Текст книги "Поединок. Выпуск 16"
Автор книги: Анатолий Степанов
Соавторы: Борис Савинков,Валерий Аграновский,Анатолий Луначарский,Владимир Яницкий,Юрий Митин,Анатолий Удинцев
Жанры:
Шпионские детективы
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 44 страниц)
И в этот момент дверь в спальню отворилась, и оттуда вышел джентльмен. Подслеповатый мистер Адамс не смог разглядеть в полутьме его лица. Элен, которая уже достигла кухни, на шум шагов обернулась и посмотрела на джентльмена, но почему-то его вид ее совсем не испугал и не удивил. И она вошла на кухню. Джентльмен быстро покинул квартиру, и его шаги донеслись с лестницы.
Выйдя из кухни, Элен заглянула в спальню. Там горел свет. На столике у кровати кучкой лежали драгоценности старухи. Шкатулка, в которой она хранила свои бумаги, была опрокинута, и кто-то рылся в ней – бумаги были разбросаны по всей комнате.
Тут только голос вернулся к мистеру Адамсу, и он строго спросил:
– Так где же твоя госпожа?
Элен пожала плечами и заглянула в гостиную. Тут же обернулась и крикнула:
– Идите сюда!
Старуха лежала на полу. Лицо ее было размозжено несколькими тяжелыми ударами, вся комната была покрыта пятнами крови.
Когда они опомнились от шока, мистер Адамс поспешил в полицию, а Элен к племяннице старухи, которая жила по соседству.
Полиция обнаружила, что из квартиры украдена только одна алмазная брошь в форме креста. Больше ничего, хотя драгоценности лежали на самом виду. Явно, убийца более интересовался бумагами мисс Гилкрист, чем ее ценностями.
Никаких более следов полицейские не нашли. Впрочем, и не искали. Несмотря на то, что дактилоскопия была уже принята в Ярде, в комнате она не была проведена. Может быть, потому, что расследование вел не мудрый мистер Карлин, а кто-то из мелких детективов.
Отчет о происшествии были опубликован в газетах. В нем говорилось и об алмазной броши в виде креста. Через день в полицию явился секретарь одного из клубов и сообщил, что вчера член клуба по имени Слейтер предлагал членам клуба купить закладной билет на алмазную брошь.
Так как никакой иной версии у полиции не было, тут же отправили детектива выяснить, ту ли брошь заложил неизвестный еще Слейтер. Оскар Слейтер оказался человеком подозрительным. Моральное лицо его вызывало сомнения, к тому же он был иммигрантом.
Полиция бросилась искать по ломбардам брошь и быстро нашла ее. То есть брошь, заложенную мистером Слейтером. Оказалось, что он заложил брошь за месяц до убийства старухи, и, кроме того, это была совсем другая брошь.
Казалось бы, дело закрыто – ложный донос указал на невинного человека, который не имеет никакого отношения ни к броши, ни к старухе. Но тут происходит совершенно загадочное событие. Полиция отправляется допрашивать Слейтера, которого допрашивать не о чем. И обнаруживается, что Слейтер только что уехал со своей возлюбленной в Ливерпуль, чтобы сесть на пароход, идущий в США.
И тогда началась удивительная погоня за человеком, который был ни при чем. В Америку полетела телеграмма с требованием арестовать Оскара Слейтера немедленно по прибытии парохода. А тем временем на другой пароход были посажены два детектива и две женщины: служанка Элен и четырнадцатилетняя девочка, которая, по ее словам, видела на улице неподалеку от дома мисс Гилкрист неизвестного мужчину. Правда, было темно и лица мужчины она не запомнила.
Пароход со свидетельницами шел до Америки неделю. За это время, живя в одной каюте, свидетельницы обсуждали не раз все события, кроме того, разглядывали фотографию Слейтера, которую им дали детективы.
В Нью-Йорке свидетельниц сразу отвезли в портовый полицейский участок, где уже находился в наручниках ничего не понимавший Слейтер. Когда он проходил по коридору, его показали свидетельницам. Интересно, знал ли о таком «параде» законник мистер Карлин? И как он отнесся к тому, что семерых других участников «парада» не нашли?
