Текст книги "Последние четверть часа (Роман)"
Автор книги: Андре Стиль
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 11 страниц)
II
Вторые четверть часа – месяц спустя – это рассказ о пытках в Понпон-Финет.
– Если говорить правду, то мы их сообщники!..
Он вспоминает, как на том собрании людям изменила их обычная сдержанность. Шарлемань явился как раз, когда Кристиана начала говорить. Он торопливо пробрался на пустое место слева от нее. И сразу заметил, какие у всех бледные лица, особенно у Роберты Сюрмон. Кристиана тоже была бледна, а те, кто близко знал ее, почувствовали чуть заметную дрожь в ее голосе.
– Что случилось? – спросил он шепотом, нагнувшись к своей соседке слева, Клементине Ваткан.
– Ничего, – удивленно ответила она. – Почему ты спрашиваешь?
Он не мог понять. Он пропустил начало собрания, когда Кристиана, вероятно, спросила: «Начинаем?», затем прошло несколько секунд, прежде чем она заговорила, дожидаясь, пока все усядутся и шум затихнет… В эти несколько волнующих секунд лица вокруг замирают в ожидании, точно холмики удобрения на весеннем поле… все зависит от погоды… Поднимется ветер и принесет с собой ночной дождь. Тогда не придется их раскидывать, они растекутся сами ровным слоем по всей почве… Вот еще, не хватало только сравнить людей с навозом!.. Но удобрения не навоз, это вещь чистая. Они только и ждут, как бы раствориться в воздухе, в воде.
Кроме этой неприметной дрожи, в выступлений Кристианы не было ничего необычного. Правда, вот еще что: в зале собралось не меньше тридцати человек. Многие из них очень редко приходят на собрания. Шарлемань скоро нашел этому объяснение: по крайней мере четверть присутствующих живет на улице Буайе. Иной раз достаточно одного энергичного человека, чтобы увлечь за собой всех остальных… Но что-то он не припомнит таких активистов на этой улице!..
Само слово Алжир всегда связано с бедствием. Раз десять здесь, в подсобном зале при кабачке Занта, пытались организовать собрание жителей квартала. Один раз народу собралось больше, чем сегодня, вдвое или втрое больше, главным образом коммунисты. А то бывали случаи, когда почти никто не являлся. Стояла зима, пронизывающий холод… Так и расходились ни с чем.
Впрочем, назвать этот сарай подсобным залом при кафе – явное преувеличение. Летом еще туда-сюда, но вообще-то это просто прачечная. Старый сарай со стенами из неоштукатуренного камня и потолком из изореля. По стенам на гвоздях висят связки сухих стручков, пучки лука-шарлота, сухие апельсиновые корки, нанизанные четками, вывернутая и набитая соломой кроличья шкурка. Когда-то здесь устраивались петушиные бои. Деревянные скамьи, на которых сейчас сидят, служили тогда трибунами для болельщиков. Если поискать, то, по всей вероятности, можно найти давние следы крови. От этих петушиных боев в памяти остается больше всего именно кровь. Раскормленные петухи плюются кровью, смачные, прямо мужские плевки шлепаются на цементный пол. И не поймешь, то ли багровые перья летят во все стороны, то ли алые брызги. Бывают петухи с перьями дивной раскраски, рослые и настоящие храбрецы. Даже сидя в мешках, подвешенных на спинки стульев, они горланят на весь кабачок так, что рюмки дребезжат на подносе…
…Ну а теперь это всего лишь прачечная. Слева от двери за спинами посетителей находится большая цементная раковина с длинным резиновым шлангом, надетым на кран, чтобы не было брызг. Внизу, под раковиной, вдоль стены пробит желоб, в котором постоянно стоит затхлая вода со следами синьки. В правом заднем углу опрокинута большая деревянная лохань с остатками стирального мыла, черного, точно смазочное масло. Рядом с ней сидит старик Дескоден и непрерывно жует табак. Сколько раз его просили хоть во время собраний быть поаккуратнее, но ничего не поделаешь: уж кто жует табак, тот плюет… У Занта хорошо знают: старик обязательно будет плевать. Ему, как видно, нравится вызывать у людей чувство брезгливости. Цементный пол вокруг него весь покрыт рыжеватыми сгустками… Можно подумать, будто у него кровохарканье. Точно перезрелые сливы, которые осыпались вокруг дерева и треснули, падая на землю. И зря старается Зант, подвигая прямо к самым сабо старика плевательницу, полную свежих опилок. В кафе рядом с ним обычно никто не садится. Но здесь отодвинуться некуда: слишком тесно. Сидя за своим столом, Шарлемань мог бы, слегка привстав, пожать руку входящему. Впрочем, хоть это и возможно, никто этого не делает. И без того каждый опоздавший привлекает всеобщее внимание, щеколда застревает и хлопает, дверь шаркает о цемент пола, стекла в окнах звенят, все оборачиваются. Ради большего спокойствия на двери и на окнах висят на белых шнурах белые занавески в ржавых пятнах от железных колец. Словом, обстановка привычная, и только лица необычно бледны.
