355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андре Стиль » Последние четверть часа (Роман) » Текст книги (страница 6)
Последние четверть часа (Роман)
  • Текст добавлен: 7 мая 2018, 22:30

Текст книги "Последние четверть часа (Роман)"


Автор книги: Андре Стиль



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 11 страниц)

Откуда у Соланж Морель такой страх перед парнями?.. Правда, мать ее, недавно умершая, была богомольной. А отец Соланж – Эктор – человек пугливый, робкий. При жизни жены не он был главой семьи. Он женился на женщине богаче себя, и не случайно: его с детства укоряли в том, что он вечно старается выше себя прыгнуть. В общем, Эктор постарался воспитать дочь по собственному вкусу. Сразу после смерти жены он забрал дочь из школы, надо же кому-то хозяйничать… Как и все другие, он указывал дочери на несчастную юродивую Полину: вот видишь, что получается, когда делают глупости… И особенно часто он твердил дочери про дурное поведение Жильберты…

Если кузнечик скачет при сильном ветре, то его относит в десять раз дальше, чем длина его прыжка. Когда Соланж и Жильберта Биро учились в школе, они были закадычными подругами. Дружба похожа на сон и может на несколько лет отстать от жизни… Вам снится, будто вы добиваетесь любви женщины, она готова полюбить вас, вот-вот вы в первый раз поцелуете ее… А эта самая женщина мирно спит рядом с вами, и, может быть, ей снится то же самое, а она уже много лет ваша жена… В глубине души Соланж по-прежнему считает Жильберту подругой. А между тем за последние четыре года они стали совсем чужими.

Кузнечика здесь называют другим словом, живым, как сам кузнечик. Его называют «августовским попрыгунчиком»… В глазах Соланж Жильберта, несмотря на все дурное, что говорят о ней, остается всего лишь «августовским попрыгунчиком». И возможно, первая взбучка, которой встретил ее отец, была как раз тем ветром, что занес ее так далеко… Правда, взбучка была основательная.

Здесь все знают друг о друге. И в первую очередь все слышат.

Марселен не грубый человек. Но в тот раз он завел дочь в комнату и запер дверь. Она кричала, звала на помощь. Брат ее Андре убежал из дому, заткнув уши… Жюльетта рвалась защитить дочь, стучала кулаком в двери, крича:

– Эй, Марселен! Держи себя в руках!

Жильберте было всего пятнадцать лет. И она уже согрешила. И не шутя, не со сверстником, а с негодяем, парнем лет двадцати, который соблазнил ее перед тем, как идти в солдаты…

Но после отцовского урока Жильберта уперлась, показала характер. Можно подумать, будто она делала все назло. По вечерам ее часто стали видеть внизу, с ухажерами, если можно так выразиться. Мальчишки, которые вертятся повсюду, и в первую очередь ее брат, называют ее потаскушкой. Мать жалуется, что она позорит семью, но время от времени она ласкает ее и целует, как маленькую… Старухи, которые никому ничего не прощают, ворчат:

– Негодная девка, шлюха. Помани медведя медом…

Соланж больше не встречается с Жильбертой. Вначале она неохотно уступила требованию отца. Но потом мало-помалу свыклась. Так или иначе, теперь, в девятнадцать лет, она боится парней. Это не безумный страх, а просто страх, достаточный для того, чтобы ни одного из них не подпускать к себе близко. В кино она ходит чаще всего в субботу вечером с Клотильдой, старшей дочерью Корнета, которая на год моложе ее. Клотильда некрасива, Соланж, кстати говоря, не слишком ее любит, но и к ней она привыкла. Она привязана к дому, любит возиться по хозяйству и иногда садится шить у окна на втором этаже, которое выходит на улицу. Она устраивается там не для того, чтобы показать себя, она садится, просто чтобы подышать свежим воздухом.

