Текст книги "Последние четверть часа (Роман)"
Автор книги: Андре Стиль
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 11 страниц)
Он бросает мяту в чайник, заливает ее водой, которую вскипятил в котелке на спиртовке со складными ножками.
Запах мяты наполняет фургон.
Даже жалко, когда Саид приоткрывает дверь и часть аромата уходит на улицу. Он снова льет кипяток в чайник.
– А первую воду ты сливаешь? – спрашивает Шарлемань.
– Ну да. Ею только смывается пыль.
– А я думал, что первая вода самая лучшая, – заметил Шарлемань.
– Я хотел у тебя спросить: положа руку на сердце, так ли уж ты уверен, что у твоих товарищей не было ничего плохого на уме? Это вчерашнее кривлянье…
– Уже если говорить совсем откровенно, может, ты и прав… – соглашается Шарлемань. – Нам всем нужно еще много потрудиться, чтобы выкорчевать все это! И все же ни к чему, по-моему, раздувать эту историю и приравнивать ее к…
Высоко подняв чайник, Саид тонкой струйкой наливает в один из стаканчиков чай, словно цедит по капле, потом поднимает стаканчик и проверяет прозрачность напитка на свет. Чуть поколебавшись, он выливает его обратно в чайник. А стаканчики, оказывается, вовсе не зеленые, а из обычного светлого стекла. Вот полумесяцы, которыми они украшены, действительно зеленые; в каплях чая, упавших на медный поднос, дрожит и дробится их зеленое отражение.
– Чай должен настояться, – говорит Саид.
Шарлемань спрашивает себя, не забавляется ли Саид, священнодействуя над чаем и слушая его рассуждения. Юмор у них проявляется не так, как у нас. Чтобы его уловить и понять, нужна привычка. И тем более чтобы на него не обижаться, когда он направлен против вас.
– Да нет, – сказал наконец Саид. – Я вчера обозлился, но словно бы… на своих. Лет пять назад мы и в самом деле валили вас всех в одну кучу. Рабочих, правительство… Тогда в нас говорило только возмущение… Весь народ страдал, точно с нас заживо содрали кожу! Ну а потом восстание научило разбираться кое в чем. Важно начать. Но сейчас… Когда бьют свои, то еще больнее. Вот и все!
«Вот и все» относится уже к чаю. Саид приподнял крышку чайника и зачем-то заглянул внутрь. Он встает и снова, высоко подняв руку с чайником, льет тонкой струйкой чай, который пенится в стакане.
– Ты всегда так чай готовишь? – спросил Шарлемань.
– Все так делают… Чай должен пениться. Когда пена доходит до края стакана, ты перестаешь лить и никогда не перельешь через верх…
– Ты мне кое-что напомнил. У меня в Марселе есть товарищ. Пожалуй, это мой самый лучший друг. Жаль, что он живет так далеко. Мы видимся с ним на всех профсоюзных съездах металлургов. Ты бы видел, как он разбавляет водой анис в таких же стаканчиках, как твои, только там их называют стопками. Он так же, как и ты, высоко поднимает руку и добавляет воду по капле.
– В жарких странах к воде относятся бережно! – говорит Саид с легким марсельским акцентом, который смешит Шарлеманя. – У меня тоже там есть приятели.
– Французы?
– И те и другие. Я жил там год. Там я и выучился говорить. Это было до…
– До войны?
Саид кивнул головой:
– До революции.
Он протянул Шарлеманю стакан.
– Чай пить всегда хорошо. Если ты голоден, он перебивает голод. Перед едой он возбуждает аппетит. А после еды помогает пищеварению.
– Какой чудной вкус у мяты. Да, пожалуй, приятный.
Шарлемань поставил на пол около своей табуретки обжигающий пальцы стакан и продолжал:
– А кто он такой, вчерашний парень?..
– Жалкий тип, – ответил Саид.
– Скажи, не наживет он себе неприятностей из-за нас, словом… из-за Брутена?
Саид смеется:
– Неприятности? Еще бы!
Рукой он делает жест, словно говоря: его уничтожат, казнят!
– Ты смеешься, – сказал Шарлемань, – я не это имел в виду.
