Текст книги "Последние четверть часа (Роман)"
Автор книги: Андре Стиль
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц)
– Тебе хорошо говорить, у тебя есть ребята, – отвечает Марсель, не глядя в сторону Эрмины. – Твоего малого в школе хвалят.
В эту минуту в дверь заглядывает Шарлемань:
– У меня к тебе два слова, Марсель, перед тем как уйдешь на работу… Как дела, Марселен?
– Ничего.
Марселен ждет, пока Шарлемань заговорит о деле, но тот молчит.
– Мы рассуждали о моем пацане, – продолжает Марселен. – Дня не проходит, чтобы он не приволок домой какую-нибудь тухлятину. Особенно когда меня нет. Мать просто больна от этого. Оттого-то я так и разорался…
Шарлемань и Марсель не поддерживают разговора.
– …Вот позавчера он, знаешь, что притащил? Рентгеновский снимок. Понимаешь, ну легкие или там рак какой-то! Это будто бы у них по всем углам валяется. И вот в сарайчике, где я пристроил прачечную, есть оконце. Парень мой надумал приладить эту мерзость на стекло, чтобы разглядывать через нее солнце!..
Марсель пожимает плечами. Шарлемань покачивает головой, словно говоря: ишь ведь… Но оба по-прежнему молчат.
– …Ты бы только видел, на что у нас прачечная стала похожа! Темно стало, ни дать ни взять ярмарочный поезд с ужасами, так и чудится, будто по лицу у тебя ползет паутина!
Шарлемань вспоминает листик остролиста, через который вчера он разглядывал затененный пейзаж. Берта поступила с ним еще лучше, чем он ожидал. Она приколола листик к своему переднику. В любом возрасте можно быть молодым…
– Ну, я тут разболтался! Мне пора, а вы оставайтесь, секретничайте! – сказал Марселен, слегка задетый. – До скорого!
– Спасибо за вишни, – ответил Марсель. – Но в другой раз попридержи свой язык, чтоб не трепался зря, как мочалка! Уж больно ты его распустил! Даже у моего пса, когда он от жары свесит язык на сторону, он и то короче!..
– Хватит, заткнись! – кричит Марселен уже от садовой калитки и, смеясь, отмахивается от назиданий.
– Ладно, ладно, проваливай, трепло! – кричит ему вслед Марсель с порога.
А день действительно хорош. Кто-то выпустил в небо своих голубей, должно быть Леон Авриль.
– Отец велел мне выкинуть этот снимок. Ты бы поглядел, как через него…
– Да я уж видел, прямо как в кино!
– Пойдем? Там их полно валяется в Семейном!
– Там у всех ребят таких полно!
– А что можно с ними делать?
– Это здорово! Смотришь на свет и видишь то, что не полагается!
– Да ведь там все черное!
– Ясно, потому что ведь изнутри смотришь!
– Можно так и своего отца увидеть…
– И учителя…
– И кюре?..
– Бог ты мой! Да разве можно?..
– Это самое что ни на есть запрещенное!
– А что ты уже видел?
– Не то, что ты думаешь! И все равно очень здорово!
– А почему у нас таких снимков нет?
– Потому что наши их прячут, понимаешь?
– У нас дома валяется такой снимок на шкафу. Там полно пыли. Такой большой конверт со всякими номерами и написано: «Желудок».
– Это отца твоего или матери?
– Смотрите, ребята, он краснеет!
– Он боится сказать!
– Потому что это его матери!
– Да нет, просто они чаще стали ходить к доктору…
– Фу, гадость! Неужели ты решишься взять это в руки?
– Бр-р-р! Эти штуки заразные! Тронешь и заболеешь!
– А главное, сколько человек потом это щупали!
– Да нет, оно моется, я пробовал!
– С них ничего не стирается?
– А с тебя что-нибудь стирается, когда ты моешься?
– А они ничего не говорят тебе, когда ты это трогаешь?
– Они даже внимания не обращают!
– Наверное, берегут эту штуку на память…
– Это действительно похоже на кино?
– Ну как застывшее кино. И хоть черное, а насквозь видно…
– Да идем, сам посмотришь!
– Он не пойдет. Он матери боится.
– А моя тоже дает жизни, когда я туда хожу!