И слова Кристианы были вполне будничными, как показалось Шарлеманю. До той минуты, когда она сказала:
– Ну вот, а теперь поговорим о том, что сообщили нам наши друзья с улицы Буайе, они сейчас сами нам расскажут об этом.
Едва она закончила фразу, как поднялась Роберта Сюрмон, служащая отдела общественной помощи. Бледная как полотно, с перекошенным лицом, она стала швырять в лица сидящих отрывистые фразы:
– …Да, если говорить правду, то мы все их сообщники! Немцы хотя бы не знали! Не знали о концлагерях! Они же первые в них и погибали! А мы-то знаем, что на другом конце улицы пытают людей, прекрасно знаем, и…
Роберта Сюрмон упала на скамью. Продолжать она не могла от подступивших к горлу рыданий…
Сообщники… Немцы…
В эту минуту Шарлемань не узнает больше своих товарищей. Какие чувства охватили их – гнев или страх? Теперь он понимает, почему пришли жители с улицы Буайе. Ведь как раз на улице Буайе расположен филиал полицейского участка… И хотя Роберта Сюрмон не живет там, но понятно, что… Со всех сторон раздаются голоса, поднимается шум.
– Прошу извинить меня, – сказал Шарлемань своим сильным голосом, – я опоздал к началу собрания. Что случилось?
Минуты, наполненные огнем и кровью. Все выступает на поверхность: все крайности, которые обычно жизнь топит своей плотной массой, заглушает, скрывает, раскидывает меж повседневных мелочей, разбивая связь событий, все жестокости последнего месяца и другие, прежние, о которых он знал, и те, что внезапно открылись ему сегодня, – все они обступают его, сталкиваются друг с другом, молниеносно спаиваются воедино в ярком свете невидимого паяльника, в свете сердца, раскаленного добела. Его лицо, как и все другие лица, покрывается бледностью, отсветом уродливой действительности, сведенной к самой своей сути, к трагедии… В его мозгу проносится огненная вереница пожаров…
Сообщники… Немцы…
Через два-три дня после прихода Шарлеманя в фургон произошел ночной пожар.
Так всегда бывает, когда проблема настоятельно требует внимания. Все как будто разрозненные случайности вовлекаются в ее русло.
Валентин Корнет вернулся с завода. Дома у него все спали. Через полуоткрытую дверь кухни доносилось дыхание спящей дочери. Губы ее то слипались, то размыкались во сне, как у ребенка. Ему померещился внизу какой-то необычный свет. Сначала он подумал было, что в оконном стекле отражаются заводские огни. Он только что ушел от них, разбитый после ночной смены. Он был сыт ими до отвала. Однако он знал, что не заснет при всей усталости, если ляжет сразу. Нужно немного подождать, пока кровь утихнет, посидеть тихо и неподвижно на стуле в кухне или же постоять в саду, глядя на небо… Он не сразу сообразил, что это за огонь, но затем услышал крики, доносящиеся оттуда, снизу…
Он еще подумал, как бы разбудить своих, не перепугав их. У него хватило выдержки войти в дом и осторожно разбудить всех. Потом он выскочил на улицу и заорал благим матом:
– На помощь! На помощь!