– Да, к счастью. Хочешь держать пари? Сегодня же утром, чуть только он протрезвится, он явится сам сюда или в другое место, словом, сделает все как надо.
– А что «надо»?
На этот раз Саид, смеясь повторяет жест Шарлеманя и трет большим пальцем об указательный. Деньги!
– Ну и ну! – восклицает Шарлемань. – Здорово у вас получается! Так вот откуда вы берете средства!
– Не забывай про чай… – говорит Саид, – видишь, есть еще кое-что, о чем ты не знаешь! Ты говоришь о сборах. Ты имеешь в виду партийные взносы. Но ведь мы уже государство, у нас есть правительственные органы…
Саид всматривается в лицо Шарлеманя, словно соразмеряя силы перед прыжком.
– …Даже здесь, во Франции.
– И этот парень заплатит штраф, что ли? – говорит Шарлемань.
– Вот именно.
– Хорошо еще, что вдобавок его не зацапала наша полиция. Я говорю: «наша», хотя она и нас прижимает, словом, тут запутаешься.
– Путаться тут нечего, – произносит Саид. – Если не считать случаев, когда кого-либо из наших арестуют, ни один из алжирцев никогда не станет обращаться с жалобой во французскую полицию. Сам знаешь, прежде на нас здесь смотрели как на жалкий сброд, годный только на то, чтоб тянуть лямку. Лучшие из французов просто жалели нас. И в самом деле многие из нас были забиты, сломлены и беззащитны. А потом наступало пробуждение. Теперь часто те же самые люди боятся нас. Они считают, что мы не способны стать революционерами, что мы можем быть только убийцами. Что мы способны свергнуть… уничтожить систему гнета, но что в первую очередь мы будем уничтожать людей… а вовсе не строить новое, свое общество. Однако они не видят, что это общество уже существует и развивается… У нас уже есть своя законность, и она крепнет. Знаешь, деньги дают не только коммунисты, но и просто граждане. Очень возможно, что и в Советском Союзе не всем нравится платить налоги. Это не значит, что они мечтают вернуться к прежней жизни.
Саид говорил неторопливо, с расстановкой. Не прекращая разговаривать, он встал, взял чайник, налил оба стакана, и снова повеяло мятой. Шарлемань не произносил ни слова.
– …Так вот, ты спрашиваешь: «А не наживет ли он неприятностей?» Во-первых, он сознает, что провинился, а это уже само по себе неприятно. Кроме того, если он чувствует себя алжирцем – а этот, несомненно, чувствует, – ему хочется как-то загладить свой проступок…
– Особенно, – осторожно вставляет Шарлемань, – потому что он сознает, что над ним занесен дамоклов меч… Потому что знает, что с вами шутки плохи!..
– Ну что ж, война есть война. – Саид не ответил на улыбку. – Наше правосудие теперь строже, чем в мирное время. А государство жестче, оттого что несвободно. Вот если бы вам пришлось завоевывать диктатуру пролетариата в условиях войны, под перекрестным огнем врага, хоть и на собственной земле, то поглядел бы я…
Снова на Шарлеманя сильно пахнуло мятой…
– Как? Ты и это знаешь?.. – не удержался он, – …ты изучал?..
– Я сидел в тюрьме, – ответил Саид.
– Ты мне этого не рассказывал…
Саид пожал плечами и усмехнулся:
– Я еще многого тебе не рассказывал.
– Да, мы только-только начинаем узнавать друг друга… – произнес Шарлемань.
– Раньше, когда мы жили все скопом в ночлежках, мы постоянно были у них на глазах. Здесь мы немного на отшибе, и они, кажется, обо мне забыли… Или потеряли из виду… Выпей еще стакан… Чай нужно допить…
– От него как будто пьянеешь без привычки.
Второй раз Саид лил чай, не так высоко поднимая чайник. А сейчас он держит чайник прямо над стаканом, как мы. Словно чай теряет свою крепость. Но вот Саид говорит:
– Последки самые крепкие, конечно. Ну так вернемся к нашему разговору…
Он ставит пустой чайник, который слегка звенит, разбухшие листья мяты шуршат, касаясь алюминиевых стенок…
– …Это, конечно, неправда, будто мы казним тех, кто отказывается платить налоги. Смертью караются только тяжкие преступления! Мы казним только изменников, тех, кто предает своих братьев, по чьей вине гибнут наши товарищи. Это враги толкают людей на предательство. Словом, мы казним только предателей, да и то…
Он берет пустой чайник, запускает в него руку и достает со дна пригоршню мокрой мяты, словно рыбак охапку водорослей. Капли падают на стол и на пол.
