Текст книги "Последние четверть часа (Роман)"
Автор книги: Андре Стиль
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 11 страниц)
Он идет вдоль проволочной ограды пастбища и выходит на тропинку, по которой Саид возвращается с завода. В Понпон-Финет по сей день существуют два луга, усеянных толстыми лепешками коровьего навоза, похожими на блюдо шпината – из сочной травы выглядывают одуванчики. Сокращая дорогу, Саид идет напрямик через пастбище.
Между Шарлеманем и Саидом проволочная ограда. Оба стоят, прислонившись к ней, – Саид у изъеденного червями столба, из которого выполз и греется на солнце паук. Колючая проволока проржавела насквозь. Оба почти одновременно обратили на нее внимание. Может быть, из-за нее беседа получилась такой короткой.
Шарлемань вспоминает другое заграждение из колючей проволоки, виденное им недавно… Год назад он вместе с другими бывшими узниками ездил в Бухенвальд; их делегацию сопровождал молоденький журналист из Парижа, который хотел непременно увезти с собой что-нибудь на память. Справа от входа в крематорий валялись на земле куски старой колючей проволоки, еще более ржавой, чем эта. Журналист подобрал два куска. Шарлеманю и его спутникам и в голову не пришло бы поднять их, но для молодого человека эти обрывки были реликвией. Потом, опасаясь, как видно, порвать карман, а может, наоборот, из уважения к реликвии, он держал их все время в руке, зажав между ручкой и записной книжкой, хотя это мешало ему писать.
– Дай, я подержу, – пожав плечами, сказал Шарлемань. Впрочем, он понимал, какие чувства тот испытывал.
И он засунул оба обрывка в карман своего старого пальто, которому уже не страшны были дыры. Он машинально трогал их, стоя перед памятником Кремера, таким подчеркнуто немецким, с флагами на ветру, который постоянно дует на вершине холма и готов, кажется, разорвать вас на части… Он перебирал их пальцами на вокзале в Веймаре; спускаясь по подземному переходу и снова поднимаясь, он спрашивал себя: ну как, узнаешь дорогу, узнаешь знакомые места?.. Подъезжая к Веймару, журналист твердил: «Здесь жил Гете… Гете и еще кто-то…» Шарлеманю же вспоминалась работа на путях, вот тут, под окнами того самого отеля, где они жили теперь как туристы, где спали на чистых простынях, в комнатах с неровным полом, наклоненным к улице и вокзалу, и он спрашивал себя, неужели те же хозяева владеют гостиницей… все: стены, ограды, земля – были черны, почти как и в его родных краях… Он продолжал теребить куски проволоки в кармане, подкладка уже порвалась немного. На следующий день их повели в Дрезденский музей, хотели смягчить впечатления предыдущего дня; это было очень кстати, приятно было отдохнуть душой в просторных, спокойных залитых светом залах с чудесной живописью… Во Франции Шарлемань отроду не ходил по музеям. Стоило тащиться так далеко ради музея… Да еще в виде добавления к Бухенвальду… Что это? Награда? Компенсация? «А может быть, это действительно входит в счет репараций?» – сказал кто-то вполголоса, чтобы не услышали немецкие товарищи… Так или иначе, Шарлемань решил полностью использовать это посещение и внимательно смотрел на картины вблизи и издали, стараясь понять, как они сделаны. Его поразил контраст между техническими приемами и эффектом, который они создают. Можно подумать, что у художников две пары совсем разных глаз, одни для работы, чтобы видеть вблизи, другие – чтобы смотреть издали, как это делают зрители… Иногда он разглядывал холст совсем вплотную, чуть ли не прижимаясь к нему носом, и ему казалось, будто художник забавлялся… В одном из залов висела картина, изображающая женщину у окна с письмом в руке. Шарлемань никак не мог от нее оторваться, чувствуя что-то знакомое и близкое в зеленоватом свете, исходившем от этого фламандского или голландского полотна. Он отошел, только когда его позвали, – ведь если все будут так долго разглядывать, то экскурсию не удается закончить вовремя. Отходя от холста, он сказал себе: «Так далеко!.. Вряд ли доведется увидеть ее еще раз…» А в следующем зале в углу была картина Рембрандта, гид переводил слова экскурсовода, произнося имена в точности как он. Он назвал изображенную на картине женщину Саскией. Вот в нее-то и уткнулся носом Шарлемань и заметил на кончике ее носа белую точку. Крохотную точку… с булавочную головку… Что это, фантазия, прихоть художника?.. Ну-ка, приглядись повнимательнее… Никто ее не заметил. Но если отойти и представить себе это лицо без точки, то чего-то будет не хватать, лицо потеряет половину света, который сияет на нем. Вея прелесть картины в этом крошечном блике. «Не забыть бы, – подумал Шарлемань, – отдать парню его железяки…» К несчастью, когда вечером в гостинице он вынул их из кармана, оказалось, что они совсем рассыпались.