– Эх ты, маменькин сынок…
– …Смотри, не наябедничай!
– Если не проболтаешься, мы принесем тебе одну штуку!
– Хоть маленькую!
– Ну и выдал – «маленькую»! Смеешься?
– А что, подумаешь, бывают и маленькие!
Господи, сколько мух!
Черт бы их всех побрал!
Андре Биро помалкивает, и неспроста – мать и так уже поглядывает на него. Он старательно жует сухой хлеб. Именно сухой, ибо свой стакан пива он проглотил сразу, в самом начале ужина. Жюльетта так и держит руку на бутылке, добрых минут десять прождешь, пока получишь второй стакан. Старшая сестра Жильберта тоже не спускает с него глаз.
Когда отца нет дома, с ужином справляются быстро. И тем лучше. Потому что за Андре следят обе, и мать, и сестра. Братишка Рене не в счет, ему всего восемь лет.
По вечерам едят «что бог послал», остатки от обеда, плавленый сыр, один треугольничек, и много хлеба, или вонючий сыр, вот как сегодня, или что-нибудь из сада, вишни, например. Когда отца нет в обед и он только ужинает дома, тогда все наоборот: в полдень едят «что бог послал». Вся жизнь в доме зависит от отцовской смены.
Еще хорошо, что есть этот сыр, он отведет подозрение. Бывают вонючие сыры, но этот перешиб все. Для большей верности Андре подвинул его к себе поближе. Сыр лежит не на тарелке, а прямо в обертке, с рыжими пятнами от размокшей корки. Андре отрезал себе кусок побольше – так по крайней мере ничего нельзя будет учуять. Пускай их кружат вокруг него сколько влезет.
С тех пор как он пришел домой, мать с него глаз не спускает. Он это чувствует. До этого он и сам ничего не замечал. Правда, мухи надоедали больше обычного, но мухи всегда липнут с наступлением жары. Однако дома сразу стало ясно, что они предпочитают его другим членам семьи. Они так и роились над ним. Андре охотно подошел бы к кому-нибудь, чтобы мушиное предпочтение было менее явным, но опасался привлечь внимание и вызвать бурю. При каждом удобном случае он подсаживался к Рене, безответной жертве. Тем более что вечером осоловелый Рене чуть не спал на ходу и можно было свалить на него что угодно.
– Как они пристают сегодня! – несколько раз произнесла мать.
Мухи кружились вовсю вокруг мальчиков. Вернее вокруг Андре, чуть только Рене приходило в голову отойти от брата и подсесть к сестре или матери.
А ведь Жюльетта не бьет своих ребят, и Андре старается держаться от нее подальше вовсе не из-за этого. Вот у Жоффруа на другом конце улицы порядки иные. Там мать раздаст оплеухи, причем настоящие. Правда, ей приходится напастись на семерых.
Сам же Констан Жоффруа кроток, как овца. Марселен тоже не драчун, но что нужно, то нужно. Жюльетта сдерживается, она, видимо, считает, что Марселен управляется с этим делом достаточно хорошо и без нее.