Он не стал никого дожидаться. Он помчался через рытвины и ухабы по склону, поросшему высокими травами. Он опрометью несся, не переставая вопить:
– Пожар! Горим!
С размаху он перепрыгнул через речку, почти неразличимую во тьме и заметную только там, где в воде отражался слепящий свет завода, всю ночь пылающий в гранатово-розовом небе, словно закат накануне ветреного дня… Корнет свалился по другую сторону речки в густую траву между ям и кочек, под каблуком хрустнул осколок стекла, хорошо еще, что не сломал ногу, а ведь ему не двадцать лет… Он помчался дальше, спотыкаясь и вытянув перед собой руки, затем упал ничком на землю, на камни, на разбитые бутылки, на крышки консервных банок, на ржавую проволоку, которые валялись повсюду. Сам не зная как, он неожиданно встал на ноги, почувствовав резкую боль в пояснице, словно что-то там надорвалось, он невольно схватился за это место рукой, но и не подумал остановиться, довольный, что стоит на ногах. Куда труднее было бы карабкаться по этому склону вверх, а ведь он и на спуске задохнулся… Позади него наверху уже раздавались возбужденные голоса, а впереди отчетливо виднелось пламя. Оно быстро разрасталось, и не только потому, что он подходил ближе. Оно все равно казалось ничтожным по сравнению с обычным ночным заревом завода, уже давно и равномерно охватившим весь небосклон. Но на это зарево никто не обращал внимания, все к нему привыкли, а здесь, внизу, может быть, горели живые люди…
Сверху с края предместья слышались крики:
– В Семейном пожар!
– Внизу горит!
Открывались окна, двери, в домах зажигался свет…
Вблизи огонь пожара был все-таки ярче, чем огни завода. За какие-нибудь несколько минут воздух раскалился донельзя. Горели два стоящих рядом барака, где жили четыре семьи, крыши уже обвалились, вынести ничего не удастся. Через пять минут все станет уже не красным, а черным.
Вспыхнуло в один миг, как солома. Теперь уже не поможешь, только бы спасти соседние бараки. К счастью, нет ветра. Огонь устрашающе гудит, так и кажется, будто это шум урагана, который невольно заставляет вздрогнуть. Горячий воздух тянет, как в печной трубе…
Сообщники…
А люди? Все успели выйти из бараков. Второпях забыли трехлетнюю девочку. Она спала и ничего не слышала. Мать бросилась за ней и вынесла ее на руках, и тотчас за ее спиной рухнула крыша. У огня свои причуды.
Здесь огнем никого не удивишь… Но на заводе он укрощен и почти никогда не выходит из повиновения, он заперт, заключен в искусственное русло. Здесь же от него можно ждать чего угодно.
Все выстраиваются в цепочку, ведер не хватает. Воду качают из маленьких кухонных колонок. Если быстро качать, вода идет равномерно и сильно. Но известную скорость перейти все же нельзя. Кому-то пришло в голову облить стены барака, ближайшего к пожару и еще не тронутого. Выплескивают ведро за ведром. Вода сверкает и струится в багровом свете пламени. Словно густая алая кровь стекает до крыше и стенам…
Наконец прибывают пожарники. Оказывается, здесь никогда не было противопожарной колонки. Сколько они провозятся, пока найдут в темноте тропу, ведущую к Шельде, пока развернут рукав, да и хватит ли его длины?..
Последнее слово осталось все-таки за пожарниками. Прямо детская игра! Огонь был потушен мгновенно, так же быстро, как занялись эти карточные домики, так же быстро, как сгорает папиросная бумага, взлетающая вверх в собственном пламени.
– Задержись вы еще немного, и, пожалуй, было бы слишком поздно!
От залитых углей и дымящегося гудрона несет тяжелым запахом. Еще тлеют два багровых очага, бросая отблески на лбы, глаза, скулы, подбородки, изредка выхватывая из тьмы все лицо целиком, и все же можно узнать друг друга.