– Она уже больше ни на что не годится? – спрашивает Шарлемань.
– Нет! – отвечает Саид. – Она даже не пахнет!
Он выбрасывает мяту за дверь, точно траву курам, и ветер тотчас подхватывает ее и раскидывает в разные стороны.
– …И с изменниками дело обстоит не так просто. Тут действует правосудие. Существует особый комитет из выборных лиц. Они собирают доказательства, свидетельства, и вовсе не от кого попало. Комитет остерегается доносов из личной мести… Кроме того, тот, кто приводит приговор в исполнение, всегда знает, кого он казнит и за что. Он имеет право отказаться, если ему не объяснят…
– И все же, – сказал Шарлемань, – иногда возможны ошибки. Которые оборачиваются против… против вас… Да, и против нас тоже.
– Не всегда получается так, как задумал, – ответил Саид. – Кроме того, люди иногда действуют в порыве гнева. Послушай, что я тебе расскажу. Представь себе молодого алжирца, который только месяц как приехал, работы еще нет. И вот приходит первая весть из дому: все его родные перебиты. Нам пришлось запереть его. Запереть! Он сидел в комнате, один на один с товарищем, который трое суток сторожил его днем и ночью. Если бы он вырвался, он натворил бы бог знает что. В слепом гневе. А чья тут вина?.. И это не такой уж редкий случай, – продолжает Саид. – Вот что я еще тебе скажу. Если они будут и дальше хватать наших руководителей, как сейчас, то есть забирать лучших, останется неорганизованная молодежь, предоставленная самой себе, положение станет еще хуже. Можно подумать, что ваши… нарочно стремятся вызвать ненависть. Но ты не знаешь силу нашего гнева. У нас даже шестилетний ребенок, когда ему говорят: ты француз, отвечает «нет»… хоть стреляй в него.
– Три месяца!.. – говорит Шарлемань. – Целых три месяца мы ходили вокруг да около. Но теперь, когда мы заговорили об этом, трудно остановиться, правда?
– Да, все или ничего, – ответил Саид. – Либо доверие, либо полное недоверие. Вам, французам, даже не понять, какую роль вы сыграли для нас не только в политике… Чувство унижения, стыда, неуверенности в себе и даже презрения к самим себе – все это принесли нам вы. Во всяком случае, все это появилось на ваших глазах. И вот теперь, когда мы стали совсем другими, нам в первую очередь хочется доказать это вам. Доказать оружием тем, кто не понимает иного языка. И убедить тех, кто способен понять. Когда алжирцу удается доказать французу свою правоту, а тем более правоту своего народа, то для него это куда важнее, чем убедить англичанина, американца или даже русского. Тут самая трудная победа. Это расплата добром… – и он тихо добавляет: —…за все зло, которое мы перенесли.
– Мне ты это уже доказал, – проговорил Шарлемань.
– Несмотря ни на что, для нас Франция вроде зеркала, в нем мы видим, как меняется лицо нашего Алжира.
– Вот мы сейчас с тобой оказались лицом к лицу… – начинает Шарлемань.
– В общем, раз уж я заговорил об этом… – прервал его Саид. – Здесь, во Франции, наше государство представлено разрозненными комитетами – правосудия, помощи больным, безработным, есть у нас даже и пресса, если хочешь знать… а завтра все это объединится в самом Алжире. Сейчас алжирцу, который с родины является во Францию, требуется два пропуска – во-первых, от вашей администрации, во-вторых, от нашего правительства… Когда государство, которое издавна существует, борется против посягательства на его свободу, как советские партизаны в тылу врага, – это замечательно… Но государство, которого не было вовсе и которое создается под носом и в тылу…
– Можешь говорить «врага», – быстро подсказывает Шарлемань. – Это слово всегда имело одинаковый смысл. Я не приму его на свой счет…
– Так вот, ты представляешь себе, какую силу приобретет тогда это государство, как глубоко уйдут его корни в народную почву?.. Несколько миллионов алжирцев заставили отступить самую сильную армию в Европе. Ты понимаешь, как гордимся мы той ролью, которую сыграли, и тем, что в освободительной борьбе мы заняли одно из первых мест. Независимость Черной Африки, Туниса, Марокко завоевана и в нашей борьбе. Хотя многие забывают об этом… Ты понимаешь, почему я тебе об этом говорю… И почему вчера я вышел из себя?… Вот мы с тобой говорим, Шарлемань… Что я могу тебе сказать о себе? Я говорю правду о моей стране, это самое большее, что я могу о себе сказать…
– Мне ты уже все доказал, Саид! – повторил Шарлемань. – Мы с тобой пока еще исключение, но… – Он набирает в легкие воздух и не сразу выпускает его, чтобы не показалось, будто он жалуется и вздыхает.