Парень огорчился, попытался кое-как соединить распавшуюся проволоку.
– Ну, знаешь, – проворчал Шарлемань, – я их таскал для тебя столько времени, а ты еще в претензии!..
Молодой человек поспешил сгладить неловкость:
– Хочешь, возьми одну? Одна останется у тебя, другая у меня…
Он протянул Шарлеманю два куска проволоки, еще сохранившей изгибы, которыми они обвивались, их еще можно было сплести вновь. Почему же все-таки Шарлемань взял их? Вовсе не потому, что хотел увезти что-нибудь на память… Но в глазах юноши оставшийся у него обрывок стал дороже оттого, что Шарлемань увез с собой другой такой же. Он уехал в свой Париж, и Шарлемань никогда больше не слыхал о нем. Вряд ли он когда-нибудь снова его увидит… Как и картину с зеленоватым светом… Но он сохранил ржавый виток, напоминающий фигурку в стиле Пикассо или какого-нибудь иного современного художника, – они делают теперь такие, ни на что не похожие, изогнутые, вытянутые фигурки; когда вертишь их в пальцах, получаются два изуродованных, искривленных тела, сплетенных, словно в танце… Теперь этот виток лежит в большом блюде для закусок на кухонном буфете вместе с другими безделушками… Есть нечто общее между ним и листком чертополоха и остролиста: и тут и там колючки. У каждого человека есть свои маленькие странности…
Эта проволока напоминает Шарлеманю и еще кое о чем… То, как он держался во время этой поездки с немецкими товарищами… Он то был слишком сердечен, то слишком сух. Хотя он твердил себе: это же товарищи… это ведь не та, это хорошая, справедливая Германия… И все же он не мог отделаться от чувства горечи и от неприятных мыслей… И тот, что заговорил о репарациях, наверно, испытывал то же самое. При прощании обнимались с ними с большим жаром, чем если бы они были бельгийцами, чехами или поляками, а причина была все в том же…
Сообщник и…
Пальцы Саида тоже касаются ржавого заграждения между двумя опорными столбиками. И расстояние между ними кажется здесь почему-то большим, чем в Германии…
А до этого произошла история с родственником Саида. Рассказывать о ней недолго, хотя тянулась она целый месяц.
Еще до прихода Шарлеманя в фургон родственник Саида послал домой посылку, в которой были почти одни только детские вещи. Вскоре он получил письмо от семьи. Посылка не дошла. Еще неделя проходит. И писем нет. На этот раз Саид пошел к Шарлеманю в мартеновский цех. Шарлемань предпринял что полагается. Написал запрос и жалобу. Дней через десять посылка возвратилась в порванной упаковке, проткнутая во многих местах штыком. Никаких объяснений. На родственника Саида все это подействовало так, словно штыками изранили его детей. А потом вернулось одно из его писем, затем перевод. Почему их вернули, неизвестно.
Самое важное о Саиде Шарлемань узнал не от него самого, а от Рамдана.