Немцы…
Все здесь, все прибежали вслед за Корнетом. Нет только тех, кто работает в ночную смену, – Шарлеманя, Норбера, Эме. Но Биро, Марсель, Леонс Обри здесь. В основном пришли мужчины. Даже Фернан оставил свою слабоумную в одиночестве и примчался. Со стороны шоссе пришли Рафаэль, Октав, Зант, издалека явились старый Иеремия, Жан Девошель, Клодомир, Байе, Мар-со Байе, брат погибшего… Кое-кто, трое или четверо, пришли с женами. Можно ссориться, можно недолюбливать соседа, но, когда случится беда, все бегут… Сломя голову, задыхаясь… В незастегнутых рубахах… Рафаэль не успел даже засунуть ее в брюки, кое-кто прибежал в трусах и майке, а кто и полуголый, с блестящим от пота телом… Многие бежали по шоссе босиком или в сабо на босу ногу.
– Если бы горели французы, они бы приехали быстрее!
– Кто это сказал?
– В темноте все храбрые!
Ругают пожарников, как всегда.
– Когда у меня сажа загорелась в трубе, они нам устроили настоящий потоп!
– Да уж, недели две понадобилось, чтобы выплыть на поверхность!
– Не годится так говорить!
– Плохо вы о нас судите! Стоит надеть форму, и каждый про тебя несет все что в голову взбредет!
– Ведь дома эти на деревянных столбах, перегородки тоже деревянные! Вспыхнули как порох.
– Да и внутри-то пусто! У них же ничего нет!
Четверо мужчин из этих бараков были, в ночной смене. Остались четыре молодые женщины и старуха. Им принесли одеяла укутаться. Детей оказалось четырнадцать на четырех матерей – не шуточное дело. Самому старшему мальчугану десять лет. Вначале насчитали тринадцать. Кто-то заметил, что это число приносит несчастье. Тут-то и спохватились, что забыли в доме девочку… Вот и не будь суеверным после этого! Из соседних бараков высыпали женщины в розовых и голубых нейлоновых рубашках, с распущенными, шоколадного цвета волосами, на каждой поблескивает ожерелье из медалей, позолоченных или золотых, хотя вряд ли…
А мужчины?.. Их и не видно. Правда, они были здесь, когда горело, передавали ведра по конвейеру. Пришли они и из ближних бараков, и из Холостяцкого лагеря, и какие-то неизвестные, живущие, должно быть, в лачугах… Как только опасность миновала, они исчезли. В ночной темноте стояла странная компания – французы-мужчины и алжирские женщины. Женщины понемногу расходятся в свои освещенные дома с открытыми окнами. Мужчины не смеют следовать за ними и топчутся в нерешительности, стоя в жидкой грязи.
Потом раздаются окрики, возгласы возмущения. Все тянутся туда, откуда доносятся громкие голоса. Оказалось, что два жандарма подъехали на велосипедах, быстро осмотрелись и тут же потребовали документы у одного из алжирцев. Говорят, он протестовал.
– Быстро же они примчались, быстрее, чем пожарники! – говорит Октав.
– Но у меня-то есть право с ними говорить, со шпиками! – вставляет Марселен. – Мой парень как раз сейчас воюет в Алжире!
Но говорить с ними ему не пришлось. Они отдали документы алжирцу, оглянулись кругом, чтобы убедиться, что подозрительных лиц нет, и, успокоенные, направились в бараки, где разместились погорельцы, пересчитали их…
Пожарники собирают кишку, лестницы, не понадобившиеся им носилки и прочий реквизит, гасят прожекторы и включают фары своих длинных красных автомобилей, которые, с трудом маневрируя, разворачиваются в узких закоулках. Как после больших банкетов остаются горы немытой посуды, так и здесь осталось немало грязи, которую развезли пожарные… Жандармы управились раньше и, допросив кого надо для отчета, спокойно убрались восвояси.