Олимпия Жоффруа иной раз походит на адскую фурию, когда носится за ребятами по двору и по саду… На борту паника, визг, вопли. Соседи давно привыкли и даже не оборачиваются. Знают, что тяжелых жертв не бывает. Но те, кому случится проезжать здесь в воскресенье или зайти поесть куда-нибудь поблизости, и просто прохожие на Третьей аллее… Бывает, у ее дома машины даже тормозят и люди спрашивают, что случилось…
У Жюльетты такого не бывает. Но зато она гонит своих спать засветло. И вот пока ты вертишься и не можешь заснуть, перед твоими глазами торчит большое плетеное кресло. Когда-то Жюльетта одолжила его Фернану, когда из больницы Сен-Венсен вернулась Полина, бледная, негнущаяся, как статуя, лицо блаженное, и почти бессловесная – словом, не в своем уме. Говорят, она понемножку приходит в себя. Год спустя Фернан купил шезлонг, нечто вроде раскладушки, и вернул кресло Жюльетте. За это время у Биро успели от него отвыкнуть и теперь смотрели на него с суеверным страхом. Его уже не поставили, как прежде, на кухню, где Марселен любил иногда посидеть минутку до еды или после. Его водворили в большую комнату, которая называется столовой и где ставни всегда закрыты, дабы вещи не выгорали зря. Андре и Рене спят в этой комнате вместе на диване. В потемках желтое кресло выделяется светлым пятном, когда гасят свет и глаза привыкают к темноте, чудится, будто отчетливо видишь это кресло. Рене-то хорошо, он ничего еще не знает и засыпает себе, как король. Несмотря на соблазн, Андре так и не рассказал ему историю кресла. Он ни разу не разбудил братишку среди ночи со страху… Не то что сегодня с мухами… Андре мерещилось, будто в кресле таится нечто от безумия Полины, тихого и безобидного, это правда, но пугающего своей сонливой вялостью и неподвижностью… Это кресло досталось Жюльетте от стариков. Своего деда Андре почти не помнит. Но бабка умерла в той постели, где Жильберта спит теперь одна. Это Андре помнит… Чтобы челюсть не отвисла, покойнице повязали вокруг головы большой клетчатый платок, словно у нее болели зубы; на макушке торчал смешной узелок, который был весь на виду, поскольку волос у нее уже почти не было. А платок был серый, и от него так и несло шкафом. В такие платки бабка заблаговременно на случай смерти разложила «доли» своим наследникам и относила их по одному в день; просунув пальцы под два узелка, точно такие же, как тот, что был у нее потом на голове. А когда она была жива, то именно она, а не Марселен, усаживалась в это кресло и просиживала в нем часы и дни. Оно принадлежало ей. Оно хранило в себе нечто не только от Полины, но и от покойников. Во мраке ночи как бы двоились тьма безумия и тьма смерти… И как странно: ивовые прутья, из которых сплетено кресло, еще живые. Иногда ни с того ни с сего они начинают поскрипывать на разные голоса. Можно часами слушать этот скрип в темноте, ничего необычного не замечая, и вдруг раздается треск, а за ним еще какие-то странные звуки… Словно кто-то, легкий, как сами прутья, садится на кресло или встает с него… Может, это сама ива? Так и подмывает протянуть руку, чтобы проверить…
С наказаниями Андре везет, просто конца им нет. Жюльетта даже не подозревает обо всех его страхах. Она вовсе и не собирается так уж сильно наказать Андре или Рене, когда отсылает их спать раньше времени в эту комнату, где даже днем царит тьма. Почему Андре ни разу не признался в своих страхах ни ей, ни отцу? И с какой стати он выложил все Шарлеманю после одной такой ночи, однажды в воскресное утро, когда они остались одни и следили за полетом голубей?..
Какая уйма мух, господи!.. Да еще кусаются вдобавок!
Откуда они берутся? Они явились с одним наказанием, а теперь, того и гляди, накличут на него другое. В школе Андре – ученик особенный. По успеваемости он неизменно на первом или втором месте, но поведение «безобразное», как отмечается в его табеле. Его оставляют в классе после занятий чаще, чем других учеников. Дважды в неделю, по вторникам и пятницам, мсье Ренар и мсье Монье занимаются по вечерам с рабочими-алжирцами. В такие дни наказанный Андре сидит в том же классе на одной из задних парт. И вот… мальчик видит, как шесть-семь взрослых мужчин с трудом втискиваются за парту, он слышит, как они хором повторяют гласные, как он сам когда-то в младшем классе у мадам Монсо. Взрослые мужчины с черной щетиной на щеках, пропахшие табаком, обращаются к мсье Ренару на ты…
И вот как-то раз, объяснив смысл слова, мсье Ренар сказал одному из них:
– Назови мне насекомое.
– Муха! – сказал алжирец. Он произнес «мюха».
Мсье Ренар слегка улыбнулся, взглянув в сторону Андре, и сказал:
– Назови еще одно насекомое.
– Еще одна мюха!
Тут мсье Ренар засмеялся открыто и прошел по проходу в глубь класса, прямо к Андре, как бы призывая его в свидетели. В свидетели чего? Мальчику казалось, что алжирец смеется над учителем. Добродушно, разумеется, он ведь понимает, что мсье Ренар оказывает им услугу, стараясь обучить их французскому языку, но, однако… как бы это выразить? Уж слишком у него был учительский снисходительный и уверенный тон, и вопросы он задавал слишком уж детские… должно быть потому, что он привык иметь дело с детьми. Так или иначе, мальчик тоже сидел за партой, как и те взрослые люди. Он опустил глаза и не ответил на подмигивание мсье Ренара.