– Ведь даже ты, – промолвил Саид, – даже ты думал о нас совсем не то, что мы есть на самом деле.
Шарлемань порывисто вскочил и выпрямился во весь свой большой рост, он собирался было ответить, но задел стену плечом, и что-то с легким шорохом упало на линолеум.
– Ох, опять, – сказал Саид, вставая, – куда ни повесь, все равно падает. Очень уж тут тесно…
У самых ног Шарлеманя он поднял с пола плетенный жгут из колосьев, на который Шарлемань обратил внимание еще в первый свой приход.
– …Ужасно жаль, она осыпается.
– Прости меня, – ответил Шарлемань. – Что это такое?
Саид посмотрел ему прямо в глаза.
– Об этом я тоже не мог бы сказать тебе прежде. Саид положил соломенную косичку на ладонь и стал осторожно разглаживать колосья.
– Это плетут наши товарищи в тюрьме, там, дома…
– Ты уж извини, старина, если бы я знал… Кнопка с зеленой головкой торчала в стене на уровне плеча Шарлеманя, хорошо еще, что она не зацепилась за его старый серый свитер. Шарлемань протянул Саиду свою большую ладонь, чтобы тот положил на нее соломенную косичку, и повесил ее на место.
Она была почти невесомой…
…слово: Науара.
Это была тайна Саида.
Так она и осталась тайной. Но теперь Шарлемань знает, что она существует.
Он узнал об этом не от Саида.
Не так давно Сюрмон пришла в Семейный поселок. Двери широко распахнуты, окна тоже настежь. В кухнях громко разговаривают и смеются. Женщины здесь живут сообща, гораздо теснее, чем наши. Управившись с хозяйственными заботами, они собираются в одном из домов.
Сюрмон стучится в открытую дверь. Когда она входит, она видит пять-шесть женщин, сидящих на полу, что кажется странным в обычном доме, похожем на наши. Они сидят и пьют чай вокруг низенького столика. Столик совсем простой, из неструганых досок, сколочен, как видно, недавно, но уже запачкан. На столе чайник и стакан. Остальные стаканы либо на полу, либо в руках.
– Здравствуйте, – говорит Сюрмон. – Лабес?
– Лабес! Гуляешь, мадам Сюрмон?
Из пятерых только одна или две немного понимают по-французски. «Они смеются надо мной – думает Сюрмон, – хотя и беззлобно». Арабский язык позволяет им держаться в отдалении и настороже, они переговариваются на глазах у Сюрмон, переглядываются, перемигиваются, словно намекая на что-то, говорившееся о Сюрмон до ее прихода. Глаза их, откровенные даже в насмешке, выглядывают из тайника, точно из-под покрывала. Может быть, это привычка к покрывалу? Они его уже не носят, но оно как бы оставило след на лицах, придав особую выразительность глазам… Прямо противоположное мы видим у людей, привыкших к очкам: стоит им снять очки, и взгляд делается пустым и неопределенным…
– Как дела, мадам Гасми? Безула?