Приходится скрепя сердце последовать их примеру. Здесь больше делать нечего. Так или иначе, ночь пропала, заснуть уже не удастся. Участвуешь ли ты в общем разговоре или лежишь один в темноте, ты слишком взбудоражен пережитым волнением и сон не идет. Стоит вспомнить бешеный бег в темноте вслепую по траве и через кустарник и лихорадочные движения рук, передающих ведра с водой, и сердце снова начинает учащенно биться и дыхание замирает в груди…
Назавтра Клементина Ваткан и Серж Бургиньон уже с утра явились на место… И прежде, когда она работала ткачихой, Клементина ради такого случая пропустила бы свою смену. А сейчас и подавно, ведь теперь она просто домохозяйка, как она говорит, подтрунивая над самой собой. А он, священник-расстрига, живет с ней. Нельзя сказать, что его сманили любовные утехи, как легко подумать о расстриге, не такой уж он охотник до женщин. Он сошелся с ней по сердечному влечению и от духовной близости. Разумеется, у него не было никакого ремесла, он не был приспособлен к работе, но он проявил мужество и пошел чернорабочим в доменный цех. Конечно, не ради проповедей, к этому он теперь равнодушен. Это не значит, что в нем не сохранилось ничего от времен его молодости, его черной молодости – как ни странно это может показаться, но именно такова она была. А теперь он служит, все-таки у него есть образование. Ходит он, как и раньше, в берете, одет большей частью в серое, и руки его по-прежнему выразительно движутся… Иногда Клементина бьет его по пальцам, то добродушно, то сердито – в зависимости от настроения. Он тотчас убирает их, продолжая говорить, потому что говорить он мастак… С Клементиной у них нескончаемый спор. Они беспрерывно обвиняют друг друга: он считает, что она видит в работе отдела содействия только политическое содержание, она же утверждает, что его интересует одна лишь филантропия. Впрочем, они прекрасно уживаются… Клементине было уже лет тридцать, когда они познакомились, она считалась безнадежной старой девой. Ему было двадцать восемь. Сейчас им обоим под сорок. В этой чете мужчина явно она. Что ж, им повезло на свой лад не меньше, чем другим, скорее даже больше, чем многим. Они живут наполненной жизнью… У них все начистоту, они люди цельные, способные отдать последнее. Потому-то они и стали активистами отдела содействия. Они все еще надеются иметь ребенка и считают, что вовсе не так стары для этого. И так каждый месяц вот уже десять лет. Их товарищи знают об этом и надеются вместе с ними. А уж сбудется это или нет… С тех пор как они вместе, что бы ни случилось, лица их озарены светом, словно незнойным июньским солнцем, запоздалая весна молодит их. Они появляются неизменно вдвоем; она маленькая, деятельная, воинственная, приходит в отчаяние, если приходится говорить не на местном наречии; он худой и долговязый, слегка сутулый, он не из этих мест, судя по выговору, из Парижа, человек он медлительный и мягкий… Оба они немного в стороне от больших проблем… не в плохом смысле этого слова. Для себя лично они ничего не требуют от жизни, и она к ним снисходительна… Они романтики общественной работы, трудятся на самом незаметном ее участке – в отделе народного содействия, чьим символом должна была бы быть скромная фиалка.
Когда они приходят в семьи рабочих, слово берет Клементина, у более зажиточных говорит Серж. По дороге из одного дома в другой они препираются.
– Ты просто вырываешь вещи у них из рук, говорю тебе! Ты заставляешь людей отдавать то, что им самим необходимо!
– Ну и сварлив же ты!
– Или же они отдают не от чистого сердца, просто не решаются тебе отказать. И дают тогда что попало, всякий хлам!
– Ну и что ж, негодное мы выбросим! Неужели ты не понимаешь? Тот, кто хоть раз отдал другому даже самую нестоящую тряпку, чувствует какую-то близость к тем, с кем он поделился своим добром…
– Если от чистого сердца, согласен, но если…
И вот уже десять, целых десять лет Клементина еле сдерживается, чтобы не сказать на местном наречии:
– Да уж ладно тебе, святоша!
Но за целых десять лет она ни разу не поддалась соблазну! Не плохо бы господу богу вознаградить ее и дать ей наконец желанного ребенка.