Этот страх – лучший сторож. И к счастью, потому что она хороша собой, и охотников нашлось бы немало. Иногда любители поболтаться по предместью кружат возле ее дома, точно гончие. Они ездят на велосипедах взад и вперед, не решаясь откровенно глазеть на окно, ездят с безразличным видом, но довольно скоро, обескураженные, исчезают. Если Эктор дома, он, завидев их, выходит на порог и останавливается, словно невзначай, засунув руки за ремень. Соланж гораздо красивее Жильберты. Жильберта худая и плоская, в мать, волосы у нее прямые, она смахивает на мальчишку и привлекает только своей молодостью. У Соланж округлые и женственные линии. Она блондинка, и не столько цвет ее волос обращает на себя внимание, сколько прозрачная кожа. Ее кожа нежна и как бы беззащитна, к ней боязно прикоснуться, ее хочется спрятать в тонкую папиросную бумагу, защитить целлофаном… Одета она всегда мило и со вкусом, а вкус у нее есть, она сама себе шьет легкие платьица и на зиму и на лето. В доме уютно, опрятно, Эктор не прогадал: его бутерброды и фляжка всегда приготовлены вовремя, полы чисто вымыты, так что я враг, что ли, сам себе, думает он, зачем мне жениться снова…

Как-то раз в виде исключения Соланж отправилась в кино одна, и, когда она возвращалась, какая-то тень следовала за ней от трамвайной остановки Гро-Кайю до самого предместья. Она чуть не умерла со страху. Эктор был на заводе. Она зажгла все лампы в доме, которые так и горели всю ночь, даже те, что на улице перед входной дверью и у садовой калитки за домом.

Так или иначе, однажды вечером сидит она одна дома, ждет Эктора и жарит ему картошку. Лето, еще совсем светло… В собственных стенах ей не от кого прятаться, на ней розовое в цветах нейлоновое облегающее платье с большим вырезом. И нейлоновый фартучек, прелестная дешевая вещица, какие сегодня продают повсюду. Их плиту давно пора сменить.

Одна из чугунных конфорок разбита, и приходится следить, чтобы жаровня с кипящей в масле картошкой не опрокинулась прямо в очаг.

И вот происходит неизбежное. Жир выплескивается в огонь, вспыхивает фартучек и платье, девушка превращается в горящий факел, пламя мгновенно взлетает до самого потолка… Она выскакивает на порог с душераздирающим воплем. Ее дикий нечеловеческий крик сливается с грохотом завода, со скрежетом жерновов.

Налево у своего дома стоит Корнет. Напротив у порога сидит старая Зея. Справа, по другой стороне улицы, идет алжирец. На крики девушки он оборачивается. Корнет делает шаг вперед, Зея вскакивает, алжирец бежит к Соланж, которая смотрит на него, подняв руки, как бы защищая их от огня, но пламя охватило ее своими огромными лапами до кончиков пальцев…

Немцы…

Но когда алжирец, раскинув руки, почти добегает до нее, он вдруг колеблется, смотрит на Корнета, на Зею, на соседние дома… А Соланж, словно вспомнив о чем-то, поворачивается и бежит к Зее, ее горящие волосы развеваются по ветру. Зея протягивает ей синий фартук, все, что она может сделать. Соланж несется дальше, пересекает улицу, подбегает к Корнету, который кидается почему-то к себе в дом. Испугался ли он, или, посмотрев на фартук Зеи, бросился за одеялом? И Соланж останавливается перед клумбами у двери Корнета! Она оглядывается. Алжирец бежит к девушке, и наконец она кидается к нему, вытянув руки.

Тогда он делает то, что хотел сделать сразу. Он распахивает полы пиджака, крепко обхватывает Соланж руками, ногами, падает вместе с ней на тротуар, в канаву, где, как назло, ни капли воды, катается по земле, натыкаясь на железную ограду палисадника Корнета, кричит вместе с нею, не отпуская ее. Прибегает растерянный Корнет, который сначала пытается оторвать их друг от друга, потом закутывает обоих в старое пожелтевшее пикейное покрывало…

Он как можно туже стягивает на них одеяло и катает их по земле. Наконец сбегаются со всех сторон люди на помощь…

Нейлон плавится, потрескивая, и прилипает к коже, как репей, как смола, он вонзается в тело, словно проволочная сетка в ствол дерева; можно подумать, будто огонь и черно-рыжий расплавленный нейлон вгрызаются в вены, проникают в кровь. Такова современная жизнь. Чем красивее, тем порочнее.

Этот алжирец был Мулуд.

Его приятель Норе одним из первых навестил его в больнице Сен-Венсен.

– Попросись у старого швейцара, – посоветовал ему Фернан, – я его знаю, он тебя пропустит.

Соланж тоже лежит в Сен-Венсене, в женском отделении.