Сюрмон обратилась к совсем молоденькой женщине, уроженке южного Алжира, она была одета в английский костюм и сидела на полу, как и все остальные. На лбу у нее довольно большая татуировка, странно напоминающая лотарингский крест, другая красуется на подбородке. Она жует мсоик – пасту из зеленой ореховой кожуры, – для укрепления десен, как они объясняют. Перед ней, между ее коленями и столом в ивовой плетеной корзине лежит совсем крошечный ребенок. Видны только его лицо и руки, ладони окрашены хной, – это тоже якобы полезно для здоровья. Хна на крохотных ладонях и почти невидимых ноготках похожа на темно-рыжий сок во рту матери. Как у старика Дескодена, когда он жует свой табак, в уголках ее рта и между губами темнеет коричневая полоска. И татуировка тоже похожа на голубоватую слюну.
– Безула! – отвечает она с гордостью.
– Нлиббезула? – спрашивает Сюрмон.
Женщина кивает головой, поднимая руки к груди, и видно, что ее запястья, унизанные узкими золотыми браслетами, тоже покрыты тонкой татуировкой.
– Очень хорошо! – говорит Сюрмон, обращаясь к остальным. – Мадам Гасми, безула! Безеф! Мадам Брагим, вы знаете? – Она делает гримасу. – Макаш безула, мадам Брагим!..
«Мадам», добавляемое почти к каждому слову, как бы восполняет скудость словаря…
Сюрмон запомнила на слух десяток арабских слов, не больше, и пользуется ими главным образом в диспансере, когда ей приходится расспрашивать их или когда она сама, как сегодня, навещает их. Она знает, что безеф означает «очень», макаш – «нет», лабес? – «как дела?», безула? – «хватает ли молока?».
– К врачу?.. Мадам Гасми… вы пойдете на прием альзуже? (К двум часам?)
Молодая алжирка отрицательно качает головой.
– Рхадуа? (Завтра?) – приглашает Сюрмон.
– Лармис! (В четверг!) – говорит мадам Гасми и знаком предлагает Сюрмон подойти к младенцу.
Мать приподнимает одеяльце, и Сюрмон сразу замечает окрашенные хной ступни ребенка. Наклонившись ближе, она видит голубые глаза и голубую вязаную распашонку, из колыбели словно исходит голубое сияние.
– Кох! (Он кашляет!) – тихонько говорит мать.
– Безеф? – спрашивает Сюрмон.
«Нет! Нет!» – энергично замотали головой все женщины.
– А он какает безеф?
«Да-да», – кивает мать, а за нею и все остальные. И все женщины вместе с Сюрмон смеются.
Слова их беседы не имеют значения. Важно то, что стоит за ними. Иногда чем беднее и скуднее диалог, тем яснее за его прозрачностью выступает его подлинное содержание. Важнее всего жизнь этого маленького существа, ему всего месяц или два от роду, и оно кашляет. Впрочем, об этом говорят больше как о первом испытании, чем как об опасности. Важно, будут ли у этого человечка твердые ногти, крепкие ноги, чтобы ходить босиком по песку и скалам, гибкое тельце, которое чудесно растет и развивается, и животик у него работает безеф…
Платья женщин, яркие и прозрачные, под стать разговору. На мадам Гасми нейлоновая серо-голубая жатая кофточка, под ней видно розовое белье. Напротив нее сидит хозяйка дома, женщина лет сорока, с открытым и веселым лицом, на котором уже заметны морщинки, у нее не хватает двух передних зубов. Она лучше всех говорит по-французски и держится с Сюрмон свободнее, чем другие. На ней платье с крупными, как на обоях, цветами, из плохонькой материи, которую производят здесь для продажи в Алжире, но ценной для нее именно тем, что она куплена там, дома. В ушах у нее висячие золотые серьги. Справа от нее ее молоденькая дочь, единственная, кто, кроме нее, говорит немного по-французски. Она толчет тмин в черной каменной ступке, которая стоит рядом на полу, на одном из ее худых пальцев массивное золотое кольцо, а в вырезе лилового платья, на плоской груди с торчащими ключицами, поблескивает ожерелье с талисманом – золотая рука Фатьмы, украшенная гранатом. У девушки длинные иссиня-черные волосы, гладко зачесанные назад; когда она смеется, видны два золотых зуба. Слева от хозяйки дома сидит мадам Фарида, глубокая старуха, которую здесь все знают, хотя она приехала всего лишь год назад. Все сразу обратили