Немцы…
Свой обход они начали с шоссе, затем пошли в предместье. К четырем часам в ящике, который они везли на ручной тележке, было уже много детской одежды, одно или два одеяла, новая, но слишком короткая простыня… Но ведь не известно, какие у них постели… Сейчас-то у них и вовсе нет постелей… А вот это красивое платье еще вполне годится, его нужно только выстирать… «Я ведь домохозяйка!» – говорит Клементина. В списке коммунистов на муниципальных выборах против ее фамилии так и стоит: домохозяйка, ткачиха. Может быть, если эти слова поставить в обратном порядке, они показались бы еще более странными. Она никогда не соглашалась, чтобы ее называли бывшей ткачихой. А вдруг придется вернуться на работу, и тогда – я тут как тут!
Серж не прав. В основном почти все собранные вещи пригодны и в хорошем состоянии. Нужно только зайти домой, чтобы разобрать их и привести в порядок. Кроме того, оба они с утра ходят без остановки и давно проголодались.
Однако самое трудное ожидает их позднее, в Семейном поселке. На месте двух сгоревших бараков высятся две черные кучи на бетонном основании… Из жилых бараков никто не выходит, можно подумать, будто люди прячутся, боятся чего-то. Они стучат в одну из дверей… Ждут… Стучат снова. Дверь приоткрывается. Появляется женское лицо с голубой татуировкой на лбу, в бледно-зеленой кофте. Они объясняют ей…
Женщина делает знак, что не говорит по-французски.
Но понимает ли она их? Хоть немного?
Женщина утвердительно кивает. Она кивает снова, когда смотрит на ручную тележку, на которую ей пальцем показывает Клементина.
Может быть, она знает кого-нибудь, кто говорит по-французски?
Женщина показывает жестами, что не знает.
– А здесь? – спрашивает Клементина, показывая на соседнюю дверь.
Она не знает.
Клементина стучит в эту дверь. Выходит молодая красивая женщина с выразительным лицом и блестящими глазами.
– Ну, говори лучше ты, – шепчет Клементина Сержу. – Пусть это хоть будет на чистом французском языке… может быть, так мы легче договоримся…
Молодая женщина улыбается.
По-французски? Она говорит плохо, но все понимает.
Погорельцы? Она широко распахивает дверь; в задней комнате живет семья, которую она приютила.
– Можно войти?
Алжирка пожимает плечами, словно говоря: ну, если вам это нужно…
Серж пытается удержать жену за локоть, может быть, их присутствие стеснит этих людей… Но она уже вошла, здоровается и пускается в объяснения. Две другие женщины, старая и молодая, стоят и слушают, словно понимают, особенно молодая. Они даже ответили на приветствие. Правда, это ровно ничего не доказывает.
– Одежда! Для детей!.. Пожар, огонь!..
И тут же Клементина ловит себя на мысли: ты говоришь с ними на ломаном языке, думаешь, так они лучше тебя поймут, а ведь это нехорошо…
Она исправляет свою ошибку:
– Вы меня поняли?
Она выделяет слово «поняли».
– …Хорошо поняли?
Женщины усиленно кивают головой, да, да, чтобы заверить ее окончательно. Что тут еще придумаешь?
Серж снимает ящик с тележки. Они оставят его здесь, перед домом.
– Понятно? На всех! Разделить!
Да, да, конечно.
Если бы не тележка, которую надо толкать, у Сержа и Клементины было бы такое ощущение, словно они уходят, пятясь задом, точно виноватые. Женщины по-прежнему стоят у своих дверей, даже та, к которой они постучались сначала. Но другая, молодая и красивая, машет им издали рукой и улыбается. А в остальных бараках, одинаковых, черно-серых, так и не открылись двери и занавески на окнах даже не шелохнулись.
Ничто не шевельнулось и в ящике. Ни вечером, ни ночью.
Детская одежда так же лежит в нем, как ее аккуратно уложила бездетная мать Клементина.