– Ты понимаешь, – говорит Мулуд, пытаясь приподняться на кровати. – Я ведь хотел…

– Все прекрасно поняли, – отвечает Норе, – лежи спокойно.

Он протянул руку, чтобы подтолкнуть Мулуда обратно на подушку, но не прикоснулся к нему. Ожоги, даже под бинтами, как бы удерживают чужие руки на расстоянии, но и на расстоянии чувствуешь, как содрогается обожженная плоть и нервы от одной возможности прикосновения.

Сообщник и…

Все прекрасно поняли, что и Мулуд и Соланж не обгорели бы так сильно, если бы в воздухе не носился этот яд: бесконечные разговоры об алжирцах и о женщинах. Именно это заставило Мулуда заколебаться на мгновение. Именно это заставило Соланж бежать от него. Драгоценное время было потеряно.

Норе хорошо знает своего Мулуда. Он не раз дразнил его.

– Ты просто мальчишка! Боишься баб? Потому и не решаешься жениться…

Как-то раз они ехали вместе на площадке переполненного трамвая. Люди стояли в невероятной тесноте, прижавшись друг к другу. Застань их в этом положении какой-нибудь катаклизм, вроде последнего дня Помпеи, то через тысячу лет ни за что бы не понять, чем они тут занимались. Переплетенные, перепутанные руки, скрещенные, скрюченные ноги… Не говоря уже о тех, кто и вправду пользуется случаем. Мулуд стоял, плотно прижатый к какой-то женщине. Сначала Норе исподтишка посмеивался, глядя на товарища. Мулуд пытался отстраниться хоть немного, но в такой давке лучше было бы стоять тихо. Вскоре и женщина заметила, кто стоит позади нее. Как бы поняв его мысли, она тоже попыталась отодвинуться. Однако все усилия были тщетны, они были просто вдавлены один в другого… Через несколько минут какой-то тип в серой шляпе, пристроившийся на буфере вагона и потому слегка возвышавшийся над другими пассажирами, стал через головы приглядываться к тому, что происходило между женщиной и Мулудом… Вот тут Норе перестал смеяться. Он смотрел уже не на Мулуда, а на этого типа в шляпе. А на Мулуда хоть и не гляди: с их цветом кожи никогда не разберешь, краснеет человек или бледнеет… К счастью, женщина сошла через три остановки. Сразу стало легче дышать.

В другой раз, когда Норе кто-то задержал после смены, он сказал Мулуду: «Подожди меня на углу, я сейчас…» И вот когда он пришел на условленное место, он увидел, что Мулуд ждет его гораздо дальше, за поворотом. Дело в том, что на углу была баскетбольная площадка, где девчонки лет пятнадцати-шестнадцати играли на солнце. Голоногие, в красных и белых майках, с полосками кожи, проглядывавшими между шортами и майками, шумные, смеющиеся. Если бы нашелся предлог, Норе нарочно прогулялся бы с Мулудом обратно к площадке, чтобы посмотреть на его физиономию…

Но Мулуд понял. Когда они успели уже порядочно отойти, он сказал неожиданно, без всякой видимой связи с девчонками:

– Француз смотрит. С алжирцем же все наоборот: на него смотрят.

Происшествий Норе с Мулудом хватило бы на целый журнал. Вот еще одно: как-то сидит Норе в маленьком кабачке у входа на завод, у Мерлена. Входит Мулуд, по лицу видно, что ему не по себе.

– Вид у тебя – краше в гроб кладут! – говорит Норе. – Живот, что ли, болит?

– Отстань, Оноре, – ответил Мулуд.

– Ну, уж раз он меня величает полным именем, дело серьезное! Ну, что у тебя стряслось?

Мулуд не хотел говорить. Но потом все выяснилось. Когда Мулуд проезжал через проходную завода, ему навстречу выехали двое на велосипедах. Мулуд не мог посторониться в узком проходе, да и по всем правилам они должны были бы уступить ему дорогу. Оба типа разорались. А когда Мулуд был уже далеко, они вдогонку обозвали его цветным.

– Разве это мужчины, – сказал Мулуд, – ведь знают, что я не могу ничем ответить…

– А кто такие? – спросил Норе.

– Высокого я не знаю, – сказал свидетель, – а другой – Ти Моризе.