Случилось это год назад, но такие вещи нескоро забываются. В тот день, в фургоне Саид не захотел об этом говорить. Может быть, поэтому Саид так резко отвернулся, когда речь зашла о семье его родича…
Год назад Саид узнал, что казнен его младший брат. Когда он уехал из Алжира, брату было всего девять лет. Поскольку Саид ни разу больше не был на родине, брат по-прежнему оставался в его памяти ребенком. И ребенком он представляется Саиду, когда он думает о том, как брата арестовали, как нашли на нем оружие, посадили в тюрьму и гильотинировали…
Саид еще немало пережил, добавил тогда Рамдан… Но об этом ничего толком не известно.
Через день или два после того, как вернулась продырявленная посылка, Шарлемань встречает Саида и его родича на улице у своего дома. У самого дома – он даже подумал: не к нему ли они пришли.
– Нет, мы не к тебе… – сказал Саид, переглянувшись со своим спутником. – И все же я рад, что тебя встретил: я хотел…
И он рассказал о посылке и о том, как потрясла их эта история.
– Хорошо, что мы встретились, я хотел поблагодарить тебя. Тебе пришлось столько из-за нас хлопотать.
Родственник Саида кивнул головой и гневно произнес несколько фраз.
– Он говорит, – сказал Саид, – что прошлой ночью полиция явилась с обыском в Семейный и там тоже протыкали ножом тюфяки, даже тот, на котором спал маленький ребенок…
После минутного колебания от добавил:
– Он сказал: даже детский матрац!
Шарлемань отметил, что на этот раз Саид перевел ему арабскую речь.
Что им за дело до маленького ребенка…
– Господи Иисусе! – говорит в таких случаях старая Зея. Это ее любимое присловье.
Старой Зее никогда не сидится на месте. В ту ночь, когда вспыхнул пожар, можно было поручиться, что она побредет туда, где все. Она никогда не поспевает вовремя, по все-таки потащится вслед за всеми. Так всегда и бывает. Она знает, что придет слишком поздно, и все же идет к месту происшествия. Ей хочется по-прежнему принимать участие во всех событиях. И она ковыляет на своих старых ногах… Где только ее не увидишь! Кстати, это она разносит извещения о смерти.
Алжирские женщины почти не выходят из дому. Мадам Бен-Шейх – исключение. Провизию покупают мужчины. Когда арестовали шахтера Брагима, жена его знала дорогу только к отделу общественной помощи и в больницу. Она беременна, и Сюрмон уговорила ее пройти профилактический курс обезболивания родов.
И все же жена Брагима вышла из дому. Она отправилась на поиски мужа. Ей указали улицу Буайе. Она совсем неграмотная. И вот она идет, выставив вперед живот, в бледно-зеленом платье, в розовом цветастом шарфе, обмотанном вокруг головы, в серебряных сандалиях на босу ногу. Два араба в черной полицейской форме стоят у дверей – их теперь четверо, они сменяются дважды в сутки. Увидев ее, они толкают друг друга локтем и говорят:
– Его только что отвели в комиссариат.
Она отправляется туда. Она спрашивает дорогу, сбивается с пути, спрашивает снова и снова идет. Вот тут-то она впервые встречает Зею, которая ее сразу заметила, ведь «они» всегда заметны.
В комиссариате ей сказали:
– Тебя тут ждали. Нам позвонили. К сожалению, его только что увели в мэрию. Спроси там жандарма Коруайе, он дежурит.
Мэрия недалеко. У почты женщина снова встречается с Зеей.
– Да, верно! – смеется Коруайе. – Только они там ошиблись, в комиссариате. Он сидит в жандармерии.
А казарма жандармов находится в противоположном направлении, за Понпон-Финет.