Впрочем, подобное ощущение возникло у него не впервые.
А неделю назад, когда мальчик также в наказание был оставлен в классе, тот же алжирец Саади из Холостяцкого лагеря, всего несколько месяцев назад приехавший во Францию, и, по мнению мсье Ренара, один из самых сметливых, заговорил о «грохоте», раскатисто, не по-французски произнося «р». Андре сразу сообразил, о чем шла речь, мсье Ренар не понял или сделал вид, что не понял. Он спросил, подражая выговору Саади:
– А что это за «грохот»?
– «Грохот» – это когда дырки привязаны проволокой! – ответил Саади.
Андре чуть не прыснул, он готов был побиться об заклад, что алжирец насмехается… А мсье Ренар, как примерный учитель, отметил что-то в своей книжечке.
Но особенно мальчику понравились «мюхи». Он рассказал про них всем, в первую очередь ватаге своих дружков, которые вечно повсюду рыщут, пиратствуют, нападают, захватывают, баламутят, переворачивают все вверх дном и потешают Понпон-Финет. Мухам теперь конец. Остались одни «мюхи». Зато уж их-то хватает с избытком. И особенно у алжирцев. Саади недалеко было ходить за насекомым… Больше всего их было в Семейном поселке, вокруг ребятишек, сидевших на земле. Они так и кишели, рожки с молоком и соски чернели и казались живыми от мух, они облепляли края пиал, кастрюль и чашек, назойливые и неотвязные как нигде… Видно, в голове у этих мух не совсем пусто, раз они тянулись за Андре до самого дома.
Но зловреднее девчонок нет никого на свете. Они хуже мух. Можно подумать, будто Жильберта что-то пронюхала. Андре сказал: «Передай мне пиво!»
Она положила руку на бутылку, когда он потянулся за ней. Он любит пиво, но не меньше ему нравится откупоривать бутылку, оттягивать резинку прохладной фаянсовой пробки. Если всунуть в резиновое колечко палец, он становится белым, как сама пробка… Но Жильберта говорит:
– А ты передай мне сыр!..
Она берет себе вонючего сыру и оставляет его около себя. На другом конце стола.
После недолгого колебания верные мухи продолжают осаждать Андре.
– Ты не слышишь запаха, мам? – с невинным видом говорит Жильберта.
Гадюка. И неправда, ничем от него не пахнет, раз мать показала взглядом на сыр. Но Жильберта – интересно, что плохого он ей сделал, – добивает его одним махом:
– Мам, мухи! Не видишь разве?
И тогда Жюльетта поднимается, велит Андре встать и обыскивает его.
– Опять притащил какую-нибудь гадость!
Она залезает к нему в карман и обнаруживает что-то завернутое в кусок промокшей и подозрительно розовой бумаги. Андре чувствует, что и карман его тоже промок. В газете толстый мягкий шар – овечий глаз.
– Я хотел показать его учителю!
– Ну что за паршивый мальчишка! – кричит Жюльетта. – Черт бы тебя побрал! Он меня в могилу загонит!
– Еще слишком светло и спать совсем не хочется!
– Я думал о том, что ты мне сказал, – промолвил Шарлемань, как только Марселен ушел. – Что-то происходит или готовится, это факт. Ты не заметил вчера, что они соорудили два новых барака пониже, почти на том же месте, где стояли бараки до войны.
– Точно. Но откуда эти люди берутся?
– Надо думать, перебираются из ночлежек, уж хуже, чем там, им не будет.
– Их же собратья и держат эти ночлежки, – вставила Эрмина. – Там, где можно драть шкуру с алжирца, они всегда сами первые. Это уж известно!
У Эрмины всегда все известно.
– Но больше всего меня удивляет, – продолжает Шарлемань, – что им никто не препятствует.
Марсель. Ведь они оседают на государственных землях. Раньше эти места принадлежали компании, а теперь все угольные шахты государственные.
Шарлемань. Может быть, эти земли относятся к Лесному ведомству, но тогда они опять-таки государственные.