внимание на ее покрывало, которое она в первое время еще носила, на широченные шаровары, стянутые внизу и открытые с боков, и большую накидку с капюшоном на застежке-«молнии». Не в пример другим она не боялась выходить из дому в своем вызывающем наряде. Соседи-французы прозвали ее «зуавшей», вполне, впрочем, добродушно, из-за этих ее бело-кремовых штанов. Эти белые шаровары постепенно изгнали из их воображения красные шаровары настоящего зуава, однако никто не решился бы назвать так старуху в лицо… Она внушала почтение – иного слова не подберешь – своей неторопливой походкой, высоко поднятой головой и гордой осанкой, и всякий встречный мог, если желал, поклониться ей или проводить ее насмешливой улыбкой, а старуха спокойно отвечала на приветствие или взглядом гасила дерзкие улыбки… От ее взгляда мороз по коже пробирал любого, кто осмелился бы над ней посмеяться, даже детей… Постепенно те, кто принял ее за бродячую цыганку, за полунищую гадалку, убеждались в своем полнейшем заблуждении. Она одевалась с подчеркнутой опрятностью и следила за собой несравненно больше местных старых женщин. Лицо ее казалось выхоленным, она предпочитала белые ткани цветным… Вот и сегодня, как и обычно, на ее шее, покрытой бесчисленными мелкими морщинками, красуется тройное ожерелье из золотых монет. Подбородок ее оброс волосами. Она не вступает в разговор, не произносит ни слова ни по-французски, ни по-арабски. С первого дня она отказалась выучить хотя бы одно французское слово… Однако лицо ее приветливо, а при появлении Сюрмон она даже улыбнулась, а улыбки ее не так-то легко удостоиться… И еще одна женщина сидит между мадам Фаридой и девушкой. Она тоже молчит и не улыбается, она застенчива и женственна. У нее бледное лицо, ее блекло-зеленое платье кажется почти серым рядом с яркой одеждой других женщин, крохотная татуировка под ее правым глазом – а может быть, давнишний шрам? – напоминает голубоватую слезу…
Сюрмон в виде исключения явилась сегодня в своих зеленоватых вельветовых брюках, чересчур обтягивающих ее узкие бедра, и в светло-коричневой рубашке. В одежде, движениях, манере смеяться между всеми этими женщинами и Сюрмон столько же различия и сходства, сколько и в беспорядочной полуфранцузской, полуарабской беседе. Этот скудный и удивительный разговор между ними вполне под стать смешению убожества и золота на полу этой комнаты, хне на руках младенца, мсоику, который жует его мать, сияющей голубизне его рубашечки и глаз.
– А кожа у вас стала лучше, мадам Гасми! – говорит Сюрмон, показывая пальцем и почти прикасаясь к красноватым пятнам на подбородке и скулах молодой женщины.
Женщина, смеясь, пожала плечами. Это пустяки.
Она приехала сюда совсем недавно, на сносях, с огромным животом, утомленная и измученная путешествием на пароходе и в поездах, не говоря уж обо всем прочем… Здесь она сняла покрывало, как и все ее товарки. Но первое время вода или малейший ветерок – все раздражало слишком нежную и до сих пор всегда защищенную кожу ее лица.
– Знаешь, мадам Сюрмон! – говорит хозяйка дома, подбородком указывая на мадам Гасми, – она рассказывает нам о том, что сейчас творится в наших местах… Беда!..
Она говорит что-то мадам Гасми, и молодая женщина повторяет по-арабски для Сюрмон то, что она уже сотни раз рассказывала со дня приезда…
– Знаешь, мадам Сюрмон, она говорит: по вечерам женщины остаются в домах одни… Они боятся… Приходят солдаты, кричат на улице… швыряют камни… колотят ногами в дверь.
Молодая женщина продолжает.
Хозяйка знаком останавливает ее: она знает все и сама расскажет мадам Сюрмон.
– Женам горцев и детям… приходится спасаться и бежать в города или в лес. Они ночуют под деревьями… Питаются отбросами…
Мадам Гасми продолжает, Сюрмон вслушивается в ее речь, словно понимая.
– Она говорит, что женщины покидают селения и с детьми уходят на время в лес, чтобы спрятаться от солдат… Это с детьми-то и без всякой пищи…
Лицо старухи… Сейчас это почти лицо мужчины. И когда оно не улыбается, кажется, будто на нем меньше морщин.