Женщина добралась и туда, но ничего не добилась. Должно быть, его сразу увезли в Дуэ или в Лоос. Возвращаясь из жандармерии, она в третий раз встретила Зею. Зея сидит на полуразрушенной каменной стене, заботливо разложив вокруг себя широкую юбку из черной саржи; одуванчик и мелкий молодил растут в трещинах и меж камнями стены, разбитой еще в первую мировую войну. Запачкать исподнее – это ерунда, Зея бережет юбку. Издалека она наблюдает, как идет в ее сторону женщина, бледная как смерть. Если бы она шла но другой стороне улицы, Зея не окликнула бы ее, но женщина была совсем рядом и почти коснулась колен старухи…
– Господи Иисусе, доченька! – говорит Зея. – С таким животом… как же это ты шатаешься так долго взад-вперед по улицам, ноги у тебя, верно, совсем распухли… Посиди малость…
Женщина опустилась на камни, не заботясь о платье. Но она ничего не рассказала Зее. Только позднее, сопоставив обстоятельства, все узнали, как над ней издевались.
Немцы…
– Понюшку табаку хочешь?
Зея начинает говорить что-то. Женщина не отвечает, и старуха продолжает разговор одна, указывая на остаток стены, на котором они уселись:
– Представляешь себе, здесь до той мировой войны была главная контора… Правда, ты еще молода и не можешь этого помнить…
– Господи Иисусе, – приговаривает старая Зея. Между тем в бога она верит не больше, чем другие. В церковь ходит только по случаю похорон, да и то из уважения к собственной должности: ведь она разносит извещения о смерти… Детский тюфяк, в который тыкали ножом… Шарлеманю вспомнилась история кюре из восточного района, он, кстати, вообще не любит тамошний черствый народ. Этот кюре вспорол живот своей любовнице, которая ждала от него ребенка… Все газеты писали об этом…
Обыски, облавы производятся чаще всего ночью. Но однажды, недели три назад, всем показалось, что назревает что-то особенное. Они явились к концу смены, среди бела дня пропустили всех сквозь сито, задерживая алжирцев, как камешки в песке, и приказали им подняв руки вверх, выстроиться вдоль ограды завода, лицом к решетке; так они стояли спиной к улице, дожидаясь, пока старший из местного отделения полиции и алжирец-переводчик удосужатся ими заняться. Пока жандармы осматривали выходящих, эти двое обыскивали алжирцев, допрашивали и проверяли документы.
Сообщники…
И среди рабочих бывают разные люди. Для некоторых полицейская облава – тяжелое переживание; как только их проверят и отпустят, они с чувством облегчения и избавления от тревоги, которой вряд ли будут с кем-либо делиться, счастливые, что их не задержали, быстро забывают все пережитое, громко смеясь, вскакивают на велосипеды и поскорее уезжают прочь. Однако на этот раз было несколько иначе. Рабочие ставили велосипеды вдоль стен или клали их прямо на землю, колесо долго крутилось в воздухе, чиркая о камни. Не все спешили умыть руки и поскорее убраться восвояси. Нашлись такие, которые спрашивали: «А почему не нас?» Конечно, они не протестовали громко, но все же это было лучше, чем ничего. И кроме того, решетка ведь не стена – те, кто шел по заводскому двору, направляясь к проходной, видели происходящее. Кое-кто советовал: «Не будь дураком! Смывайся отсюда!» Кто-то останавливался на ходу, делая знак алжирцам, чтобы они шли к заднему выходу… Это была тоже своеобразная сортировка… Некоторые бегом возвращались обратно в цех, чтобы предупредить товарищей… При этом они ничего не опасались и не прятались: им-то уж нечего бояться шпиков.
Жандармы не учли главного: стена и решетка – разные вещи. Когда перед тобой выстроят мужчин с поднятыми руками и они смотрят тебе в лицо, это совсем не то, что видеть их спины. Тут уж смотришь друг другу прямо в глаза.
– Среди них был один, – говорил потом Роже Турнон, – я, кажется, не забуду его до конца моих дней. Приземистый такой, он даже и не с завода. Он строитель, работает на ремонте крыши в доломитовом цехе. Он был одет в белое, как маляры, а на голове драная фетровая шляпа, вся в известке. И больше всего меня поразило: его белый комбинезон, лицо и руки были исчерчены тенью от решетки, знаешь, ромбики! – Он показал пальцами. – Черным по белому. Да, погода стояла прекрасная, солнце светило ярко, нет, никогда не забуду!..