Марсель. Похоже, власти не возражают против того, что они здесь селятся все одной кучей, а не распыляются по разным гостиницам. Нашему участку легче наблюдать за ними.
Шарлемань. Вот люди и говорят: раньше было хоть одно спокойное местечко – Понпон-Финет. А теперь по их милости полиция и сюда стала заглядывать! Подумать только: учредили особый участок в нашем Понпон-Финет!
Вот уже год, как здесь появилось новое отделение полицейского комиссариата. Оно расположилось в переулочке Буайе, перегороженном с одного конца. Здание выходит прямым углом на шоссе, которое спускается с железного моста через Гро-Кайю к шахтерским поселкам мимо Понпон-Финет, мимо Семейного поселка и Холостяцкого лагеря. И уж конечно, полиция не бездействует, все идет как положено: обыски, проверка документов, облавы, и все это началось даже раньше, чем появились новые бараки… Завелся у них и толмач-алжирец, который разгуливает в полувоенной форме. Вот уж кому несдобровать в один прекрасный день, как бы он ни остерегался…
Марсель. Да, так говорят. В общем, все эти удовольствия свалились на нас из-за них.
Шарлемань. Так или иначе, нужно как-то выяснить, я ради этого и пришел к тебе. Не наведаешься ли ты к Тайебу…
– Вен Тиди? – восклицает Марсель. – Да ведь он давным-давно уехал!
Шарлемань. Да Что ты! Вот досада! С ним хоть можно было разговаривать.
Марсель. Верно! Тайеб был славный парень. Прожил здесь лет десять и стал почти настоящим французом! Ты знаешь, какие у меня в литейном лихие ребята? Им на зуб лучше не попадайся. Так вот они прозвали его Туди[1]1
Игра слов: Тиди-Туди созвучно слову «болтушка».
[Закрыть]. Тайеб Бен Туди! – со смехом добавляет Марсель.
– Ну уж это нарочно, чтобы досадить женщинам! – говорит Эрмина.
– А он не злился? – спрашивает Шарлемань, словно не слыша ее слов.
– Ну что ты! Он смеялся вместе со всеми… Наоборот, это ему вроде польстило. Но раз его нет, найдутся же на заводе и другие парни?
Шарлемань. У меня на мартене только молодежь. Трудно сразу разобраться, с кем имеешь дело.
Марсель. Да они, может, и не знают ничего.
Шарлемань. Ну нет, я уверен, что, когда с ними ведут разговоры, они перед своими вожаками отчитываются. Так что не стоит их расспрашивать, они этого не любят. Ни к чему их дразнить.
– Что ж, дело хозяйское, – вздыхает Марсель.
Эрмина больше не вмешивается в беседу, мужчины продолжают разговор так, словно ее нет.
– Понимаешь, можно было бы как-то помочь этим ребятам, если бы знать, – говорит Шарлемань.
– Больно уж они подозрительны.
– Кстати говоря, куда он уехал, твой Бен Тиди?
– Понятия не имею. С ними никогда ничего не знаешь…
– Не может быть, чтобы его…
– Все может быть. Не такая уж это редкость.
– Неужели можно было кого-то арестовать из литейного так, что ты ничего не знал бы об этом?
– Видишь ли, ходят слухи, будто его взяли вовсе не в литейном, а в городе, там, где он ночует, или еще где-то, почем мне знать? Остальные ничего мне не говорят… Я делегат не от города, мне и в литейном по горло дел хватает. Мне даже думается, что он тайком укатил восвояси или еще куда-нибудь!
– Короче говоря, мы ничего не знаем. Может, он сидит в тюрьме, а людям и дела нет! Человек исчезает чуть не у всех на глазах, а мы…
– Я пробовал расспросить кое-кого, но знаешь, мне тоже ни к Чему очень-то высовываться. И им это не по нраву…
– Да, никуда от этого не уйдешь: между нами и ими есть какая-то проклятая трещина!
– Это понятно, – отвечает Марсель.
