании отдельные полки, которым предстояло запять стратегически важные пункты, так и не вышли за рамки благих намерений. К тому же тайная полиция была очень неплохо организована. То, что планы заговорщиков потерпели фиаско, было предопределено с самого начала. Осталась лишь кучка подвижников, которых казнь на Гревской площади не устрашила. Под впечатлением расправы с четверкой молодых мужественных военных, избравших смерть за свободу, оставшиеся заговорщики решили перейти к мерам радикального характера, и жертва отныне избиралась стихийно.
Впрочем – не стану заговаривать зубы, – потребность найти женщину не исчезала. И я направил стопы на угол рю де Риволи, где, усевшись в фиакр, велел кучеру доставить меня на площадь Мадлен.
Кучер, жуя табак, хлестнул кнутом, и мы понеслись по мостовой. Судя по темпу, с которым мы тронулись с места, возница явно не принадлежал к числу исповедующих принцип «тише едешь – дальше будешь». Он немилосердно подстегивал лошадей, покрикивая на них, будто мы участвовали в скачках на ипподроме. Мимо проносился скупо освещенный вечерний Париж. Мной овладело странное чувство нереальности, убеждавшее меня в том, что мы вовсе не в этом городе. Выныривавшие словно ниоткуда и тотчас же исчезавшие встречные пролетки, обгоняемые нами или же стоявшие у обочин тротуара экипажи казались пришельцами из потустороннего мира. Слава Богу, уже десять минут спустя все закончилось.
Осторожно, чуть ли не боязливо я приоткрыл кожаную полость и огляделся. Убедившись, что мы на самом деле стоим у ярко освещенной площади Мадлен, я почувствовал себя в своей тарелке. Все шло своим чередом: мир не перевернулся. От измученных лошадей поднимался нар, люди лениво фланировали, в небо над Парижем устремлялись клубы тысяч дымовых труб.
– Какого черта вам вздумалось нестись сломя голову?
– Потому что хочется насладиться жизнью, которой мне и так немного осталось, сударь. Я болен. Болен смертельно. И вот стараюсь жить побыстрее. Мечтаю о том, что когда-нибудь расшибусь о стену. Вот только лошадок будет жалко.
Я расплатился с ним. Кучер, усмехнувшись, щелкнул кнутом.
– Аттракцион! Кому хочется не только доехать, куда надо, но и взволновать кровушку скоростью, милости прошу, господа, ко мне – лихачу Биби. Не пожалеете!
Какая-то парочка поддалась на уговоры.
– Только не думайте, что вам удастся потискаться у меня в коляске! Нет уж, вам будет не до этого, обещаю. Так что потерпите, пока я вас довезу до дверей, – шутливо предостерег он.
В коляску забралась еще одна парочка, Биби аж крякнул от удовольствия. Подстегнув лошадей, он унесся в туман. До меня донеслись смех и возгласы пассажиров, решивших, видимо, пособить кучеру расшевелить лошадей.
Как и кучер Биби, долго задерживаться здесь я не собирался. На ступеньках площади Мадлен топтались две девчонки. Уличные. С пахитосками в зубах, они согревались вином из бутыли. Заметив, что я взял курс в их сторону, одна зазывно махнула мне початой бутылкой. Я тряхнул головой.
– А, какой с тебя толк! – с досадой рявкнула девчонка и стала жадно заглатывать вино, точно завзятый пропойца-клошар, опершись о скульптурную группу, изображавшую Страшный суд.
Усмехнувшись, я тут же почувствовал облегчение – будто кучеру Биби удалось отвезти меня на край света, откуда последствия катастрофы семейства Суде уже казались не столь страшными.
Оторвавшись от бутылки, девушка грубовато, по-мужски отерла рот. Да, таков Париж. Возвышенное и низменное рядом. И так было испокон веку в этом городе. Возведенный в 1806 году по распоряжению Наполеона в честь победы храм, окруженный колоннадой из двадцати пяти коринфских ордеров, начиная с 1814 года служил королю Людовику часовней, где отпевались души погибших на гильотине его родственников. А теперь с наступлением темноты площадь эта служила местом сбора уличных шлюх, пьянчуг, игроков в азартные игры, а также представителей парижской богемы – художников, студиозов и одержимых миссионерством религиозных фанатиков. Но что самое удивительное – во всех без исключения заведениях в этой округе вкусно кормили.
Минуя улицы и переулки между площадью Мадлен и Вандомской площадью, я вдруг решил забрести на стаканчик вина в забегаловку, каких здесь полно, – холод давал о себе знать. Там, к счастью, оказался один незанятый столик, хоть и залитый пивом. Я крикнул гарсону, тот тут же появился и кое-как смахнул остатки жидкости со стола. Усевшись, я заказал двойную порцию анисовой без воды, по воду мне все равно принесли. Опрокинув в два глотка стаканчик, я не притронулся к воде. Пять минут спустя я ощутил, как по телу разливается желанное тепло. Подозвав гарсона, оставил деньги на столе и вышел на улицу.
Через пару кварталов, в «Пти роз», заведении всего-то на три стола, я у стойки влил в себя еще порцию анисовой. И хотя орудовавшая за стойкой мадемуазель с явным интересом разглядывала меня, я был не в состоянии соответствующим образом оценить ее любопытство. Я устало покачал головой, что должно было означать примерно следующее: нет-нет, мадемуазель, ради Бога не сегодня. А йотом, не выдержав, улыбнулся ей – девушка показалась мне милой и ничуть не напоминала наглых и развязных гризеток.
– Селен! Еще!
– Я тебе больше не налью, Клод!
Я невольно повернулся. Клод, приземистый мужчина лет сорока с бородищей на пол-лица, сидел в полутемном углу и что-то пил.
– Ерунда. Еще одну.
– Но это точно последняя. Ты губишь себя.
– Ерунда. Наплевать. Наплевать на все.
Селен палила в стаканчик какого-то зелья и подала ему. Остальные восемь опустошенных стаканчиков она водрузила на поднос, что-то черкнула на бумажке и начала свой рассказ. Я узнал, что у Клода умер отец, но он спивается не только поэтому.
– Он все никак не может простить себе, что так при жизни не смог признаться отцу в том, что любит его. Долгие годы сын с отцом раз в неделю устраивали здесь хорошую попойку. Отец Клода всегда платил за двоих. «Я за него отвечаю» – таков был его принцип, и Клоду ничего не оставалось, как подчиниться. А теперь старика нет. На протяжении многих лет Клод мечтал в один прекрасный день вернуть долг отцу. И теперь он мучится оттого, что никогда не сказал отцу: «Папа, я тебя люблю».
Даже в скупом изложении Селен эта история растрогала меня. Усевшись за столик Клода, я дважды заказал выпивку за мой счет. Желая успокоить его, я положил руку ему на плечо, и мы опрокинули по стаканчику. Клод засопел, потом лицо его понемногу разгладилось.
– Ты еще помнишь, как выглядел твой отец?
– Ну конечно, помню.
– Можешь себе представить, что с этого самого момента он повсюду будет с тобой?
Я понизил голос, веки Клода стали подергиваться. Он глубоко вздохнул, потом я услышал нечто, напоминавшее кряхтенье, и на лице его заиграла улыбка.
– Тебе каждое утро приходится вертеться перед зеркалом, подправляя твою роскошную бороду, так? Посмотри-ка внимательнее – твой отец наблюдает за тобой. Замечаешь, как он тобой гордится?
– Гм.
– А теперь, Клод, сосредоточься. Ты сейчас видишь своего отца не только в зеркале, ты сейчас стоишь на мосту Нёф и собираешься сплюнуть в Сену. Но ты не только там. В Люксембургском саду ты уставился на покрытую рябью водную поверхность – я говорю тебе: ты не один. Когда смотришь на залитую лунным светом гладь озера, в нем ты видишь, как твой отец улыбается тебе. И даже если взглянешь на небо, облака напомнят тебе добродушную отцовскую физиономию. И если ты окинешь взором витрины на бульварах, посмотришься в зеркала парикмахерских, – куда бы ты ни посмотрел, везде увидишь, как твой отец хитровато подмигивает тебе. Нет-нет, он не собирается преследовать тебя, Клод, ты будешь видеть его лишь изредка, но стоит разглядеть его черты, как сердце твое подскажет: пана, я тебя люблю. Только он да ты услышите эти слова. И сразу у тебя станет легче на душе. И после того как ты скажешь ему эти слова в седьмой раз, твоя боль исчезнет навеки. Так что начиная с завтрашнего дня ты – весь внимание. Смотри же не упусти его!
– Не упущу.
Я умолк. Клод безучастно, будто во сне, смотрел перед собой. Селен, наблюдавшая эту сцену, так и застыла с подносом в руке, словно скульптура. Я осторожно отодвинулся от столика и приложил палец к губам.
Селен, опомнившись, согласно кивнула.
– Выходит, вы…
– Ну и что с того?
С вытянутой вперед рукой я попятился к выходу. Нащупав дверную ручку, нарочито громко и требовательно велел Клоду расплатиться. И тут же повернулся. Клод даже вздрогнул от неожиданности и рявкнул Селен, чтобы та перестала пялиться на него, будто баран на новые ворота. Он, дескать, и без нас знает, что пьет здесь не задарма.
– Я просто прикорнул, разморило меня малость, можешь ты это понять? Сколько там с меня?
На улице зарядил дождь. По почерневшим от копоти фасадам сбегали вниз струйки воды, на мостовых образовались лужи. Кошки искали убежища в укромных местечках, прохожие торопливо перебегали от подъезда к подъезду. Но я не обращал внимания на дождь, на то, что промокну до нитки. Я вдруг почувствовал себя решительным и полным сил.
За дверьми заведения «Гран эмперёр» взору моему предстал голый, смахивавший на церковный придел вестибюль. Подойдя к лакированной белой двери с глазком, я постучал. Мгновение спустя мне отворили. Лакей у дверей был выряжен под турецкого пашу, а лицо мадемуазель Иви закрывала тонкая кисея, нечто вроде паранджи. Эта рыжеволосая женщина благоухала персиками. Она, тут же по-хозяйски схватив меня за руку, потащила куда-то. Я бы с удовольствием остановил выбор на ней, невзирая на то что сия грудастая особа, весьма напоминавшая деревенскую бабу, этакую кормилицу, явно не принадлежала к моему типу женщин.
– Хорошо хоть, что вы нас не забываете, сударь, – в приливе откровенности провещала она, после чего напустилась на полицию и мерзкую погоду, виня их в отсутствии клиентуры. – Представляете, позавчера сюда ввалились полицейские и стали требовать выдать какого-то там заговорщика, который, как им показалось, прятался у нас! Какая наглость! А этот Гаво, самый гадкий из полицейских в нашей округе, решил отомстить. Мадам, видите ли, унизила его, урезала число бесплатных визитов. Подонок несчастный! К тому же налакался шампанского так, что еле на ногах стоял. Черт бы их всех подрал! Всех старых клиентов распугали, а новых поди дождись. А кто нам возместит убытки? Вот взяли бы и написали об этом. Вы ведь явно из какой-нибудь газетенки, так?
– Отнюдь. Я – спаситель Ла Бель Фонтанон. А теперь вы можете спасти меня, если пожелаете.
Такое прямодушие столь сильно подняло мои акции, как если бы я вдруг швырнул в воздух банкноты. И на самом деле – вскоре в оборот была пущена фантастическая история о некоем гипнотизере, сущая находка для эротомана. Так вот, тот самый гипнотизер, придя в одно весьма приличное заведение, не стал довольствоваться одной дамой, а Завалил на диван сразу пяток. И поскольку он был самый настоящий гипнотизер, и поскольку так было угодно звездам, они слушали его россказни, а в перерывах между ними он ублажал каждую по очереди – первое, оттого, что девушки в тот вечер мучились от безделья, во-вторых, они страшно хотели изучить на себе его способность к внушению, и, третье, Ла Бель Фонтанон в свое время была их коллегой.