Он добавил:
– Я шел у самой ограды, на всякий случай – а вдруг кто-нибудь из них просунет что-либо сквозь решетку…
– Молчи! – отвечает Марсель. – Есть вещи, которые ты можешь делать, если хочешь, но трепаться об этом нечего.
В тот день все обошлось. Жандармы увидели, что алжирцы больше не выходят. Они сняли засаду, расселись по грузовикам, не забрав никого, и, обогнув территорию завода, подъехали к задним воротам, чтобы попытать счастья там. Но новость бежала напрямик через завод и поспела раньше них. Здесь действовал свой арабский телефон! Сердце разрывается, когда подумаешь, как мало мы можем для них сделать. Зло засело глубже, чем кажется. Может быть, все произошло так, потому что облава застигла нас врасплох?.. Теперь мы ученые, и, если это представление повторится, мы будем действовать иначе. Отделять камешки от песка – это одно. Но люди должны защищаться, они не должны позволять, чтобы их пропускали сквозь сито, сквозь решето и веялку, чтобы их просевали, сортировали…
Во время уборки урожая с ферм доносятся трагические стоны веялки… Помнится, как в детские годы мы прислушивались к ним, выходя из школы… Циркулярная пила издает дикие вопли, напоминающие о живодерне, о средневековых пытках, четвертовании, колесовании… А веялка жалобно стонет. Сначала ее стоны похожи на тонкий скрип разводных мостов, напоминающий зов оленя в лесной чаще, потом они усиливаются, вырастают в пронзительный вой сирены.
По четвергам в полдень сирены устраивают генеральную репетицию. Они взвывают все разом, то выше, то ниже – как прежде во время воздушных налетов.
В начале пятидесятых годов люди еще пугались. Свежа была память военных тревог. Теперь никто не обращает на них внимания. Кроме собак.
Каждый четверг в полдень, чуть только раздается звук сирен, собаки дружно начинают им вторить. Сперва они глухо ворчат и отчетливо слышны – хоть считай – колебания связок в глубине их гортани, затем они завывают, приноравливаясь к тону самой близкой и сильной сирены. Здоровенная овчарка Марселя Менара старается больше всех, ее вой покрывает весь собачий хор… Когда сирены затихают, собаки продолжают выть еще несколько секунд, наводя тоску на всю округу…
Но, несмотря ни на что, люди смеются, вот недавно в самый разгар такого концерта просто надорвали животики…
– Иди погляди, какая буря пронеслась! – говорит Марсель соседу Биро.
Оба встают и выглядывают наружу, и далеко, через сады, они кричат Шарлеманю:
– Ты видел разгром?
Накануне вечером эти странные священники в гражданской одежде ушли неизвестно куда. Когда в полночь они вернулись, их знаменитая палатка валялась на земле, все веревки были перерезаны бритвой. Они ушли ночевать в город. Вернулись они только к одиннадцати утра и стали осматривать разоренную палатку.
– Еще хорошо, что у них отрезали только веревки! – говорит Марсель.
Сообщники…
Половину вещей выкинули в речку. От брюк оторвали все пуговицы. Вот увидишь, если эти люди когда-нибудь достигнут благополучия, от них еще и не таких проделок дождешься. Посмотри только, как во время разговора у них в глазах сверкают лукавые искорки… Распластанная на земле палатка казалась еще больше, чем когда была натянута. Один из колышков продолжал косо торчать в земле, и конец серо-зеленого полотнища сморщился на нем, по выражению Марселя, словно пустое вымя. С крюка треножника свисал до земли полупустой резиновый мешок для воды. Под палаткой лежала церковная утварь, надувные матрацы, портативная печка с экранами, газовая лампа, походный погребок, грязная пластмассовая посуда, спальные мешки, все это барахло пропахло мужчинами и немытыми ногами… Они погрузили свои пожитки на ручную тележку наподобие той, что у Клементины и Сержа Бургиньона, и ушли, не прощаясь. Большие лакированные кресты раскачивались на их шеях… Больше их никто не видел. Словом, нет предела человеческой неблагодарности.