– Да, на Моризе это похоже! – говорит Эдуард Гаит, наливая себе джина в кофе и делая знак Мерлену, чтобы тот наполнил его рюмку – Моризе!.. Уж беднее его не найдется, ходит оборванный! И вместо того, чтобы обвинять тех, кто стоит выше его, он ищет виноватых среди тех, кто еще более обездолен, чем он сам! Но найти такого трудно! И он воображает, будто ему прибавится чести, если он кого-нибудь обругает!

Повернувшись к Мулуду, Гаит добавил:

– Тебя или кого другого, ему все равно, кто под руку попадется.

– Не стоит обращать на него внимание, – сказал Норе. – Такое ничтожество! Он и сам не соображает, что делает.

Да, уж если бы за него взялся Норе… Только пальцем бы тронул, и от того мокрое место осталось бы.

Назавтра Норе выяснил, кто был второй. Он оказался не чернорабочим, как Моризе, а слесарем-инструментальщиком. Самый обыкновенный парень. Еще не зная, что он за человек и в каком профсоюзе состоит, Норе отправился искать его.

– Послушай-ка! Твое счастье, что при моих кулаках я не стану с тобой связываться, но ты возьмешь свои слова обратно. Те, что ты сказал моему товарищу…

Он вспомнил, как Пьер Вандам умудрился сломать мизинец Раулю Пету, когда давал ему подзатыльник. Он задел мизинец рукавом. Тяжба тянулась три года и стоила Пьеру бешеных денег.

Парень решил было отшутиться и увильнуть, но Норе спокойно и осторожно сгреб его за шиворот и пригнул его голову книзу.

На шпале между рельсами лежал похожий на черное мыло кусок тавота, величиной с кулак.

– Возьмешь свои слова обратно, или я ткну тебя туда носом! – И Норе добавил: – Как кошку! В ее же дерьмо!

Кто-то хотел вступиться, но ему сказали:

– Не лезь, они мужчины, сами разберутся!

– Никому не советую вмешиваться! – сквозь зубы процедил Норе. – Ну, ты! Гадюка!

– Я беру свои слова обратно! – просипел тот, когда нос его был уже в двух дюймах от шпалы.

– Скажи: больше этого говорить не буду!

Норе помолодел на двадцать лет, ему кажется, будто он все еще школьник и наводит в классе свои порядки.

– Больше этого говорить не буду!

– Ладно! – сказал Норе, делая вид, что отпускает его. – И все-таки ты у меня свое получишь, трепло!

Он вдавливает его лицо в тавот и несколько раз тычет его носом в жирную темную массу.

– А теперь катись!

Все же ему не удалось сдержаться до конца. Вместо того чтобы просто отпустить парня, когда тот, слегка пошатываясь, выпрямился, Норе резким пинком в зад сбил его с ног. К счастью, кто-то стоял рядом и подхватил парня, не дав ему удариться головой. На мгновение Норе испугался, чувствуя, что пересолил. Но тут же забыл об этом, взглянув на перепачканное лицо своей жертвы с жирной каплей на носу.

– Ты где пропадал? – спросил Мулуд, когда Норе вернулся.

– Тебя не касается! – ответил Норе. – Каждый пасет своих коров.

Немцы…

Эктор тоже зашел к Мулуду, после того как проведал дочь. А уж об алжирцах и говорить нечего, идут один за другим, скоро выстроится очередь у дверей… «Ты знал, что я обязательно приду?» – спрашивает Норе. Эктор сказал, что Соланж еще сильнее обожжена, чем Мулуд. Она чуть не умерла. К счастью, лицо не тронуто. А у Мулуда наоборот: пострадало больше всего лицо и левая рука, которая лежит теперь поверх одеяла с той стороны, где сидит Норе.

Усталость, или кровь прилила к голове?.. Они не проговорили и десяти минут… Алжирцы, друзья Мулуда, ждали за дверью, чтобы не мешать им… Норе увидел, что Мулуд засыпает. В дверях показался один из алжирцев. Норе знаком велел ему молчать, а посетителей, пришедших к остальным трем больным, попросил говорить потише. Когда Мулуд задремал, он нечаянно положил обожженную руку на руку Норе. Норе повернул ладонь кверху и осторожно поддерживал забинтованную бесформенную руку Мулуда. Мулуд проспал десять минут, десять бесконечных минут. Ну и что ж, подумал Норе, все-таки повидались. Дело-то ведь не в словах…

Но тем временем он все осмотрел в палате, даже истертый линолеум перед дверью, с плешиной не в середине, а сбоку, в том месте, где обычно топчутся, прежде чем переступить порог; на ночных столиках стаканы, а в них кожура от апельсинов, бумажки от конфет, он заметил даже тонкую белую резиновую трубку в ноздре одного из больных, словом, отметил все…

Когда Мулуд проснулся, не известно, о чем он подумал… Да и трудно угадать мысли человека, у которого забинтовано все лицо, кроме рта и глаз.