В этом первой убедилась Одетта Байе, молоденькая вдова, которая живет по другую сторону шоссе. Она дала детский розовый лифчик и белое шерстяное пальтишко с капюшоном, которые и послужить-то почти не успели, как это обычно бывает с одеждой малышей. Дочери ее пошел шестой год, вторую в своем вдовьем положении она не ждет. Даже если когда-нибудь ей придется еще раз выйти замуж… Ей было жаль расстаться с этими почти новыми, но бесполезными вещами только из-за воспоминаний, с которыми они были связаны… Их подарила ей свекровь. Жерар сам принес их в родильный дом и положил к ней на постель в этих же коробках, правда тогда вещи были переложены тонкой бумагой и перевязаны шелковой лентой. Жерар гордился материнской щедростью – не одна вещь, а целых две, и главное, купленные, а не домашней вязки… Для него все было праздником. Шесть месяцев спустя его не стало.
На следующее утро пошел дождь. Он шел весь день и всю ночь, так же настойчиво, как ходили из дома в дом Серж и Клементина накануне.
Немцы, по крайней мере…
У каждого так и стоит перед глазами отвергнутый ящик с «их» одеждой, мокнущей под дождем. Одетта видит его из своего окна, стоя с девочкой на руках.
Идет дождь.
Об этом говорят во всех домах от шоссе до самого предместья. Объяснять нечего… Комментарии, как сказал бы Марсель, излишни. И так все ясно.
Года два назад тоже горело, но смотреть на этот огонь было даже приятно.
Такие вещи забываешь!.. И вдруг они искрой вспыхивают в памяти.
В тот год Комитету удалось добиться передачи одного из трех новых домов завода, за клубом, двум алжирским семьям, одной семье первый этаж, другой – второй. Барак, где они жили до этого, грозил вот-вот обвалиться… Два других дома достались Норберу и Нелло Лоренти в награду за его изобретение.
Когда переезжал тот алжирец, который вселялся на второй этаж, то разыгрался прямо фильм с приключениями!.. Он притащил два соломенных тюфяка, один побольше, на котором спал он сам с женой, а другой поменьше, детский. Он положил оба тюфяка на землю перед домом на углу площади. У него было еще два чемодана – все его имущество, если не считать старого ящика с посудой, портретов и горшка с геранью. Он открыл оба чемодана и высыпал содержимое на тюфяки. А затем он поджег всю кучу.
Сообщники…
Куча загоралась медленно, больше дымила, чем горела, к счастью, ветер отгонял гарь к Понпон-Финет. А в это время алжирец схватил свой ящик и понес его, прижимая к животу, взгромоздив сверху портрет брата и горшок с геранью, и с королевским достоинством вошел в свое новое жилище; за ним следовала его жена и оба мальчика. Потом с улицы увидели, как он распахнул широкое окно в новой квартире, где еще пахло свежим деревом и опилками, и стал сверху смотреть на площадь, на завод и на всю округу.
Когда через несколько часов огонь потух, он аккуратно подмел золу, собрал все на большой лист упаковочной бумаги и отнес на свалку.
На следующий день он купил детский тюфяк. Дней десять спустя, после получки, он купил еще один, большой. Когда он нес домой детский серый в полоску тюфяк, даже не запакованный в бумагу, он сказал мимоходом Норберу, который нежился на солнце возле своей двери:
– Вот теперь можно и новое купить!
Понемногу все забывается. Однако что-то от этого костра на углу площади сохранилось в памяти соседей. В памяти тех, кто проходит мимо, кто встречает алжирца, его жену, детей…
Вспышка памяти освещает еще один пожар. Впрочем, тут не было ничего особенного… Притом это было так давно… Сколько же прошло, лет десять?.. Шарлемань еще ездил тогда на своем маленьком мотоцикле, он возвращался темной ночью с собрания в отдаленной деревне. И вдруг сверху, со склона, он увидел языки пламени посреди жнивья, огонь одиноко полыхал в ночи. Страшно было видеть огонь без людей… ведь огонь редко бывает один… Обычно он собирает около себя много народу, люди греются, либо заставляют его служить себе, либо воюют с ним. Но тогда, безлюдной ночью, Шарлемань оказался наедине с огнем. Не удержавшись, Шарлемань притормозил на минуту и, не сходя с мотоцикла, смотрел с дороги на пламя, дело было уже за полночь…
Он помнит, как, когда он был мальчишкой, жгли ботву в поле после сбора картошки; ее собрали в кучу и подожгли, а потом пекли в золе картошку… Никогда больше не казалась она ему такой вкусной… Должно быть оттого, что она пеклась в костре из своей же ботвы… пф-ф, пф-ф… шипели картофелины, когда их, точно прицелившись, швыряли прямо в середину кучи еще багровой золы…
– Пф-ф! Пф-ф!
Вспоминается и еще один случай. Смешной и вместе с тем отвратительный, впрочем, довольно пустячный…
«Бабушки»!.. Прежде на масленицу, когда ходили ряженые, некоторые франтили, надевали домино с крупными пуговицами или белый балахон Пьеро и узкую полумаску, за которой легко было узнать человека… Но были и другие «бабушки»… Эти напяливали на себя мешковину, старые черные кофты, капоры, солдатские шинели, сабо и уродливые картонные маски. Они старательно прятали все – волосы, рот, часто даже руки. В них словно сам черт вселялся. Они нарочно лезли на скандал. Когда они вваливались в кабачки, все шарахались, потому что от таких добра не жди, того и гляди затеют драку. Они шли танцевать только для того, чтобы распихивать других танцующих, а если и пели, то лишь ради того, чтобы перекричать остальных.
Немцы.
Однажды поздно вечером здесь, у Занта, за тремя столиками шла картежная игра, места в кафе больше почти не оставалось. У печки сидел одинокий бедный старик по прозвищу Швейцарец, предмет частых шуток. После двух-трех конов он задремал, протянув ноги к очагу, как обычно по воскресеньям, он ничего не пил, кроме рюмки можжевеловой настойки. Здесь все давно привыкли к нему и к его сну, рядом с ним можно было шуметь сколько угодно… Один глаз Швейцарца ничего не видел – след минувшей войны. Он всегда носил очки в железной оправе и под правое стекло подкладывал клочок ваты. По воскресеньям и по праздникам он менял вату. Под ней, открытый или закрытый, постоянно гноился невидящий глаз. Из очага торчали длинные лучинки, которыми раскуривали трубку. И вот один из «бабушек» взял лучину и подпалил вату под очками Швейцарца.
Тот с воплем вскочил, не соображая, что с ним происходит, и стал отшвыривать горящую вату.
– Пф-ф! Пф-ф!
Сообщники…
Несмотря на жалость к бедняге, все так и покатились со смеху, правда, ряженых тотчас выкинули вон, одному из них ударом кулака раскроили бровь, да так, что на каменный пол брызнула кровь и пришлось замывать. Они пригрозили, что вернутся и не с пустыми руками. Их ждали, женщины тряслись от страха, Швейцарцу принесли чистой ваты… Зант всегда был настоящим мужчиной и умел навести порядок в своем кабачке. У него обычно собирались игроки в клюшку. Чуть подальше на шоссе, за железным мостом находилось поле для игры, которое исстари называли «Песня жаворонка». Однажды вечером в кабачке передрались игроки двух команд. В ход пошли клюшки. До сих пор около горки со стаканами виден след железной клюшки, уже давно сменили обои, но вмятина все равно осталась на стене на уровне головы… Этот удар, которым можно было убить человека, пришелся по стене в двух дюймах от головы Одноглазого, капитана одной из враждующих команд, и был нанесен Гастоном Дериком, капитаном другой команды. И что же: Зант схватил их обоих за шиворот, не обращая внимания на клюшки, и, приподняв их над полом, легонько стукнул о стенку, и ни один из них не посмел даже пикнуть, пусть бы только попробовали!.. То было доброе время, вспоминает иногда Зант, время старика Виктора, сапожника, который потом повесился, ведь это его однажды Одноглазый увез на своей бешеной двуколке… то было время Ти Синего Чулка, время Иеремии, этот, впрочем, жив еще… Только вот руки у Занта стали уже не те… А в ту ночь «бабушки» так и не вернулись.
Последний раз огонь вспыхнул недавно, недели две назад…