Только один раз удалось устроить забастовку в защиту их прав. Это случилось два года назад, в 1958 году. Работу приостановили на один час. Всего один час за пять лет… А между тем сделать это тогда было много труднее, чем сейчас. Но тогда причиной забастовки была гибель человека…
Так никогда и не выяснилось доподлинно, что произошло, но восстановить события не составляло большого труда. Это случилось ночью. Был разгар предвыборной кампании. У стен, где расклеивали афиши, толпились люди двух сортов: мальчишки, даже не студенты, а просто лицеисты, те, что обычно сидят в кафе «Жан». Они торчали на улице весь вечер, собираясь группами то тут, то там. Уходя, обрывали наши плакаты и разбредались по домам, дрожа как осиновый лист… Они с охотой вернулись бы в кафе «Жан» выпить чего-нибудь для бодрости, но там было уже закрыто. На улице стало совсем темно. Этих и бить-то не хотелось. Стоило появиться хотя бы одному мужчине, они тут же бросались врассыпную. Они что-то выкрикивали, швыряли камешки и всякую дрянь, но все же отступали. Зато другие – это было что-то новое, таких у нас с самой войны не видели. Они приезжали группами из Лилля, Рубэ, Туркуэна или из Дуэ на машинах, человек по пять в каждой, и таких машин появлялось четыре или пять за ночь. В карманах и в машинах у них было все необходимое. Они заклеивали наши афиши своими, писали огромными буквами «да» на тротуаре, искали стычек с местными. Вначале наши растерялись. Эти молодчики сбили с ног дубинкой долговязого Брутена и бросили его на тротуаре… Брутен дотащился до ближайшей двери, постучался и минут пятнадцать пролежал без сознания на кафельном полу кухни, куда его втащили. К счастью, обошлось без серьезных повреждений. С того дня он только и думает, как бы с ними расквитаться за все… Тентену Руссэ достался только один удар, но зато – кастетом в переносицу, он две недели провалялся в больнице. В эти дни жандармы будто случайно не интересовались нами. Но скоро наши организовали оборону и дали этим приезжим отпор. По ночам местные жители не раз слышали топот погони. Но наши теперь чаще бывали охотниками, чем дичью. Раз или два приезжие молодчики выхватывали револьверы, но стрелять не посмели и удирали со своими револьверами. Раз или два в таких случаях нашим удалось завладеть их машиной, – в залог… Так нам стало известно, что они являются издалека. Но наши были великодушны и ограничивались тем, что портили что-нибудь в моторе, обрывали провода, разоряли приборный щиток… Ломали дворники, протыкали шины и все. Мы предпочитали гоняться за ними, а не за их машинами… Погоня возвращала нам молодость, впрочем, мы не так уж стремились их поймать, просто хотели очистить от них территорию. Чтобы ночью иметь возможность сказать: «Эти стены наши. Мы здесь хозяева». И тот, кто никогда не испытывал это ощущение в прохладные предрассветные часы, тот много потерял.