Там, где пахнет скандалом, всегда замешаны мальчишки.

Сын Олимпии, Анри, вошел, утирая нос правым рукавом и держась левой рукой за ухо, словно его кто-то ударил.

Олимпия стирала, ее руки покраснели, набрякли и сморщились от воды. Она вытерла их о хлорвиниловый передник, совершенно мокрый и сверкающий радужными пузырями пены.

– Ну, что ты опять натворил, исчадие ада?

– Меня одна тетка стукнула!

Вот вам! Олимпия, словно предчувствовала это, когда вытирала руки…

– Вот тебе еще, дьяволенок! Не будешь в другой раз лезть к людям!

Она продолжала вытирать руки, но уже об юбку на заду. Хлорвинил ведь не впитывает воду. От удара на ладони, словно из губки, снова появилась влага.

– А все же скажи, кто тебя стукнул? Еще придется с людьми ссорится из-за тебя! Так кто же? – продолжала Олимпия.

– Сам не знаю, какая-то из Семейного. Высокая такая… – отвечает Анри.

Это великолепная женщина, если не обращать внимания на татуировку. Что-то вроде синего шва проходит посередине ее подбородка. Другой такой же шов виднеется на лбу, под блестящими иссиня-черными волосами, но этот потоньше, и на концах его звездочки из точек. Если бы не это, то баба прямо на диво! Так и пышет здоровьем. Она уже не первой молодости, лет сорока – сорока пяти, как говорится, в самом соку. Мы, мужчины, не осмеливаемся разглядывать алжирских женщин по многим причинам, хотя бы из-за их странной привычки носить несколько прозрачных вещей одну на другой… Вот хотя бы эта. Между темно-красными бретельками фартука, под голубоватой в желтенький цветочек блузкой из жатой материи видно еще какое-то одеяние из бледно-зеленого шелка, а сквозь него проглядывает обыкновенная розовая комбинация, непрозрачная на этот раз. Открытых воротов они не признают, и нельзя понять, какая у них кожа… В результате толком не видишь ничего, но глаза смущены и взволнованы, проникая вглубь, слой за слоем… Грудь у нее тяжеловата, все-таки шестеро детей, шутка сказать… Шестеро, о которых мы знаем… Муж не достает ей до плеча, но он живой и вертлявый, точно штопор. Она чересчур высока для женщины. Мужчинам не по себе, когда им приходится задирать голову, чтобы полюбоваться красивым лицом. Они предпочитают смотреть сверху вниз…

Кроме того, она ни слова не говорит по-французски. И когда с ней встречаешься на улице, нечего сказать ей, даже если ты знаком с ее мужем. Даже поздороваться нельзя. Кивнешь ей, не разжимая губ, и она отвечает тем же. Так мужчина и женщина расходятся в разные стороны молча, словно четвероногие… Не будь она так маняще красива, это бы еще ничего, а тут чувствуешь себя неловко…

Сообщник и…

И может быть, именно поэтому ее вечно задирают мальчишки. До сих пор они никогда не приставали к алжиркам. Впрочем, это понятно. Дело тут вовсе не в расе. Просто француженки могут защитить себя. Они тотчас разузнают, чей мальчишка их задел обидным словом, пожалуются родителям, и тогда берегись! Иногда мальчишки смелеют и кричат проезжающей на велосипеде девушке что-нибудь – ничего страшного, так, чепуху, просто чтобы заставить ее покраснеть, но стоит ей затормозить и соскочить на землю, как вся ватага улепетывает… Но на сей раз они спрятались в канаву возле изгороди Эрнеста Бурдона, на краю поселка, и кричали этой женщине всякие мерзости. А так как она их не понимала, они могли выкладывать все свои познания, выхваляясь друг перед другом… так что в конце концов им самим стало совестно… Они удивлялись и своим запасам и тому, что осмелились выложить их вслух среди бела дня… Особенно отличился Камбье, единственный, кого она разглядела, потому что он подошел к ней почти вплотную.