– Знаешь, мадам Сюрмон, это ужасно, – говорит хозяйка дома уже от себя, – но бывает и хуже… Знаешь Арезки в Семейном, так вот его жену убили. А у Саида Хамади, который живет в бараке наверху, жена совсем молоденькая, моложе его. Так вот в прошлом году они увели ее на три дня. Она вернулась обратно, – при этих словах хозяйка сжала ладонями виски, широко раскрыв глаза, – …помешанная! У них еще не было детей… и теперь она уже не сможет родить… А ведь у нас, если женщина не рожает…
– Знаю, – говорит Сюрмон.
– А мадам Халиму ты помнишь? У нее была сестра…
– Да, она мне рассказывала про это, – говорит Сюрмон.
Сюрмон едва знакома с Саидом. Случайно упомянув о Саиде как о соседе, она передала Шарлеманю этот разговор только сейчас – добрый месяц спустя после своего визита в Семейный…
Шарлемань внимательно выслушал ее рассказ, но в ответ сказал сдержанно:
– Вот видите, а я и не знал, что у него была жена.
А вокруг царят тишина и покой. С самого воскресного вечера. Слегка парит, как перед близкой грозой, в теплом воздухе ни ветерка…
…слово: поруганные.
Тишину нарушила весть: вчера утром арестован родич Саида, его забрали из фургона, где он находился в тот момент один.
Из осторожности Саид не вернулся домой в перерыв. После обеда он работал, как обычно. Шарлемань нашел его и предупредил, что возле фургона дежурит полицейский и что дверь открыта настежь. Саид ушел ночевать в другое место.
А сегодня утром он сам явился к Шарлеманю, но не через Понпон-Финет, что было бы рискованно, а кружным путем. Накануне ночью они явились к добродушному работяге Рамдану и арестовали и его. Говорят, что он оказался крупной дичью.
– Сегодня с утра никого там не видно, – сказал Шарлемань. – Подожди здесь, я схожу, узнаю. Меня они не тронут.
– Так или иначе, я не собираюсь там оставаться, – сказал Саид. – Я только хочу забрать вещи, которые они не взяли. Если все спокойно, подай знак, и я сразу подойду.
Все было спокойно. Если не считать того, что в фургоне после обыска царил полный разгром. Продырявленная коробка из-под печенья, стаканы, тарелки, письма – все валялось в беспорядке на полу, это было видно с порога, ибо дверь была распахнута настежь, и любое животное могло спокойно забрести туда ночью и рыскать… Но полицейского больше не было.
Сайд подошел к фургону следом за Шарлеманем, слегка пригибаясь в высокой траве.
Сейчас, когда стены голые, фургон поражает пустотой.
На полу – рамка с зелеными полумесяцами. На ней следы подбитых гвоздями подошв. Вокруг разбросаны обрывки фотографий, кусочки лиц, снизу глядят глаза…
Соседи уже все знали… Когда арестованного уводили на улицу Буайе, совсем неподалеку, люди слышали, как он кричал, используя все немногие известные ему французские слова:
– Они разорвали моих братьев, моего отца, мою мать! Они видели их имена на обороте и все-таки все изорвали!
– Это не в первый раз, – говорит Саид. – Он-то столкнулся с этим впервые, но когда они являлись ко мне в гостиницу, они всегда так делали… Им это доставляет удовольствие.
Саид собрал все, что мог, в одеяло и связал его в узел. Он сложил в бумажник обрывки фотографий, кроме портрета женщины, лицо которой показалось Шарлеманю знакомым, когда он пришел сюда в первый раз. Он подумал, что Саид забыл.
– А это ты разве не берешь?
– Я вырезал ее из журнала, – сказал Саид. – Я найду другую. Тут уж они мне не помешают.
Позавчера Шарлемань решил было, что это фотография жены Саида, и теперь он терялся в догадках. Ему не пришло в голову, что он мог увидеть это нежное смуглое лицо в иллюстрированном журнале, где среди фотографий принцесс и кинозвезд изредка можно найти и портреты народных героинь.
Уходя, Шарлемань заметил вдруг на стене жгут из сплетенных колосьев.
Для полицейских он ровно ничего не означал, и они его не тронули.
Даже не спрашивая, Шарлемань протянул руку, чтобы снять его со стены и передать Саиду. Но нечаянно он выпустил ниточку, и жгут с легким шорохом упал, как и в первый раз, в щель между деревянной стеной и зеленым линолеумом на столе.
Шарлемань опустился на колено и поднял его. Колосья обились, когда падали, и два пшеничных зернышка упали на пол. Он хотел было оставить их лежать, но у него защемило сердце, не хотелось бросать их здесь. Он подобрал их и, поднимаясь на ноги, протянул Саиду:
– Просто беда, у меня сегодня дырявые руки! Все валится.
Саид развязал два угла одеяла, вытащил квадратную жестяную коробку. Яркие этикетки давно отклеились от нее, стенки заржавели. Он положил туда соломенный жгутик поверх всего, что он успел наспех собрать.
Саид взглянул на пшеничные зерна на ладони Шарлеманя. Он взял только одно, а может быть он одно лишь и увидел, и положил в карман. Шарлемань как будто непроизвольно не выбросил другое, а сунул тоже себе в карман.
У него в карманах брюк вечно полно всякой всячины, прямо-таки целые закрома: табаку там не бывает, он не курит, но вот крошки хлеба, какие-то бумажки, остатки от наживки, сунешь в карман пакетик, а он рвется… шелуха от конопляного семени, отруби, засохшие травинки, нитки от подкладки – все это перетерлось, не раз мокло от дождей и пота, и, когда суешь руку в карман, вся эта труха забивается под ногти… И если бы зернышку пришла фантазия пустить росток, оно нашло бы для себя там все необходимое…
Только вечером Шарлемань вспомнил о нем, вынул его и, подцепив ногтем большого пальца, спрятал в надежное место – в футляр от часов.
…Красная железная лестница. Шарлемань наконец добежал до нее, чтобы влезть наверх. Ни Саид, ни его преследователи больше в поле его зрения не появлялись. В сталелитейном или позади него раздаются крики. Дыхание перехватывает, он уже не в состоянии думать связно, не может даже удержать в памяти разрозненные слова. А главное, на это уже нет времени. То, что должно случиться, уже слишком близко, вот здесь, за этой стеной, за дверью на верху лестницы.
На втором этаже сталелитейного у самых пастей конвертеров стоят рабочие, они еще взволнованы только что промчавшейся погоней. Никто не работает. Все столпились у открытой двери на другом конце цеха. Шарлемань бежит туда, и его подкованные башмаки звенят о плохо пригнанные стальные листы пола, этот звон снова будоражит людей, начавших было успокаиваться. Все оборачиваются и смотрят, как он задыхаясь бежит среди пышущих жаром бессемеровских печей… Что еще случилось?
Печи, предоставленные самим себе, продолжают работать без присмотра, кроме двух, которые только что прочистили и у которых такой вид, точно они вот-вот проглотят пол своими зияющими пастями высотой в человеческий рост, и если ты споткнешься или покачнешься возле них, то упадешь прямо в пекло, словно в «каменный мешок»…
В дверях Шарлемань молча расталкивает замешкавшихся товарищей. Он выскакивает наружу на верхнюю площадку другой железной лестницы, черной и ржавой, и одним взглядом охватывает происходящее.
Между томасовским цехом и доменным, там, где строится большой бункер, полицейским было труднее пробраться, чем Саиду. Все мешало им – рвы, куча глины, незнание местности, страх и скопление рабочих, в частности алжирцев… Здесь Саиду удалось оторваться от погони. Он обогнул доменный цех и, видимо, решил пробраться наискосок к литейному. Шарлемань бежит наперерез, стараясь, впрочем без особой надежды, обойти полицейских и очутиться между ними и Саидом… И Саиду удается проникнуть в литейный.
На заводе они его не поймают, думает Шарлемань. Но бежать по литейному – сущее безумие. Все равно что для мухи ползать по паутине! Повсюду расплавленный металл и огонь. Огонь здесь словно мохнатый, он окутан дымом и пылью, летящей от литейных форм, языки пламени обведены синей и зеленой каймой, в середине они болезненно багровые и напоминают цветом губы женщины, харкающей кровью. И носиться зигзагами среди изложниц, даже когда смерть преследует тебя по пятам…