– Понимать еще мало…
Все это мелькает в голове не воспоминаниями – на это нет времени, – а словно неяркими пятнами, ибо краски скудны в этом краю. Эти смутные пятна-картины не имеют отчетливой связи с мыслями, образами, цвет в них не совпадает с контуром, они расползаются, перекрывают друг друга, как на полотне Фернана Леже – серый фон, чуть-чуть оживленный то зеленью Понпон-Финет, то красным маком или пурпурными вишнями Марселя и легкой желтизной солнечных бликов, рассыпанных там и сям…
Заходя в фургон, Шарлемань успевает только наклонить голову; черный сводчатый потолок не так уж низок, но что-то задевает за его фуражку. Впрочем, он и на этом не успевает остановиться мыслью, ибо все его внимание поглощено совсем иным.
В фургоне есть еще кто-то.
В глубине фургона у глухой стенки укреплены одна над другой две железные койки, когда-то покрашенные в серо-голубой цвет. На нижней постелен тонкий тюфяк, без матраца, у изголовья сложены вчетверо два одеяла защитного цвета. На верхней лежит человек, и, когда он шевелится, железная сетка скрипит. Человек раздет, насколько можно судить, и лежит без простыней, прямо на одеяле, прикрывшись другим.
Шарлемань словно собственной кожей ощутил грубую шерсть этого одеяла.
Человек спит, повернувшись к стене, лица его не видно. Видны только курчавые черные волосы и голое плечо.
Шарлемань старается ступать как можно легче. Но фургон содрогается от каждого шага, особенно когда вслед за Шарлеманем входит Саид, прикрывая за собой створки застекленной двери. А ведь он-то, Шарлемань, весит наверняка вдвое больше, чем Саид. Он знает, что такое сон рабочего человека… Саид церемонится гораздо меньше, Шарлемань чувствует, как его тяжелые подкованные башмаки прямо вгрызаются в пол. У входа к полу прибит кусочек линолеума, видимо, чтобы прикрыть дырку, и, когда Саид притворяет дверь, она царапает линолеум и стекло звенит.
Однако спящий не шевелится. Правда, когда в одной комнате живет шесть человек и все время кто-то ходит взад-вперед, поневоле приучаешься спать при шуме.
– Это мой товарищ, – говорит Саид.
И товарищ сразу оборачивается. Он проснулся не от шума, а от голоса Саида, заговорившего по-французски.
– Здравствуйте! – говорит Шарлемань и быстро добавляет: – Отдыхайте, отдыхайте! Я сейчас уйду!
Лежащий махнул рукой, словно говоря: «Пустяки! Не в этом дело…»
Вот поди же… «Отдыхайте!» Никогда сроду он не сказал бы другому рабочему «вы». Должно быть, это неспроста…
– Он еще не понимает по-французски, – говорит Саид. – Он только что приехал.
Обнаженная рука лежит на одеяле. Это рука старого человека, мускулистая, но слишком худая и жилистая, заросшая черной шерстью, на ней заметны не то голубые разводы вен, не то следы старой татуировки… Черные небольшие усы, осунувшееся лицо, кожа покрыта невероятными морщинами, словно иссушена неумолимым солнцем. Или огнем, почем знать?
– Он тоже работает на заводе?
Саид кивает головой.
– Мы мешаем ему спать?
– Он не спал, – отвечает Саид. – Присаживайся.
И указал на пустую койку. Подавив секундное колебание, Шарлемань опускается на самый край, чувствуя железный борт кровати через тощий пыльный тюфяк, набитый морской травой. Саид говорит:
– Не бойся, насекомых нет!
Окинув взглядом помещение, он добавляет:
– Видишь, как тут у нас…
Что ответить Саиду? И что у него на уме? Доволен ли он своим жильем, ибо это все же жилье? Или он жалуется на бедность? Или то и другое одновременно?
Шарлемань не отвечает и осматривается.
– А ты неплохо говоришь по-французски! – Все-таки он нашел что сказать и даже не слишком замешкался… – А по-местному умеешь?
– Чуть-чуть! – смеясь отвечает Саид.
Выйдя от Марселя, Шарлемань отправился к «своему» торговцу велосипедами за тросиком для тормоза. Есть лавки и ближе, но ведь именно здесь отец купил ему его первый велосипед, когда он получил свидетельство об окончании школы. От этого и пошла традиция… Здесь же сам Шарлемань присмотрел для себя, когда ему уже было лет двадцать пять, второй велосипед, тот самый, что служил ему до прошлого года. Потом ему достался велосипед Робера, также купленный здесь, в те годы, когда Робер получал стипендию. Этот, надо полагать, будет и последним, если удастся дотянуть его до конца. Маленький мотоцикл тоже когда-то был куплен здесь, но он уже давно вышел в тираж… Здесь же Робер приобрел новый гоночный велосипед, на который ушла его первая учительская получка. Это была единственная получка, принесенная им домой, ибо месяц спустя он женился. Не известно, как хозяину лавки в его восемьдесят лет удается заработать на жизнь. Он носит старинное редкое имя Клодомир, а его брата, умершего в прошлом году, звали Кловис, – как первого французского короля; у обоих были усы, как у древних франков, у Клодомира уже изрядно поредевшие, седые, с ржавчиной на кончиках. Хотя Клодомир знает, что ничего существенного Шарлемань у него больше не купит, но девять шансов из десяти, что на его вопрос: «Сколько я вам должен, Клодомир?» – торговец ответит: «Не буду ж я, в самом деле, брать с тебя деньги за кусок проволоки! Есть о чем говорить: свои люди – сочтемся!»
Дорогой Шарлемань замечает: смотри-ка, Рафаэлю Варлоо надоели пожары!.. Шутка сказать, за два года два пожара, один ночью, другой днем. Ничего страшного не произошло, но поднялся шум и паника, примчалась красная пожарная машина и устроила форменное наводнение! А пламени никто и не видел, так, немного черного дыма из трубы. Но говорят, будто на кухне на расстоянии метра ничего не было видно, а наутро оказалось, что все в доме покрыто густой сажей!..
«Добравшись до пенсии», Рафаэль Варлоо решил, так сказать, оперировать свой дом, и шрам виден до сих пор. Дом уж не молод. Он достался Рафаэлю по наследству от родственников жены. В свое время фасад был оштукатурен, но теперь он так грязен, словно никто и никогда к нему не притрагивался. Лет тридцать или сорок угольная пыль оседала на нем. Кстати и сам Рафаэль был шахтером. Сбоку дом не был оштукатурен, кирпичи давно выцвели, но оставшаяся после перекладки печи длинная зигзагообразная полоса, прорезавшая стену, словно омолодила их. Новый, свежий кирпич ярко выделяется на старой стене и виден издали… Кажется, работа окончена. Под стеной валяются обломки кирпича и засохший цемент.
Хозяин стоит во дворе. Шарлемань тормозит ногой о тротуар и останавливается. Действует только ручной тормоз, он слабоват на спуске, и Шарлемань старается его щадить…
– Ты дома, Рафаэль? Здорово тебе стену разукрасили!..
– Как видишь, – отвечает Рафаэль. – Это влетело мне в копеечку, но, коли нужно, приходится раскошеливаться, ничего не поделаешь!..
Жаловаться на дороговизну – общая мода, но в голосе Рафаэля чувствуется легкая гордость оттого, что у него все же нашлись деньжонки, пусть не слишком большие, но все-таки на эту затею их хватило.
Намек не ускользает от внимания Шарлеманя.
Люди скажут, что у тебя в кубышке припрятаны денежки!
– Ну, на сегодняшний день я пока еще купонов не стригу! – отвечает Рафаэль.
Рассеянно переговариваясь с подошедшим Рафаэлем, Шарлемань старается понять, о чем напомнила ему эта заплата из свежих кирпичей. Нечто подобное он где-то видел позавчера, и помнится, это его почему-то удивило.
Полузабытое оживает в памяти, чуть только он, простившись с Рафаэлем, снова нажимает на педали велосипеда… Так бывает, когда голова неотступно занята одной мыслью.
Это было в самом низу Понпон-Финет, ниже шахтерского поселка, недалеко от пересохшей старицы Шельды. Вода в этом месте – просто угольная жижа, точно расплавленный уголь. Из воды торчат два странных черных остова, похожие на скелеты в пустыне. Это и в самом деле скелеты двух барж, которые попали под бомбежку, загорелись и пошли ко дну. По другую сторону узкого шоссе, некогда окаймлявшего причал, а теперь на три четверти засыпанного землей, тянется бесконечный забор, ограждающий территорию шахты. Он сбит не из досок, а из шпал и повторяет изгиб ребер затонувших барж. На протяжении десяти метров забор лежит, затем приподнимается, толстые шпалы топорщатся, точно веер со странным изогнутым контуром, напоминая борт судна или сломанный детский ксилофон. И все это высится среди пышных трав и цветов, которые с такой обманчивой силой разрастаются на отбросах. Шарлемань не знает более унылого, мрачного, богом забытого места на земле. Все железные части съедены ржавчиной, деревянные или обуглены, или поблескивают старым варом.
Прежде здесь стояло три одиноких дома. Два из них были уничтожены бомбежкой. Третий остался стоять с почти целой крышей и оконными проемами, но пустой и обгоревший внутри. Так простоял он больше пятнадцати лет, открытый всем ветрам. Но вот позавчера Шарлемань, проходя мимо, заметил, что дверные и оконные проемы заложены свежим кирпичом… Вероятно, владелец дома или управление угольных шахт взяли на себя расходы… Шарлемань не понял в тот момент, зачем это могло понадобиться.
Теперь он, пожалуй, понимает… Правда, селиться в этой развалине не слишком соблазнительно. Кроме того, вряд ли их так уж тянет в самую низину. Если бы можно было, они стали бы строиться как можно выше по склону, поближе к Понпон-Финет. Там, где посуше.
Смотри-ка, вон там опять какой-то ремонт! Да еще у пенсионера. Правда, здесь молодость недолго держится. Впрочем, молодых и не увидишь: они или работают, или спят. И днем можно встретить только женщин да стариков. Бывший железнодорожник Октав Милькан, балагур, живущий метрах в пятидесяти пониже Рафаэля, красит желтоватой известью стену в своем саду, крепкую, длинную стену.
– Весь квартал вокруг тебя засияет, Октав! – кричит Шарлемань.
Октав любит все светлое. Проезжая на велосипеде, видишь, сверху через стену плодовый сад со стволами, побеленными известкой. Кирпичи, окаймляющие дорожки, тоже побелены. И даже подпорки для помидоров – вероятно, на это дошли уже остатки известки, чтобы не пропадала. На деревьях, особенно вдоль стен, на каждый плод надет прозрачный мешочек.
– Так кажется чище, – отвечает Октав, не опуская кисти.
– Почему же ты не занялся этим весной? Проспал?
– Не всегда делаешь, что хочется! – кричит Октав.
Не слишком-то он сегодня разговорчив!
Интересно, в чем дело, думает Шарлемань, которой на этот раз не стал тормозить… Прямо у самой старицы… Чей же это был дом?..
За домом Полины, который долгое время именовался домом Фернана, а затем, по мере того как разум постепенно возвращался к хозяйке, снова обрел прежнее название, хотя и стоял большей частью с закрытыми ставнями, так вот за этим домом находилась запруда – истинное благословение для всех соседей.
Запруда прекрасная. В разгар сезона, когда идет кресс-салат, да и теперь, между двумя урожаями, просто удовольствие смотреть, как еда появляется сама собой, без труда. Можно прийти и набрать себе салату, конечно, не каждый день и понемногу, чтобы и другим хватило, надо только следить, чтобы не заходили чужие. А корешки бросают обратно в воду. Просто удивительно, как быстро они принимаются снова.
Ну а чужим считается любой, кто не живет в ближайших двух-трех домах у запруды. Два-три – это только так говорится, а на самом деле в шести-семи соседних домах. Критерий «своих» зависит от урожая, от веса, густоты салата и так далее. Словом, запруда снабжает в хорошие годы десяток, а то и дюжину домов. Впрочем, запрет для чужих не так уж строг, родник-то ведь ничей. Ничего им не скажешь, разве что выйдешь на порог своего дома с осуждающим видом. Но вообще-то люди уважают собственность. Изредка только налетят ночью какие-нибудь бедняки и оборвут весь салат. Такое случается. Все случается.
Однако сейчас все изменилось. Кто-то сказал, словно невзначай:
– Ну, теперь вряд ли кто явится за салатом.
Это уж слишком.
– Думаешь, и сюда доберется?
До самого родника…
Однако брошенное слово идет своей дорожкой.
– Да не о крысе речь, а о заразе… Ведь вода – она вода и есть.