Она ездила на велосипеде за провизией, с двух сторон свисали туго набитые сумки, руки у нее были заняты рулем.

Назавтра, выходя из своего барака, она вдруг наткнулась на Анри. Она кинулась за ним вдогонку, и все ее прозрачные розово-голубые одежды развевались на бегу… Сначала он смеялся. Потом, увидев, что она вот-вот его догонит, он чуть не умер со страху и даже напустил в штаны. Здорово потом щипало между ног, где у него вечно раздражена кожа. Женщина влепила ему хорошую затрещину, правда только одну – люди видели издали, – и потом стала кричать что-то по-арабски, тряся его за плечи.

И вот Олимпия отправляется в поселок, таща своего мучителя за руку. Она хочет очной ставки.

– Покажи, который дом?

Она пришла как была, в мокром переднике, с засученными рукавами и красными от стирки руками. Одетта Байе, предчувствуя грозу, выходит на порог. Она видит, что Олимпия ошиблась домом, и пользуется этим предлогом, чтобы подойти поближе. Из двери, куда по ошибке постучалась Олимпия, выходит хозяйка, молодая итальянка. Алжирка живет рядом.

Дверь ее дома открывается раньше, чем Олимпия постучалась. Олимпии это не нравится. Ей чудится какая-то угроза, и она сразу повышает голос:

– Что он вам сделал?

Она хотела задать вопрос, а получился упрек.

Женщина отвечает по-арабски, Олимпия этого не ожидала. Значит, придется объясняться жестами. Однако Олимпия говорит не останавливаясь, не оставаться же ей в долгу, хотя слова ее понятны только Одетте и итальянке. А алжирка и вовсе говорит в пустоту. Она указывает пальцем на себя, потом на Анри, потом снова на себя, изображает на лице гримасу отвращения, потом вытягивает руку по направлению к дому Эрнеста Бурдона. Олимпия качает головой, мол, нет, это не Анри, это, наверно, мальчишка Камбье, который живет на том краю! Обе ожесточенно жестикулируют, в разгаре спора одна из них нечаянно задевает другую пальцем…

– Не смей меня трогать!..

Олимпия перешла на «ты» и пытается схватить чужую руку… Она вдвое ниже и слабее алжирки и к тому же худа как спичка, но храбрости ей не занимать… Дальнейшее происходит в полутемном коридоре барака, куда алжирка отступила от удивления или страха или для того, чтобы заставить Олимпию войти в дом. Одетта Байе и итальянка тщетно пытаются протиснуться за ними. Издали нельзя понять, что мешает им войти, затем показывается спина Олимпии, которую алжирка выпихивает из своего дома.

Хоть бы они обе вышли оттуда, легче было бы их разнять! Но вот обе женщины вылетают из двери барака, словно их, как сухой лист, вымело ветром, они вцепились одна другой в волосы, платья на них трещат, они даже не замечают двух деревянных ступенек порога. Олимпия вся серая, в блеклом клетчатом платье, только руки у нее красные. Алжирка в пунцовой вязаной кофте поверх тонкого лилового платья, может быть ночной рубашки, босая, в красных с золотом домашних туфлях. Одетта и итальянка, обе маленькие, пытаются разнять их, протискиваются между ними, тащат изо всех сил в разные стороны, упираются коленями, ногами, руками, кажется, будто и они тоже ввязались в драку. В конце концов им удается невероятным усилием и с помощью подоспевших соседей растащить дерущихся…

Уж если женщины сцепятся, то они хуже мужчин… Ну а мужчин тут не оказалось, они в это время работают, скажем прямо: к счастью…. Зато женщин сбежалось немало, три или четыре француженки схватили Олимпию, столько же алжирок держали свою товарку, и надо сказать, обе стороны еле-еле справлялись. То и дело соперницы, стряхнув с себя живую гроздь, снова устремлялись в бой, тянули друг другу обнаженные дрожащие руки и через головы разнимающих старались добраться до врага. Обе вопили, должно быть одно и то же, одна по-арабски, другая по-французски… Наконец удалось схватить их за руки, они продолжают рваться друг к другу с искаженными от ярости лицами, словно готовые кусаться. И вдруг что-то изменилось… Может быть, глаза их нечаянно встретились, а может, они наконец разглядели то, что надо было видеть с самого начала…

Вмиг вопли прекратились…

Алжирка произносит что-то более спокойным голосом. Олимпия с трудом выдирается из чужих рук с таким видом, словно говорит: отпустите, ладно, хватит!..