– Она – пример для нас всех! В конце концов не где-нибудь, а именно здесь и началась ее карьера. Мадам очень любит рассказывать, как она с одной из своих подружек – кстати сказать, подружка эта уже довольно давно загремела в Сальпетрие – как-то зашли сюда узнать, нельзя ли им подработать у мадам. Мадам согласилась, и пару дней спустя пришла Ла Бель Фонтанон, только одна, уже без подружки. Мадам взяла ее. И вот прибыл первый клиент. Это был профессор языковедения, так он сразу же втюрился в нее, стоило той предстать перед ним во всей красе – в беленьких чулочках и с серьезным личиком. Она приняла у него трость и цилиндр, потом, вздохнув, прощебетала: «Если бы я не была уверена в том, что ни Цицерон, ни Сенека не стали бы меня осуждать, я, наверное, свела бы счеты с жизнью». Профессор так и ошалел от такой фразочки. Ла Бель Фонтанон занялась им, и уже десять минут спустя в хорошем настроении вернулась. «А нет там у вас еще профессоров?» – осведомилась Ла Бель, но мадам, пожав плечами, ответила, что, мол, профессоров-то нет, зато есть и другие клиенты… «Другие?» – переспросила Ла Бель. «Да-да, другие, в том числе и такие, что ведут себя похуже», – призналась мадам. И Ла Бель стала размышлять вслух, мол, дома супруг сначала желает поиметь ее спереди, потом уже, глядишь, стучится в черный ход. В первом заходе он рвет на ней волосы, и от него вечно несет чесночищем, после второго она вся в синяках, а после третьего лучше не наедаться, потому что в туалет будет больно ходить. Поразмышляв о жизни, Ла Бель Фонтанон решила снять у мадам комнату и раздумала возвращаться к своему благоверному. Работала она семь дней в неделю. А однажды разоделась в пух и прах и отправилась в театр. И там подцепила крупную рыбку – стареющего вдовца-банкира. А два месяца спустя свела его в могилу. Впрочем, это говорит только в ее пользу…
Пока мадемуазель Иви излагала историю Ла Бель Фонтанон, я возлежал на диванчике отдельного кабинета, потягивая шампанское прямо из бутылки. Рядом с Иви устроились еще четверо жриц любви. Визави в просторном кресле восседала мадам, наблюдая за нашими игрищами.
Диван был необъятный и высокий, как итальянская кровать. Одно зеркало надо мной, другое рядом. Вызывающее великолепие, триумф безвкусицы – пурпурно-золотые кисти, шелковистая белая ткань. Необозримая площадка для игр была снабжена и подушками в восточном стиле, а освещалась она аж шестью позолоченными бра на две свечи каждое.
Одна из девушек была очень внушаемой, другая – умеренно внушаемой, а вот мадемуазель Иви оказалась неприступной. Две другие меня не интересовали. Но обслужить пятерых девушек… что и говорить, сама мысль об. этом пьянила. В конце концов у меня закружилась голова – вокруг бедра, ноги, груди. В чем я был абсолютно уверен – в эти часы девушки испытали величайшее наслаждение за весь период пребывания в «Гран эмперёр». Когда я стал гипнотизировать Клер, самую внушаемую из них, хихиканье перешло в оглушительный хохот. Во время акта я внушил ей насвистывать «Марсельезу». Потом заставил Клер громко храпеть, пока Иви удовлетворяла ее искусственным мужским органом. После этого заставил ее поверить, что между ног у нее – ножницы для разделки омара, которые угрожающе щелкают. В ужасе девушка бросилась к зеркалу и, растопырив ноги, принялась изучать свое сокровище. Потом разразилась бранью в адрес клиентов, этих проклятых оригиналов, но Иви все же удалось успокоить ее, доказав, что никаких ножниц нет, а есть лишь старый добрый «самотык».