Немцы…
Дело было как раз на исходе одной из таких ночей. Они попытались высадить десант довольно рано, около десяти часов. Однако одержать верх они не сумели. К полуночи территорию удалось очистить, и их машин уже не было слышно в городе. Надо полагать, они ринулись в ближние деревни. Около двух часов ночи мы сняли патрули, а в три часа они потихоньку вернулись обратно, рассчитывая главным образом напасть на одиночек. И вот тут-то им попался молодой парень Ахмед. Так и осталось тайной, что он делал на улице в такое время да еще после потасовки в темноте. Впоследствии, опросив всех, кто слышал или заметил что-нибудь, удалось восстановить, как развернулись события. Дело началось на шоссе. Они явились на трех машинах. Должно быть, заметив его, они преградили ему путь к предместью, и Ахмед вернулся в город. Двое или трое пустились за ним вдогонку, а машины шли по пятам. Ахмед не кричал. Никто не слышал его криков. Может быть, самое страшное именно в том, что он не звал на помощь, как видно, он не надеялся и не ждал помощи от жителей домов, мимо которых бежал. Конечно, такие мысли – его личное дело, но факт остается фактом – он так подумал. И как это ни ужасно, но, возможно, закричи он, нашлись бы люди, которые скорее поддержали бы его преследователей. Кто-то слышал, как он бежал по улице Рампар, потом по улице Дезан-друэн, мимо бань. На площади Амура он чуть было не ускользнул от них. Там, между домами, свалена целая груда решеток и парниковых рам. Ахмед перемахнул через них, но преследователи обежали вокруг и настигли его за домом. Они били его на огородах, это видно было по следам на земле, одна из циновок оказалась оторванной, кто-то разбил ногой стекло парниковой рамы. Затем погоня продолжалась. Топот ног раздался вначале на улице Клебер, потом на улице Фруассар, на улице Маскре… И здесь Ахмед решил защищаться. Он прижался к стене дома. Старая женщина, хозяйка этого дома, слышала, как тяжело он дышал. Но что она могла сделать? Она встала с постели, приоткрыла окно и забарабанила в ставню, словно отгоняя шалых котов. Она услышала, как, отбиваясь, Ахмед что-то произнес. Нет, он не кричал, не звал на помощь, может быть, он ругал своих врагов или просто пробормотал что-то вслух… Нападавшие, как видно, сменились: те, что вышли из машин, напали на него со свежими силами, а те, что бежали за ним, заняли их место. И погоня возобновилась, шум ее слышали даже в Зеленой аллее, хотя это довольно далеко… Они обежали четверть города, не по самому центру, правда, но все же по цивилизованному городу, и никто, ничто не положило этому конец. Конечно, никто не мог предугадать их намерения. Люди предпочитают не думать о зле. Да и сам Ахмед, наверно, ни о чем не догадывался. Потому он и не кричал. Все его знали, он уже четыре года был чернорабочим на прокатном стане. Должно быть, он надеялся убежать от них или полагал, что в худшем случае они изобьют его, как Брутена или Руссэ. Конечно, он испугался. Случись это у него на родине, он крикнул бы, выбежали бы люди и он был бы спасен. Но Зеленая аллея, как указывает само название, – это уже не город, домов там мало, кругом строительство, и вот тут он оказался в тупике: он попал в котлован между двумя домами и высокой насыпью. Он хотел пробраться оттуда к пустырям, ускользнуть от преследователей и скрыться в темноте. Но, задохнувшись от долгого бега, он не сумел взобраться по отвесной песчаной стене котлована. Один из домов был заколочен. В другом жил служащий из управления шахты Тафен, он рассказывал потом, что все произошло слишком быстро. Он тоже обратил внимание на то, как Ахмед тяжело дышал. Когда он спустился со второго этажа, из своей комнаты, машины уже разворачивались и отъезжали. Он услышал, как стонет мужчина. Он окликнул его с порога, не выходя на темную улицу, удивился, не получив ответа, принес из сарая фонарь, зажег его и осторожно двинулся на стоны. И тут увидел Ахмеда с ножом в спине. Позднее были обнаружены еще две ножевые раны – в плечо и в живот. Ахмед еще дышал. На песке ночью кровь не слишком заметна. Тафен отправился за помощью, и, когда он вернулся, Ахмед был уже мертв.
Газеты постарались затушить этот случай, объяснив, что это было сведение счетов между «единоверцами». Пустили также слух, что, скорей всего, Ахмед сам напал на своих дружков, а те отняли у него нож, защищаясь. Ну, а что до следствия…
Сюрмон снова встала, она рассказала еще одну историю. Жители улицы Буайе то и дело прерывали ее, говорили все разом. Они говорили о том, что по ночам они слышат странные звуки, наводящие на них ужас. Владелица дома, стоящего по соседству с филиалом полицейского участка на улице Буайе, переселилась в другое место, Шарлемань с виду знает эту женщину. Какие-то фразы и особенно жесты, выразительные и ожесточенные, мгновенно соединяются в его сознании, словно лоскуты одежды Арлекина, и восстанавливается картина, окрашенная его личным восприятием и его собственным ощущением, у него смутное чувство, будто Саид все еще стоит за его спиной, подталкивая его в фургон двумя пальцами.
– Она переехала, потому что просто заболела от постоянных воплей!..
Придет день, и один из этих домов рухнет сам собой. Эти дома не такие уж ветхие, но земля под ними оседает и, того и гляди, обвалится из-за галерей, пролегающих глубоко под домами. Подземные взрывы тоже не проходят даром. Из-за этого и улицу загородили. А вдоль старых канализационных труб то и дело проступает трещина, ее заделывают, но вскоре она появляется снова. Фасады домов очень узки и тесно примыкают один к другому, разделенные лишь тонкой стеной – ну прямо сиамские близнецы. Каждый дом имеет три этажа и вдобавок чердак, при узком фасаде они выглядят какими-то долговязыми и худосочными. В одном из них жила мадемуазель Кашё – ее зовут Мадемуазель шутки ради – внешне она чем-то походит на свой дом. Большая щель в стене наискось пересекает раму правого окна на втором этаже и поднимается до чердачного фонаря. Сама хозяйка не сказать, чтобы тронутая, а так, чудная с виду, она словно слегка косит и глазами, и головой, и всеми своими повадками, так что ее считают малость не в себе. Один глаз у нее чуть прикрыт. Она не пропускает ни одной воскресной вечерни. Все горе в том, что она никогда не была замужем. Лет до сорока пяти – сорока семи, еще года два назад казалось, что она вполне свыклась с одинокой жизнью и даже полюбила ее, но вдруг она стала обращать на себя внимание соседей. Она перекрасила волосы, стала ходить без шляпы, завивается допотопными щипцами, от которых на ее шевелюре остаются не волны, а какие-то углы и зигзаги. Она теперь носит туфли на высоких каблуках, в ее-то возрасте, да еще по булыжнику. Ходить к вечерне – главное ее развлечение. Раньше она редко появлялась в церкви. Можно подумать, у нее вспыхнула последняя надежда, что пока еще не все потеряно…
Такие женщины обычно чутко спят по ночам. Однажды она проснулась от стонов, которые раздавались как будто в самом ее доме, где-то в стенах. Она подумала, что это ей померещилось, но все же прислушалась. Тишина. Встревоженная, она задремала только на заре и не решилась поделиться с кем-нибудь. К тому же живет она очень замкнуто. На ее лице так и написано, что больше всего на свете она боится, как бы о ней не подумали дурно, и всеми способами она старается приукрасить себя, это в ее-то возрасте. Она даже прямо в глаза никому не смотрит: ни женщинам, ни мужчинам, и всегда идет посередине тротуара торопливо, словно опасаясь самих домов…
Дней десять спустя ее снова разбудили те же звуки. Она больше не сомневалась: откуда-то доносились уже не стоны, а вопли. И на этот раз они не прекращались, сколько она ни прислушивалась. Они поднимались словно из-под земли, из-под этой растрескавшейся земли под растрескавшимися домами. Она начинает теряться в догадках, предполагая все что угодно, кроме истины. Скорее всего, это шахтеры, думает она. Она не знает, как устроена шахта под землей, не знает, что галереи проходят очень глубоко… Потом она начинает понимать, что кто-то кричит от боли. Точно ребенок, она забивается под одеяло, словно оно может защитить ее. Она не смеет встать с кровати. Теперь она уверена, что крики доносятся из-под ее собственного дома, из-под пола, а вовсе не сквозь стены и не из филиала полицейского участка, как она сначала было подумала и как любой подумал бы на ее месте… и не из соседнего дома. И вскоре она пришла к убеждению, что крики раздаются из подвала ее дома…
На следующий день она наконец все поняла. Часам к двум ночи крики утихли… Когда уже совсем рассвело, она решилась спуститься на кухню и в подвал. Никто не входил туда. Доски, которыми был заколочен проход из ее подвала, оставались на месте.