– Надо же… – ворчит она и, резко высвобождая правую руку, добавляет: —…сцепились, точно две дикарки!

Немцы…

У соперницы происходит то же. Алжирка потихоньку пятится к своему дому.

– Да отвяжитесь, черт побери! – говорит Олимпия. – Терпеть не могу, когда меня держат!

Ее отпустили, и она разрыдалась, правда, слезы ее были недолгими. Нервная реакция. Потом она говорит, тряся головой:

– Главное, она ошиблась, это был вовсе не мой!

– Они же плохо понимают, – отвечает Одетта. – Языка-то они не знают, вот и объясняйся с ними…

– Они бы лучше своих собственных ребят приструнили, – добавляет другая.

– Конечно, – говорит Олимпия, все еще дрожа, – но дело не в этом. Каждая воспитывает как хочет. Но поднимать руку на чужого!..

– Тебе еще хорошо, Олимпия, ты тут не живешь! Их мальчишки бегают до полуночи. У них ложатся поздно!

– А в прежние годы, когда они справляли свой рамадан, всю ночь били в кастрюли и плясали… Иной раз кажется, будто их ребята нарочно шумят и не дают нам спать.

– Что ж, у каждого свои обычаи, – возражает Олимпия, постепенно успокаиваясь, – вопрос-то не в этом…

– А все-таки ваш чертенок был среди них, я его видела! – сказала жена Эрнеста Бурдона.

Олимпия обернулась к сыну:

– Ты был там?

– Я был, но за изгородью! Она меня не видела!

Анри отступил и на всякий случай выставил локоть.

Но Олимпия уже подскочила к нему:

– Вот тебе! Будешь знать! Сколько раз я говорила, что из-за тебя не оберешься сраму!

Когда с год назад эта женщина приехала в наши края, у нее был грудной ребенок. Она явилась, можно сказать, из самых недр Алжира, почти из пустыни.

Роберте Сюрмон поручили установить с ней контакт, но она наткнулась на замок.

Неделю спустя к Роберте пришла соседка этой женщины, тоже алжирка. Новорожденный заболел.

И Роберта Сюрмон снова стучится в дверь. Дверь не открывается, но на этот раз она уже заперта изнутри. Сюрмон чувствует, что за ней следят из-за занавески. Ждут ли ее, не известно. Во всяком случае, ее приход уже не вызывает протеста.

Но ведь и с теми, кого она знает уже и год и два, Роберте Сюрмон не всегда удается столковаться.

Алжирским женщинам свойственно чувство юмора, пожалуй даже больше, чем мужчинам, глаза их выразительнее, чем уста. Разговор завязывается осторожно:

– Здравствуйте, мадам Амзиан.

– Добрый день, мадам Сюрмон.

– Как дела?

– Все в порядке.

– Малыши здоровы?

– Да. А твои, мадам Сюрмон?

Вопросы, которые им задают по долгу службы, настораживают алжирских женщин. И тем не менее Роберта Сюрмон уже завоевала у них доверие. И дело тут совсем не в той помощи, которую она им могла оказать, да и не так уж она велика. Гораздо больше расположило их ее старание, ее стремление помочь… Часто ее усилия оказываются тщетными, и потому иной раз – удивительное дело – в самом убогом бараке ее встречают с легкой усмешкой, иногда даже покровительственной.

– Все бегаешь, мадам Сюрмон?

Главное для них то, что она против этой войны, и все это знают.