Для того чтобы выдать Слейтера англичанам, свидетельниц привели на суд, решавший это дело. Когда свидетельниц спросили, тот ли это человек, который вышел из спальни старухи и прошел по улице, обе совершенно уверенно ответили: без сомнения, это и есть убийца!
Слейтер кричал, что он в первый раз слышит имя мисс Гилкрист, что он недавно только приехал в Глазго и ни с кем там не знаком, что билеты на рейс в Америку он заказал несколько недель назад… Американский суд пребывал в растерянности. Судье дело показалось странным. Суд был готов отказать англичанам в выдаче Слейтера, но тот был настолько возмущен всей историей, что отказался от американской защиты и добровольно вернулся в Англию, чтобы не только доказать свою невиновность, но и проучить мерзавцев из Скотленд-Ярда, которые опорочили его доброе имя. Так что на обратном пароходе свидетельницы, детективы и Слейтер плыли вместе. Но, правда, между собой не разговаривали.
Слейтер не учел того, насколько он будет неприятен присяжным и суду. Ведь он был иммигрантом из Германии, возможно даже евреем, он играл в карты, содержал карточные клубы в Лондоне и Нью-Йорке, имел любовниц, многократно богател и также легко разорялся. Типичный убийца!
У Слейтера было алиби, но оно основывалось на показаниях его служанки и любовницы и потому не было принято во внимание судом. Мистер Адамс, которого попросили опознать убийцу и который единственный видел его вблизи, заявил, что сделать это невозможно. Он никогда не возьмет такого греха на душу. Мистера Адамса попросили удалиться.
На суде осталось невыясненным, откуда Слейтер мог знать о драгоценностях мисс Гилкрист, а если и знал, почему он их не взял с собой? Каким образом он вошел в квартиру к такой осторожной старухе? Зато при обыске в квартире Слейтера был найден молоток. Следов крови на нем не нашли, но прокурор объявил, что этим молотком вполне можно было убить старуху. И суд согласился с тем, что молоток и есть орудие убийства.
По мере того как суд подходил к концу, гнев и возмущение шотландцев против приезжего убийцы постепенно стихали, уступая место законным сомнениям.
Наконец предоставили последнее слово обвиняемому. Тот говорил недолго. Вот его речь: «Я не знаю ничего об этом деле! Совершенно ничего. Я никогда даже не слышал ее имени! Я не понимаю, как можно связать меня с этим делом? Я ничего же не знаю! Я по доброй воле вернулся из Америки! За что вы меня судите?»
После этого присяжные удалились на совещание. Совещались они недолго. Некоторых из них стали одолевать сомнения. Окончательный вердикт их был таков: девять – виновен, пять – вина не доказана, один – невиновен.
Слейтера должны были повесить в тюрьме 27 мая, но тут вмешалась общественность. Все большее число людей понимали, что этот процесс несправедлив. Был создан комитет в защиту Слейтера, за несколько дней им было собрано более двадцати тысяч подписей в защиту приговоренного к смерти. Надо отдать должное шотландцам – в них заговорила совесть. В последний день перед казнью повешение было заменено пожизненным заключением.
Конан Дойл узнал о деле Слейтера (дело-то было местным, шотландским, и лондонские газеты о нем почти не писали) лишь в 1912 году, когда к нему обратился адвокат Слейтера, помня о том, как Конан Дойл защищал Эдалджи. Сначала Дойлу не хотелось заниматься этим делом; он был очень занят работой как писательской, так и общественной. Да и Слейтер был ему куда менее симпатичен, чем Джордж. Но когда он все же ознакомился с делом, то понял: не может быть, чтобы Слейтер был в чем-то виновен. Все подстроено, все подогнано – человека «подставили».
В августе 1912 года Конан Дойл издал брошюру «Дело Оскара Слейтера», в которой убедительно доказал, что тот невиновен.
Но, как и в предыдущем деле, Слейтера было трудно оправдать, если не найти настоящего преступника. И тогда Конан Дойл обратил внимание на то обстоятельство, что служанка совсем не удивилась, когда убийца вышел из спальни. Может быть, мисс Гилкрист ожидала и отлично знала того человека, иначе как она пустила его в дом? Ведь замки были нетронуты! А если так, может быть, убийце и не нужны были драгоценности, а одну брошь он взял только для того, чтобы навести полицию на ложный след?
Однако никакого впечатления на власти брошюра Конан Дойла на этот раз не оказала. Министерство ответило, что оснований для пересмотра нет.
Конан Дойл не отказался от борьбы, но что делать дальше, он не знал. Потому он продолжал бомбардировать министерство внутренних дел письмами, а министерство продолжало на письма отвечать: «Мы сожалеем, но…»
И тут в марте 1914 года произошло неожиданное событие. Лейтенант Джон Тренч, детектив полиции города Глазго, один из тех, кто осматривал квартиру убитой, обратился к известному в Глазго нотариусу с заявлением. Уже пять лет он носит в себе информацию, которая могла бы изменить судьбу Слейтера, но не имеет права разглашать ее как служебную тайну. И вот сейчас, не в силах справиться с укорами совести, он просит нотариуса зафиксировать его показания, но не разглашать их, так как Тренча уволят со службы. Тогда, посоветовавшись с коллегами, нотариус дал слово Тренчу, что за правдивые показания, направленные на выяснение истины, начальство не имеет права его преследовать.
Вот что заявил тогда Тренч: «Служанка Элен узнала человека, бывшего в квартире, и в ту же ночь назвала его имя одной из близких родственниц мисс Гилкрист». Далее следовали показания этой родственницы – племянницы покойной: «Я никогда не забуду ночь убийства. Служанка мисс Гилкриот прибежала ко мне, и первое, что она воскликнула, были слова: „О мисс Бирелл, мисс Гилкрист убили. Она лежит мертвая в гостиной, и я видела, кто это сделал…“».
Я ответила: «Это ужасно! Но кто это был?»
Она сказала: «О мисс Бирелл, это был А. Б. Я уверена, что это был А. Б.»
«Боже мой! – воскликнула я. – Не смей так говорить!»
Когда заявление Тренча стало известно прессе, журналисты бросились к служанке и мисс Бирелл. Но обе заявили, что они ничего подобного в свое время не говорили. Тогда министерством была назначена специальная комиссия, которая заседала тайно и куда не допустили ни Конан Дойла, ни адвоката Слейтера. Комиссия проверила документы и допросила Тренча. После этого было опубликовано правительственное заявление, в котором говорилось: «Нет оснований к пересмотру приговора».
Лейтенанта Тренча, несмотря на то что официально было объявлено, что он руководствовался благими намерениями, тут же уволили из полиции за профессиональную непригодность.
В этой ситуации даже Конан Дойл был вынужден отступить. Это не значит, что он отказался от защиты Слейтера, но он не видел путей помочь ему, если правительство, несмотря на все свидетельства в обратном, по какой-то причине решило оставить имя настоящего убийцы в тайне.
Конан Дойл планировал новые шаги в защиту Слейтера, но тут началась первая мировая война, и обстоятельства изменились настолько, что дело Слейтера отступило на задний план.
Конан Дойл намеревался пойти на войну врачом-добровольцем. Но ему в этом было отказано. 55-летний писатель был настолько известен, что рисковать им не сочли возможным. Конан Дойл не раз бывал на фронте, он многое делал в тылу для помощи раненым, голодающим беженцам. И все эти годы с постоянной тревогой следил за судьбой своих близких, которые оказались на переднем крае. Среди них был его любимый младший брат и старший сын. Брат Иннес стал на фронте генералом, сын служил врачом в полевом госпитале.
От пуль и ранений погибло несколько родственников Конан Дойла. Но судьба пощадила сына и брата. Трагедия случилась тогда, когда осенью 1918 года Конан Дойл позоволил себе облегченно вздохнуть, понимая, что война фактически завершилась. И тут, за неделю до конца войны, его сын заболел инфлюэнцей – это была первая в истории эпидемия гриппа, которая унесла в конце войны сотни тысяч жизней. Подобно тому как тиф свирепствовал в охваченной гражданской войной России, инфлюэнца убивала солдат на Западном фронте. Спасти сына не удалось. Он умер, когда гремели последние залпы войны. А еще через несколько недель, уже собираясь домой, заболел воспалением легких и быстро сгорел генерал Дойл – младший брат Артура, о котором тот всю жизнь заботился, который был ему всегда очень близок.
Эти две жестокие, несправедливые потери и последовавшая вскоре за ними смерть любимой матери буквально выбили Конан Дойла из седла. Он никогда уже не будет прежним. И последние десять лет своей жизни он проживет внешне так же, как и до войны, окруженный славой и почетом. Он будет писать рассказы и повести, но психически это уже сломленный человек.
Именно в эти месяцы в поисках утешения, в надежде отыскать в мире следы умерших людей Конан Дойл занялся спиритизом. И произошла удивительная метаморфоза – человек, который всю жизнь проповедовал научный образ мышления, был скептиком, пошел на разрыв с родственниками, именно потому что не признавал религии, стал писать слабые и путаные книги об истории спиритизма. И если за каждое слово о Шерлоке Холмсе издатели готовы были платить десятки фунтов, то книги о спиритуализме он издавал за свой счет, так как их никто, за исключением узкого круга единомышленников, не хотел покупать. Тяжелее всего пришлось верной Джин. Она не выносила спиритов, но, любя мужа, была вынуждена общаться с ними и мириться с их постоянным присутствием. Конан Дойл, бывший совестью страны, наиболее почитаемым ее писателем, стал объектом насмешек и сочувствия.
Но это не означает, что от прежнего Конан Дойла ничего не осталось. Иногда он как бы просыпался и снова садился за письменный стол, за воспоминания старого друга Шерлока Холмса. Или писал фантастические произведения об удивительном буяне профессоре Челленджере, которые до сих пор остались любимыми приключениями для подростков – «Затерянный мир», «Отравленный пояс», «Когда Земля вскрикнула».
И поэтому, когда в 1925 году в его дверь постучал человек и сказал, что он освободился из тюрьмы и один из заключенных просил его передать записку для мистера писателя, Конан Дойл ощутил болезненный укол совести. Записка была от Слейтера, который провел в тюрьме уже семнадцать лет семнадцать лет за преступление, которого не совершал и о котором не имел представления.
И тогда Конан Дойл снова поднялся в крестовый поход. Он пригласил к себе в помощники известного журналиста Уильяма Парка. Они вместе написали и издали брошюру: «Правда о Слейтере». Новый поход поддержали некоторые газеты и ряд крупных юристов.
Один из помощников Конан Дойла решил отыскать Элен – горничную старухи Гилкрист. Ведь прошло столько лет – может быть, теперь она расскажет правду?
Элен отыскали в Америке. Она была замужем и совсем забыла о старой трагедии. И Элен в интервью журналисту заявила, что она в самом деле узнала человека, который вышел из спальни. Тренч был прав. И были ее показания на этот счет. Но полицейские потребовали, чтобы она забыла имя человека, которого видела, и сказали, что, если она хочет остаться на свободе, она будет должна опознать Слейтера.
Когда об этом интервью узнала та девочка, которую возили в Америку, чтобы опознать Слейтера, она согласилась встретиться с Конан Дойлом и Парком. Она рассказала о том, как на пароходе, шедшем в Америку, детективы день за днем заставляли ее повторять нужную им версию, пока она не выучила ее наизусть. И подтвердила, что человек, которого она видела на улице, не был похож на Слейтера.
Показания обеих женщин были официально запротоколированы и переданы в министерство внутренних дел. И под давлением этой кампании, хотя и не сразу, со скрипом и затяжками, Слейтер был все же выпущен из тюрьмы в 1927 году, правда условно.
Это Конан Дойла не устраивало. В нем проснулся старый борец. Он не остановится до тех пор, пока Слейтер не будет полностью оправдан.
Только еще через год удалось передать дело в апелляционный суд, созданный, кстати, после дела Эдалджи, который полностью оправдал Слейтера и даже выплатил ему в качестве компенсации за девятнадцать лет в тюрьме 6000 фунтов стерлингов. Лысый, беззубый старик, вышедший из тюрьмы, по крайней мере, мог доживать свои дни в достатке.
И когда через несколько дней после суда Конан Дойл получил письмо от Слейтера, в котором говорилось: «Вы – разрыватель моих оков, борец за правду и справедливость. Спасибо вам от всего моего сердца!», он мог сказать себе – последнее дело Шерлока Холмса все же завершилось благополучно.
Впрочем, имя того мужчины, который вышел из спальни мисс Гилкрист, так и не было опубликовано. По крайней мере, я нигде не встречал его, ни в статьях, ни в книгах о криминалистике, ни в воспоминаниях. Что тому причиной – не знаю. И не знаю, открыл ли это имя для себя Конан Дойл.
А ему оставалось прожить на свете всего три года. За это время он успел совершить путешествие по странам, известным ему с молодости, – он добрался даже до Южной Африки и увидел снова те места, где провел самые страшные месяцы жизни среди умирающих солдат в полевом госпитале. Он успел еще написать перед смертью последнюю книгу рассказов о Шерлоке Холмсе «Записную книжку Шерлока Холмса», как бы прощаясь с ним и со своей молодостью. Эти рассказы не имеют ничего общего с жизнью Европы конца 20-х годов. Шерлок Холмс остался в XIX веке, а читали эти рассказы уже пожилые люди, для которых тридцать лет назад подвиги великого сыщика были откровением.
7 июля 1930 года в возрасте семидесяти лет сэр Артур Конан Дойл, свидетель и участник революции в криминалистике, великий английский писатель и гуманист, умер, сидя в кресле в своем кабинете и глядя через широкое окно на поля и дальний лес. Он сидел в кресле, держа в руке руку Джин. Вдруг Джин почувствовала, что Артур сжал ее пальцы, словно хотел что-то сказать – она обернулась. Пальцы писателя раскрылись, и рука бессильно упала вниз…
А Шерлок Холмс жив и сегодня.
И сегодня приходят на Бейкер-стрит тысячи туристов, чтобы поглядеть на дом 2216, из подъезда которого столько раз выходил знаменитый сыщик.
Корней Чуковский утверждал в статье о Конан Дойле, что тот водил его к дому на Бейкер-стрит, чтобы показать жилище своего героя. Не знаю, было ли так на самом деле, потому что в рассказе Чуковского есть очевидные несообразности. Например, он утверждает, что встретился с Конан Дойлом в 1916 году в Лондоне и «в то время он был в трауре. Незадолго до этого он получил извещение, что на войне убит его единственный сын. Это горе придавило его, но он всячески старался бодриться». Во-первых, сын Конан Дойла умер осенью 1918 года, во-вторых, у Конан Дойла было еще два сына от Джин. К сожалению, на русском языке еще нет серьезной биографии Конан Дойла, а воспоминания великих людей о великих людях порой недостоверны, так как великий человек доверяет своей памяти куда больше, чем банальным документам.
Но образ писателя, стоящего вместе с гостями у дома его героя, зрелище удивительное и поучительное.
― Антология «Поединка» ―
Борис Савинков
КОНЬ ВОРОНОЙ«…и вот, конь вороной, и на нем всадник, имеющий меру в руке своей».
Откр. VI, 5.
«…кто ненавидит брата своего, тот находится во тьме, и во тьме ходит, и не знает, куда идет, потому что тьма ослепила ему глаза».
I. Иоан. II.11
1 ноября
Очень хотелось спать, но я сделал над собою усилие и приказал привести Назаренку. Он вошел высокий, в желтой кубанке, и стал на пороге во фронт.
– Садись.
– Постою, господин полковник.
– Садись, вот здесь, напротив меня.
Он для приличия потоптался у двери. Потом сел на краюшек стула.
– Ты рабочий Путиловского завода?
– Так точно.
– Я взял тебя на бронепоезде «Ленин»?
– Так точно.
– Что я сказал тогда? Повтори.
Он задумался и поднял глаза.
– Вы сказали, что каждый может служить; кто не хочет, того расстреляют…
– Нет. Я сказал: кто хочет, служи, а кто изменит, того повешу… Так?
– Так точно.
– А теперь я знаю, что ты коммунист.
Он вздрогнул.
– Сознавайся, кто еще в комячейке?
– Не могу знать, господин полковник.
– А что с тобой будет, знаешь?
– Воля ваша.
– Хорошо. Ординарцы!
Он хотел что-то сказать и даже привстал со стула. Но вошли Егоров и Федя.
– Ординарцы! Полтораста плетей!
Когда его увели, я, не раздеваясь, лег на кровать. И сейчас же, в темном тумане потонули и Назаренко, и длинный переход на морозе, и сосновый, запорошенный инеем бор, и багрово-желтая дубовая роща, и скрип седел, и гнедая кобыла Голубка. Но за стеною свистнуло и упало что-то, и сильно и равномерно стал содрогаться воздух.
– Господин полковник!
«Сорок два… Сорок три… Сорок четыре»… Сон прошел. Стало душно лежать здесь, в жаркой комнате, в чужом доме, у незнакомого и перепуганного попа. В сенях грубый голос сказал: «Ишь, ворочается… На-голову, Федя, садись»… Это «работал» Егоров.
2 ноября
Егоров – седобородый крестьянин, пскович. Он старовер, не курит, ест из своей посуды и строго соблюдает закон. Лет пятнадцать назад он из ревности убил брата. Но это – «бабье дело», а в бабьем деле закона нет. Когда он поступил добровольцем, я спросил у него:
– За что ты их ненавидишь?
– Кого?
– Коммунистов.
– Бесов-то? А за что их любить? Дом сожгли и сына убили… Даже пес жалеет своих щенят… На кострах жарить их надо.
– Да ведь белые за помещиков.
– Так чего? Мы помещикам головы-то открутим.
– Когда?
– А вот время придет.
Он дослужился до вахмистра и очень горд своим званием. И когда Федя, смеясь, говорит, что он в прихвостнях у дворян, он сердито трясет седой бородою:
– Язва. Отстань. Я не за бар, – за Рассею.
За Россию… До войны он, наверное, говорил: «мы – скобари», и знать не хотел «калуцких». А теперь на коне и с винтовкой изгоняет из России «бесов».
3 ноября
Городишко, где мы стоим, убог и неряшлив. Он утонул в сыпучем песке. Песок в лесу, песок на дороге, песок на улицах, песок на подушке. Точно мы в Аравийской пустыне. Но в пустыне горячее солнце, а здесь меркнет свинцовый день, вьется липкий осенний снег, и по утрам мороз щиплет пальцы. Мы в летних шинелях. У нас нет валенок. Нет рукавиц. Кто-то, мудрый, ворует в тылу.
На городской площади изгнившие тротуары, конский навоз и пыль. Бабы в белых платках, крестьяне в белых тулупах. Евреев почти не видно. Евреи ушли в леса, со стариками, женами и детьми, с коровами и домашним скарбом. Мы не освободители в их глазах, а погромщики и убийцы. На их месте я бы тоже ушел.
Погромы, грабежи и насилия запрещены строжайшим приказом. За нарушение – смертная казнь. Но я знаю, что вчера во втором эскадроне играли в карты на часы и на кольца; что ротмистр Жгун разгромил еврейскую лавку; что у улан завелась валюта – американские доллара; что в лесу нашли истерзанный женский труп. Расстреливать? Двоих я уже расстрелял. Но ведь нельзя расстрелять половину полка.
Я пишу, а в столовой хрипит граммофон. Он хрипит, захлебывается и снова хрипит, точно жалуется на свою машинную немощь. Я слышу, как Федя долго возится, починяя его, и, наконец, с ожесточением плюет. Потом начинает негромко:
Полюбили сгоряча
Русские рабочие
Троцкого и Ильича,
И все такое прочее…
4 ноября
Федя – художник. В свободное от «занятий» время он рисует «картинки». Одну из таких «картинок» он принес мне сегодня. Он написал свой портрет. Те же волосы огненно-рыжего цвета, тот же сплюснутый нос, те же смущающие глаза: один мертвый, выбитый пулей, другой прищуренный, веселый и быстрый. Он не в нашей, а в английской шинели, но с кубиками и пятиконечной звездой. Подписано: «Комиссар Федор Федоров, товарищ Мошенкин».
Он залюбовался своим искусством. Он не в силах оторвать восхищенного взгляда. Если бы он знал историю, он бы вообразил себя Неем или Даву (маршалы Наполеона – Ред.) На самом деле, он бывший бакалейный торговец, владимирский мещанин. Налюбовавшись, он говорит:
– Граммо-граммо-граммофон… Пате-пате-патефон… А нельзя ли на выставку, господин полковник, послать?
5 ноября
Я приказал оседлать Голубку и выехал в поле. Застоявшаяся кобыла весело бежала размашистой рысью, звонко цокая по дождевым лужам. День был ненастный и теплый. Со свистом носился ветер. Разорванные, черно-лиловые облака низко опускались на землю.
Я люблю простор широких полей. Я люблю синеву далекого леса, оттепель и болотный туман. Здесь, в полях, я знаю, знаю всем сердцем, что я русский, потомок пахарей и бродяг, сын черноземной, напоенной потом, земли. Здесь нет и не нужно Европы – скупого разума, скудной крови и измеренных, исхоженных до конца дорог. Здесь – «не белы снеги», безрассудство, буйство и бунт.
Я остановился на берегу Березины и пешком пошел вдоль реки. Она струилась спокойная и глубокая. Ее пустынные воды сверкали Инеем ломкого льда. Слезился ржавый кустарник, нога скользила в мокрой траве, и Голубка, мягко ступая, тыкалась мне мордой в плечо. Я слышал ее дыхание, и мне казалось, что и она, и нависшее небо, и Березина, и шуршащий тростник, и я – одно неразделимое целое, единый, замкнутый и непознаваемый мир… И мне вспомнилась Ольга. Она вспомнилась мне такой, какою я видел ее когда-то, в Москве, – в белом платье и соломенной шляпе. Где Ольга? Что с нею?
6 ноября
Россия – Ольга, Ольга – Россия. Если не будет Ольги, моя влюбленность в Россию потеряет свою глубину. Если не будет России, моя любовь к Ольге утратит всеобъемлющий смысл. Жить в России без Ольги все равно, что влачиться с Ольгой в изгнании, – влачиться на «поломанных крыльях», дрожа и «прижавшись к праху».
7 ноября
Вчера у меня в саду повесили Назаренку. Он не сознался. Он, как зверь, отлеживался на кухне. Верил ли он, что умрет?
Был восьмой час утра. Всходило холодное солнце. За ночь выпал пушистый снег и замел песок на дорожках. Назаренко вышел с Егоровым на крыльцо. Потом, поеживаясь и жмурясь, стал под березу. На березе, на догола обнаженном суку, верхом сидел Федя. На улице молча толпились уланы.
– Начинай.
Назаренко глубоко вздохнул. Он был без шапки, в короткой, белой, расстегнутой на шее, рубахе. Егоров толкнул его в бок.
– Лоб-то… Лоб-то перекрести, сукин сын.
Я видел, как быстро-быстро задвигались пальцы и зашевелились синие губы. И я скорее почувствовал, чем услышал:
– Господин… Господин полковник!..
Но Егоров угрюмо сказал:
– Даже помереть не умеешь. На что крестишься?.. Крестись на восход.
Федя накинул веревку. Подогнулись худые колени, и голова опустилась вниз. Повисло длинное, бессильное тело. Федя спрыгнул, дернул за ноги и закричал на улан:
– Чего не видели? Расходись!..
8 ноября
Поручик Вреде, гусар, провел всю войну на фронте, ходил на проволоку в конном строю, был ранен и заслужил Георгиевский крест. Коммунисты посадили его в тюрьму. Из тюрьмы он бежал. Он командует вторым эскадроном.
Каждый вечер он приходит ко мне, садится на турецкий диван и курит. Он совсем еще мальчик, белокурый, с розовыми щеками и детским пухом вместо усов.
– Юрий Николаевич, почему мы стоим в этой дыре?
– Приказано.
– А скоро пойдем вперед?
– Когда прикажут.
Он хмурит тонкие брови.
– Надоело.
– Идите один.
– Вы всегда надо мной смеетесь.
– Смеюсь? Бог с вами, Вреде… Если бы мне надоело, я бы ушел.
– Куда?
– В лес.
Скудеет день, загорелись первые звезды. За окном морозная ночь. Вреде ходит из угла в угол.
– Нас было три сестры и два брата, и отец, генерал. Мать скончалась давно. Было у нас имение, усадьба под Ригой. Отца расстреляли, старший брат убит на Кавказе, а о сестрах я ничего не знаю. Имение разгромили, конечно… Ну, вот… Отца и брата я им простить не могу…
– У Назаренки тоже, наверное, есть брат.
– У Назаренки?.. Так ведь он коммунист.
– А вы белый?
– Да, белый. Я за Россию.
Я улыбаюсь:
– И за усадьбу?
– За усадьбу? Нет… Чорт с нею, с усадьбой. Я не горюю: пусть разживаются мужики.
Федя вносит зажженную лампу. Погасли звезды в окне, запахло махоркой и керосином. Федя прикручивает фитиль и говорит, вытирая жирные пальцы о скатерть:
– И разживутся, и попользуются, господин поручик… Уж такой, стало быть, вороватый народ…
9 ноября
У Егорова сожгли дом и убили сына. У Вреде убили отца. У Феди убили мать. Я понимаю, за что они ненавидят. Но за что ненавижу я?
У меня нет дома и нет семьи. У меня нет утрат, потому что нет достояния. И я ко многому равнодушен. Мне все равно, кто именно ездит к Яру, – пьяный великий князь или пьяный матрос с серьгой: ведь дело не в Яре. Мне все равно, кто именно «обогащается», то есть ворует, – царский чиновник или «сознательный коммунист»: ведь не единым хлебом жив человек. Мне все равно, чья именно власть владеет страной, – Лубянки или Охранного Отделения: ведь кто сеет плохо, плохо и жнет… Что изменилось? Изменились только слова. Разве для суеты поднимают меч?
Но я ненавижу их. В распояску, с папиросой в зубах, предали они Россию на фронте. В распояску, с папиросой в зубах, они оскверняют ее теперь. Оскверняют быт. Оскверняют язык.
Оскверняют самое имя: русский. Они кичатся тем, что не помнят родства. Для них родина – предрассудок. Во имя своего копеечного благополучия они торгуют чужим наследием, – не их, а наших отцов. И эти твари хозяйничают в Москве…
Если вошь в твоей рубашке
Крикнет тебе, что ты блоха,
Выйди на улицу —
И убей!
10 ноября
Москва… Москва – начало и конец моей жизни. Без Москвы, без ее кривых переулков, Христа Спасителя, Арбата и Кремлевских ворот, без ее богатства, славы, унижения и нищеты, нет Родины, а значит нет и меня. «Горят кресты на церквах, скрипят по снегу полозья. По утрам мороз, узоры на окнах, и у Страстного монастыря звонят к обедне. Я люблю Москву. Она мне родная».
Верю ли я в победу? В тылу тупоумие, взятки и воровство, – слепорожденные мыши. На фронте тупоумие, доблесть, разбой, – не воины в белых одеждах, а двойники своих же врагов. Я боюсь, что настанет день, и мы, как стадо овец, метнемся обратно. Метнемся, потому что корыстно любим Москву.
11 ноября
Слава богу, мы выступаем. Из штаба армии получено приказание идти на Грабово и Бобруйск. Я велел отслужить молебен. Гололедица. Сеет дождь. Снег растаял на мостовой и смешался с желтым песком. Бурая грязь налипает на сапоги, липнет в руках кубанка. Священник вяло бормочет: «О мире всего мира и о спасении душ наших господу помолимся…», и Федя в мокрой шинели тянет вместо дьячка: «господи помилуй, господи помилуй, господи помилуй…» Уланы крестятся. Многие стоят на коленях. Один Егоров остался дома. Он согрешит, если будет молиться с нами: мы «нехристи» и «еретики».
12 ноября
Входит Вреде. Он взволнован. Голос его дрожит:
– Юрий Николаевич, что же это такое? Я больше так не могу. Что мы, погромщики, в самом деле?.. Вы знаете, что случилось?
– Что?
– Жгун застрелил еврея.
– Из-за чего?
– Из-за денег.
Ротмистр Жгун храбрый и исполнительный офицер. Но он грабитель. Он не говорит «ограбил» или «украл», а говорит «покупил» шубу, «покупил» кольцо, «покупил» сапоги. Это же слово повторяют за ним и уланы. Пока не было крови, я закрывал поневоле глаза. Но сегодня дело другое. Я выхожу на крыльцо.