Политикой она интересуется только от случая к случаю. Но уж если она занимается какой-либо работой, она бросается, точно головой в омут, вот как сегодня, и большей частью чутье ее не обманывает. Она не похожа на своего мужа, преподавателя английского языка, который лет на пять старше ее и облысел уже к тридцати годам. Многим кажется, что брак ее неудачен. Ее муж держится претенциозно, разговаривая, нелепо жестикулирует… И говорит-то он жеманно… Впрочем, человек он порядочный и вполне прогрессивный по своим убеждениям. Роберта же совсем иная натура, иногда она вызывает улыбку алжирских женщин, особенно когда они видят ее слишком простецкие, почти мужские ухватки. Лицом она не хуже многих, а стрижется «под мальчика», не завивается и непрестанно курит, ее грубые вельветовые зеленые брюки вечно засыпаны пеплом. Правда, к своим алжиркам она никогда не приходит в брюках, для этих визитов она надевает платье. Она одна из тех редких женщин, к которым невольно обращаешься по фамилии, а не по имени. Она ничего не делает хладнокровно. Должно быть, муж оказывает на нее кое-какое влияние, но все равно голова у нее разумнее и сердце добрее, чем у него. Есть у них прелестный малыш. Но можно сказать, что в этой семье она – отец и глава.

Итак, на этот раз она тихонько отворила дверь. В первой комнате вопреки ее ожиданиям было пусто. Но из дальней комнаты, где ставни были наполовину прикрыты, доносилось тихое пение, женщина напевала колыбельную не произнося слов. Роберта осторожно пошла по коридору.

– Мадам Бен-Шейх…

Женщина подошла к порогу своей комнаты и перестала петь, продолжая укачивать больного малыша…

Она позволила Сюрмон подойти и даже откинуть простынку с личика ребенка.

Сюрмон сразу увидела, что дело серьезное.

Она направила ребенка в больницу.

Менингит, вернее, начало менингита.

Ребенка удалось спасти.

А накануне визита Роберты Сюрмон, когда муж и другие дети уже давно спали, женщина всю ночь напролет качала больного малыша. Что еще могла она для него сделать. Ребенок уже не шевелился и не открывал глаза…

Когда Шарлеманю рассказали об этом, он вспомнил другой эпизод. Однажды на таком же вот собрании один молодой понтонер, племянник Гаита, недавно вернувшийся из Алжира, поднялся из третьего ряда, где он сидел со своей невестой. Все время, пока он говорил, она крепко держала его за руку… Он рассказал о женщине там, в Алжире, которая несколько дней шагала взад и вперед по комнате, укачивая мертвого ребенка, и не хотела расстаться с ним.

Это мы виноваты в их невежестве, в их недоверии.

Нужно прямо признать: наша вина. Даже если мы, коммунисты, или лично я, Шарлемань, здесь ни при чем… Ведь Франция – это наша страна, и мы – часть ее. Исправить ее ошибки – дело нашей чести. Чей удел исправлять чужие ошибки? В первую очередь наш. И уже сейчас, кто берет это на себя? Это трудно и даже не очень справедливо, но не чувствуешь себя настоящим мужчиной, если не умеешь признать, что это «мы». Сам я ничего плохого тебе не сделал, брат мой, но моя душа полна желания хотя бы сердцем искупить все зло, нанесенное тебе моей страной.

Сообщники…

Но вернемся к Саиду.

Шарлемань больше не являлся в фургон, и Саид не приходил к Шарлеманю и ничего не сделал, чтобы продолжить завязавшиеся отношения. Но Шарлемань готов был дать руку на отсечение, что рано или поздно они встретятся. Между настоящими людьми ничто не решается случаем. Одна-единственная встреча иногда определяет: все или ничего. Бывает, люди, никогда до этого не видевшиеся, сразу узнают друг друга и становятся друзьями или врагами.

За последний месяц их пути несколько раз скрестились, и одну из этих встреч Шарлемань не забудет. Хотя почти ничего не было сказано.

Как-то около полудня Шарлемань возвращался с обводного канала. Ведь французам доводится иногда ходить на рыбалку; это случается подчас и с вполне приличными людьми. И ничего в том плохого нет, это просто отдых, необходимая разрядка. Однако трудно вообразить кого-либо из алжирцев за рыбной ловлей или за каким-нибудь подобным занятием. Беда, большая или маленькая, тут в том, что время их забито до отказа, без единого просвета, без единой минуты досуга… В полдень Шарлемань оставляет в воде свои удочки, закрывает банки, чтобы в них не забралась какая-нибудь живность, крысы или утки, просит соседа, если таковой имеется, присмотреть за его хозяйством и идет домой перекусить. Так бывает обычно летом. Вообще-то Шарлемань предпочитает зимнюю ловлю. Его страсть – крупная щука. В осенние месяцы, с октября по январь, он лучше пожертвует завтраком, но ни за что не оставит наживку без присмотра.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю