Текст книги "Последний воин. Книга надежды"
Автор книги: Анатолий Афанасьев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 24 страниц)
Разговор внезапно вернул её на любимую стезю, она с кошачьим потягиванием огладила бедро и вдруг кокетливо задрала юбку:
– Глянь, Паша, как я коленку расцарапала о проволоку.
– Вот этого не надо, – огорчился Пашута. Лилиан снова пригорюнилась.
– Эх, Паша, Паша… Верно дядя Раймун рассуждает, все люди – кроты слепые. Вот ты меня не распознал и про него, наверно, думаешь – бирюк дикий и тёмный. Не правда разве? А он, Пашенька, смолоду столько книг прочёл, сколько нам с тобой за три жизни не осилить. Ты бы его тетрадки почитал, какие он пишет. Там такое про людей сказано, не всякий записной мудрец придумает.
– Он что же… сочиняет?
– Зачем сочиняет? Он заметки о жизни ведёт. Прячет, а я украдкой заглядываю. Некоторые места наизусть помню. Вот послушай. «Вольному человеку жить невозможно, потому что человек рождён для оков. Главные оковы, ему уготованные, – любовь и тяжкий труд. Когда человек оковы эти добровольно примет, то сразу перестанет бояться жизни». Интересно, да?
Пашута от удивления на короткий миг забыл про Вареньку.
– Это Раймун так пишет?
– А ты думал, ангел небесный?.. Ох, надо уезжать, а жалко. В кой-то веки выбрались мир поглядеть.
– Да зачем уезжать, зачем?
– Плохо с ним, загоревал он. Я предвидела. Ему от хутора оторваться очень уж трудно. А тут ещё дед этот наговорил ему чего-то. Он теперь сам не свой.
– Ты сейчас иди домой, Лилиан, а вечером я к вам загляну. Вместе всё обсудим.
– Нечего обсуждать. Он тебе не откроется.
– Посмотрим, – задорно сказал Пашута.
Но вечером никуда не пошёл, забыл обо всём. У него начались неполадки со временем. Оно вдруг сжималось в тугой ком и не двигалось. Пашута, ужасаясь, впивался взглядом в стрелки часов, которые издевательски отсчитывали безразмерные секунды, каждая долготой в вечность. А иногда, напротив, огромные куски времени выпадали из сознания бесследно, и это тоже было жутковато. Моргнёшь глазом – полдня как не бывало, потянешься за сигаретой – а уж ночь на дворе. Так и в этот раз случилось. Только он прилёг после ухода Лилиан, только настроился какую-то скользкую, гибкую, как ящерица, мысль додумать до конца, как уже открывается дверь, входит смурной Владик Шпунтов и рассеянно сообщает, что «прибалты укатили восвояси», да и он тоже собирается отчалить, если Пашута не возражает. Но перед тем, как появиться Шпунтову, Пашуте померещилось вот что. Он будто на светлой поляне в роскошном лесу сидит на корявом пенёчке, и прямо к глазам с деревьев спускаются длинные ветви с плодами, похожими на продолговатые дыни. Ему хочется пить, он знает, что плоды сочные, стоит протянуть руку, сорвать, вонзиться зубами в нежную мякоть – и в горло хлынет сладкий сок. Но что-то ему мешает. Он догадывается, что попал в ловушку. Опускает глаза и видит множество копошащихся под ногами маленьких, беленьких червячков и муравьёв. Вся земля вокруг вспучилась шустрыми, отвратительными тварями. Смрад идёт от них. Они не трогают его, пока он сидит неподвижно. Но он знает: только он шевельнётся, потянется к ветке, червяки ринутся вверх по ногам всей своей липкой массой. Лес постепенно темнеет, солнце за спиной садится. Пашута знает и другое: когда наступит ночь, червячков и муравьёв ничто не остановит. Они и дожидались ночи. Из липкой, бугристой мешанины нет-нет да и высверкивали остренькие, наблюдающие за ним глазки. За лесом течёт река, если бы пробиться к ней, в воду за ним твари не сунутся. Они властны над ним только на этой поляне. Вон уже добрались до плодов, мириады крохотных челюстей заработали одновременно и слаженно, на его глазах спелые, ароматные дыни покрылись плесенью, почернели, скрутились в подобие сосулек, пролившись гнилой капелью. Никогда прежде Пашута не испытывал такого ледяного ужаса. Хотел куда-то ринуться… к реке ли, в бездну ли… И тут как раз вошёл Владик Шпунтов.
– Я тебя разбудил, Павел Данилыч? – спросил деликатно и опустился на тот же стульчик, где недавно обреталась крутобёдрая Лилиан.
– Привидится же мерзость, чёрт её побери, – с облегчением выругался Пашута. – А вроде и не спал?
Шпунтов поморщился, дескать, какое всё это имеет значение, кто спал, а кто бодрствовал, счастья-то всё равно не видать.
– Я говорю, укатили прибалты. В минуту снялись. А ты чего ж не пришёл попрощаться?
Пашута поинтересовался осторожно:
– А какое сегодня число? Что-то никак не соображу.
Владик назвал день и месяц, а заодно и год. Он был настроен саркастически.
– Ты меня не стесняйся, Павел Данилыч. Уж кто тебя сейчас поймёт, так это я.
– А чего меня понимать? Я весь тут. Ничего не прячу. Число забыл, это со всяким бывает.
– Бывает, – согласился Шпунтов. – Но не со всяким. Ну и как же мы с тобой теперь разойдёмся?
– В каком смысле разойдёмся? – Пашута всё более терялся и чувствовал себя неуютно, словно с ним обходятся, как с недоумком, а он тщится доказать обратное. А кому доказывать? И по какой надобности? Он здоров, трезв и отлично помнит, что Варя переместилась в город к Хабиле. Всё остальное чепуха.
– Я Вильямину имею в виду. Ты её к себе обратно заберёшь или как?
Пашута нашарил в кармане сигареты и попросил у Шпунтова огонька. Вместе задымили.
– Уехали, значит, прибалты, – спохватился Пашута. – А Раймун ничего не наказывал?
– Никому он ничего не наказывал. Злой как чёрт уехал. Спирина облаял. И деда Тихона… Так ты разберись всё-таки насчёт Вильямины? Она ждёт.
– Чего ждёт?
– Твоего решения, чего ещё, – в голосе Шпунтова зазвенели недобрые нотки. – Завладел ты бабой намертво, Павел Данилыч. Как только ухитрился… Вот открой по старому приятельству, чем ты её так призанозил?
У Пашуты от сигаретного дыма голова окончательно прояснилась.
– Мы с тобой братья по несчастью, Владик. Спасенья нам нет.
Шпунтов подался к нему.
– Ты меня в братья не записывай, Паша. Не надо… Хочешь правду? У меня иной раз такая злоба на тебя в душе… С великой охотой взял бы колун и врезал по башке. Знаю, не виноват ты ни в чём, а хочется… так уж хочется тебе врезать, Паша, мочи нет. Сегодня же уеду от греха.
– Я тебе сочувствую, Владик. Но врезать – дело нехитрое. Мы все врезать ловки. Потому и дурные. Всегда спешим кулак припечатать, где ум требуется. Сперва надо умом взвесить, а после приступать к действию.
– Ну и что ж ты своим умом решил, поделись? Про Вильямину я опять имею в виду.
– Она рассказывала, какое у ней прошлое?
– Мне это без надобности. Она не девочка, и я не мальчик.
– Вот это ты напрасно. Когда человека любишь, старайся побольше про него знать. Ключик к сердцу не в сегодняшнем дне. Ты не думай, мне Вилька тоже про себя ничего такого не рассказывала. Я сам догадался. Она своего прошлого стыдится. Знаешь почему? У ней там одни ошмётки.
Шпунтов заинтересовался, но вслух возразил:
– У всех в прошлом ошмётки. У одного тебя, Павел Данилович, там, похоже, райский сад цветёт.
Пашута самодовольно ухмыльнулся. Если кто и мог его сейчас разозлить, то уж никак не Шпунтов.
– Не бесись, Владик, и не зуди. Я ведь на твой вопрос отвечаю… У Вильки душа до сих пор в крови. Потому ей каждое доброе слово, как пластырь на рану. Зато и обидеть её легче лёгкого. Не так повернулся, а ей очень больно. Она людей через свои прошлые горести меряет. И никому не верит.
– Ага, понял тебя. Ты, выходит, добрыми словами её доверие заслужил, она тебя и полюбила. А я, выходит, медведь косолапый. Да ты соберись, Павел Данилыч! Кому ты это говоришь? Я перед ней ковриком стелюсь. Ни перед кем раньше так не заискивал. На самого себя смотреть противно.
Пашута объяснил и эту загадку:
– Нетерпеливый ты, Владик. Ты к ней как к человеку отнесись, а не как к бабе. В постель её не тащи, она к тебе сама придёт. Ты с ней, может, добр, да не с того края. Ты в ней личность оцени. Она этого ждёт.
– Во всём ты сведущ, Павел, – зловеще произнёс Шпунтов. – Почему же от тебя самого молодая вертихвостка с мордатым кобелём сбежала? Чего ж тебе твой ум не помог?
– То-то и оно, – добродушно отозвался Пашута. – Мы других учить горазды, а сами вечно в луже сидим. Это у людей общий большой недостаток. В чужом глазу соринку видим… А ты думаешь, почему она сбежала? Как тебе представляется? Стар я, может, для неё?
– Ты стар, а тот совсем безусый, – Шпунтов, раздавленный собственной бедой, не упустил случая накоротке восторжествовать. – Скажи спасибо, что не раздела. Я таких девочек со змеиным жалом в Москве на одну левую по пять штук клал. Павел Дани-и-ло-вич, умён ты, да с прорехой. У того фрайера «жигуль», вот он ей и по вкусу. Будь у тебя, к примеру, «Волга», тебе бы в её глазах вообще цены не было. Ты бы вроде принца считался.
– Это и все твои мысли?
– На сегодняшний день – да.
– Скучный ты человек, Владик. Тебе тридцать лет, а ты жизнь на гнилой зуб пробуешь. Иди домой, надоел.
Владик поёрзал на стульчике, будто крепче туда вминался. Изобразил на лице раскаяние. Ему не первый раз приходилось смирять гордыню перед этим человеком, но давалось это всегда с великим трудом. А что поделаешь? Стену лбом не прошибёшь. Если в самом деле ринуться врукопашную, то и тут, пожалуй, с Пашутой не совладать. Шпунтов не робок и ухватист, бывал в переделках, но сила солому ломит. Этот перестарок мышцами, как канатами, весь обвит – Шпунтов не однажды в душевой любовался.
– Не торопи, уйду. Но Вильямине всё же что передать? Оставаться ей или со мной ехать?
Отчаяние сделало Шпунтова невменяемым. Ему даже радостно было раз за разом расковыривать сердечную рану. Они с Пашутой действительно в одной пучине барахтались на ощупь, уже и не надеясь вынырнуть на поверхность. В этой пучине мольба не достигает посторонних ушей. И всё же Пашута пожалел товарища, подтолкнул ему под ноги небольшую укрепу.
– Мне к Вильямине возврата нету. Как и ей ко мне. Забирай её в Москву, так всем лучше будет. Ступай, Владик, ступай с богом.
Шпунтов выкатился из комнаты молча, желая в неприкосновенности донести Пашутины слова до любимой Вильямины.
А Пашута тут же забыл о его визите. Согрел чайник и с аппетитом поел Урсулиных пирогов, которые лежали на окне в промасленной бумаге. Несколько раз приходилось выскакивать из-за стола на скрип входной двери. Но скрип ему только мерещился.
Он покурил у открытой форточки. Из окна видна часть улицы, по которой должна была приехать Варя. Или прийти. За всё это время он и на минуту не усомнился в её скором возвращении. Вопрос был в том, как её встретить. Пашута смаковал во всех подробностях три хороших варианта. Первый – сделать вид, что вообще ничего не случилось. Ну так, словно она ненадолго выбегала во двор. Удивится ли она, когда он спросит как ни в чём не бывало: «Не собирается на улице дождик, Варенька?» Второй вариант был хирургического свойства. Как только она войдёт, запереть дверь, повалить её на кровать и совершить то, без чего они так долго обходились. Пусть визжит, пусть царапается, этот урок будет ей на пользу. Она с ним жестоко пошутила, и он так же отшутится. Обоим будет весело, и, как говорится, никто не останется внакладе.
И наконец, можно, не говоря худого слова, вытолкать её обратно за дверь и вдогонку швырнуть папку с рисунками, которую она в счастливой спешке забыла. Во всех трёх вариантах было много заманчивого, но имелся общий недостаток. Они всё не оставляли никаких надежд на будущую совместную жизнь. Даже если он сделает вид, что ничего особенного не произошло, она окончательно убедится в том, что он рохля и недотёпа и его можно водить на крючке, как полудохлую рыбу на мелководье.
На дороге промаячили три старухи, поддерживая друг друга за локотки, потянулись к дому Спирина. Они все к нему повадились с того картофельного вечера, видно, ожидая общественно полезных распоряжений. А тогда хорошо посидели, вспомнил Пашута. Пироги у Урсулы удались на славу, да ещё трёх кур зажарили. Спирин своей властью объявил на весну и лето сухой закон. Правда, дед Тихон предлагал Пашуте, видя его состояние, смотаться к нему домой, но Пашута отказался. Никогда он не был склонен к зелью, вековечному, но сомнительному утешителю скорбящих на Руси.
Посочувствовав лихо запоздалой устремлённости старух, Пашута вернулся в Варину комнату и завалился на её постель. С часик проканителился в сладкой полудрёме, а потом пришла Урсула. На этот раз она принесла кастрюльку тушёного мяса с картошкой, Пашута ей обрадовался, хотя его раздражало, что она смотрит на него, как на калеку. Уселись вместе обедать, к Пашута сказал ей любезность:
– Как ты можешь жить с этим цербером, со своим мужем? Ты такая деликатная, а он такой варвар.
Не мешкая, запустил ложку в ароматное варево. У него что-то странное творилось с желудком. Сколь в него пищи не кидай, оставался пуст.
– Сеня хороший, добрый, – возразила Урсула, отворачиваясь от Пашутиного жадного мельтешения ложкой.
– Добрый, да? – Пашута, не пережёвывая, заглотал жилистый кус мяса. – И работящий? Но я тебе, Урсула, советую от него уйти. Хоть к деду Тихону, хоть ко мне. Поживёшь вон в Вариной комнатёнке до её приезда… Мы с тобой оба люди чувствительные, изнеженные. А твой Спирин – он железный. Сам железный, а голова у него деревянная и вместо сердца – пуговица. Ты привыкла к нему, ничего не замечаешь. Ему бы трактором уродиться, он бы всех людей перепахал для удобства будущих посевов. Веришь ли, он так о Варе нехорошо отзывается. А ведь она ни в чём не виновата… Её Хабило обманом увёз. Пообещал ей свою квартиру отдать, зарплату большую положил. Вот у ней глаза и загорелись. Разве можно её осуждать? Как ты думаешь, скоро она вернётся?
В угольных глазах Урсулы не отразилось ни удивления, ни осуждения.
– Семён её не винит, – сказала Урсула. – Он за тебя переживает. Он не железный, нет.
– Тебе виднее, конечно… Тогда скажи, как ты сама к Варе относишься?
Урсула, слишком серьёзно обдумывая вопрос, опустила глаза. Пашута наполовину опорожнил кастрюльку, прежде чем она ответила.
– Варя хорошая, у неё сердце как роза. Она не будет с Хабилой.
– Да я-то понимаю! – встрепенулся Пашута. – Ты молодец, Урсула. Я завтра сам скатаю в город, заберу её оттуда. Но ты другое скажи. Для меня очень это важно. Я только у тебя спрашиваю… С Хабилой она не будет, а со мной? Я ей подхожу хоть немного? Вот как ты думаешь?
Урсула смутилась, чёрные молнии метнулись из глаз на стены. Пашута испугался, что она опять задумается надолго.
– Ну ты чего, Урсула? Обыкновенный вопрос. Одни люди подходят друг другу, другие не подходят. Тут ничего обидного нету. Главное – угадать. Про вас со Спириным никак не скажешь, что вы пара, а угадали – и счастливы. Угадать очень трудно. Я думаю, Варя не угадает. Она молодая, ей внешность подавай. Шик чтоб был. А где я его возьму, этот шик?
– Всякой женщине одно надо – чтобы её любили.
Пашута доскреб остатки из кастрюльки, с сожалением заглянул на дно.
– Я раньше тоже так думал. К любви всё остальное приложится. Но ведь для любви сигнал нужен с обеих сторон. Двоим настроиться надо на одну волну. Я настроился на её, а она на мою – нет. И чего мне теперь делать? Ты посоветуй, Урсула, раз ты мудрая.
– Какая я мудрая… Я глупая. Спирин говорит, у меня всего две извилины.
– Не можешь посоветовать?
– Могу. Тебе надо ждать.
– Чего?
– Она опомнится и всё поймёт.
– Пока поймёт, я десять раз дуба дам. В любви – или сразу, или никогда. Нет, поеду в город. Сегодня же поеду. Поговорю с ней напрямик. Заодно Хабиле рыло начищу… На меня, Урсула, морок накатил. Будто я не я… Время чудно движется. То пропадает, то выныривает. Так ведь недолго и того… Но что характерно, Урсула, мне это нравится. Ничего не хочу менять. Пусть длится эта мука. Я не против. Я как вечно пьяный теперь…
Урсула была рада, что он умял кастрюльку мяса. Беда мужика не одолеет, пока он ест с аппетитом.
– Не обижайся на Сеню, – попросила. – Ты же знаешь, какой он. У него всё от сердца. Он на Варю злится, потому что она тебя обидела. Ну, ему так кажется. Ты правда за ней хочешь ехать?
– Не решил пока. То ли ехать, то ли здесь дожидаться. Приеду, а она о себе возомнит бог весть что.
Потом с ней сладу не будет. У меня с ней, Урсула, двояко быть не может. Или по-серьёзному, или никак. Вот где вся закавыка.
– Тогда лучше здесь подождать. Пусть она в себе разберётся. Пусть одна побудет.
– Одна с Хабилой?
Ледяная темень Урсуловых очей внезапно отворилась короткой усмешкой. И лицо ожило, тени отпрыгнули со щёк. Пашута с удовольствием улыбнулся в ответ.
– Смеёшься. Хитрая ты, как все бабы, хотя похожа на куклу. Ты почаще смейся, тебе идёт… Думаешь, Хабило не конкурент?
– Пётр Петрович человек важный… – не удержалась, прыснула в кулачок. – Ох, хотелось бы посмотреть, как с ним Варя обходится. Она такая выдумщица.
– И мне бы хотелось. – Большая порция мяса зарядила Пашуту новой энергией. Он проводил Урсулу до дома, а сам помчался в лес.
Он шёл и с любопытством озирался по сторонам. Как чудесно разыгралась природа. Почки хлынули с деревьев, и трава поднялась на прогалинах озорными зелёными ковриками. Пекло, как летом. На ходу Пашута скинул рубаху, подставил солнышку онемевшее от долгого безделья тело. Не ведая пути, ломил через чащу, исцарапался до крови, рубаху порвал, зацепив за сук. Несколько раз проваливался в пухлые глиняные ловушки-наметы, ноги промочил. Он не знал, куда спешит и кто его манит из леса, но когда наткнулся в густом малиннике на Тихона, ничуть не удивился. И не такие чудеса могли с ним, Пашутой, теперь приключиться. Дед Тихон стоял неподвижно, ухватясь за ствол молоденькой берёзки, и лицо у него было бледное, задумчивое. Он тоже не удивился Пашуте.
– Кажись, ногу повредил, – сообщил извиняющимся смешком. – Оступился. Как шагну, в голову шибко стреляет. Помоги до дому добрести, Павел.
– А чего тебя сюда занесло?
Старик многозначительно ухмыльнулся:
– Я, Павел, по направлению шёл, как и ты.
Пашута довёл деда до ближайшего пенька, усадил, снял с его ноги сапог, размотал портянку, осмотрел ступню. Выше щиколотки небольшая припухлость. Нога бело-розовая, гладкая, вовсе не стариковская. Пашута её покрутил, подёргал, помял.
– Не больно?
– Терпимо. Да мне не впервой с ней маяться. Она ещё с гражданской подвёрнута в этом месте. С коня я, Паша, так удачно грохнулся, весь целый, а в ноге чтой-то стронулось. С той поры как ступлю нескладно, так, почитай, на месяц охромел.
Пашута заново его обул. Старику явно по душе было, как за ним ухаживают.
– Я издаля тебя почуял, Павел. Как ты лишь за деревню вышел. Другому, думаю, кому быть? Бедовалый завсегда к несчастному стремится. Не нами установлено.
– Чем же это я бедовалый, дедушка? – схитрил Пашута. – Если ты Варю имеешь в виду, так она со дня на день вернётся. Да и не такое уж это горе – бабу потерять. Некоторые голову теряют, и ничего – благоденствуют.
– Себя не дури, парень, – строго заметил Тихон. – И бога не гневи. Другого горя нету. Он тебе сразу главное послал.
Пашута присел на соседний пенёк, задымил. Деду протянул пачку. Тот с достоинством отказался. С вызовом глядел на Пашуту, ждал возражения, но Пашута скромно молчал.
– Все остальные беды, – продолжал вразумление дед, – проистекают естественным порядком. Там всё сопоставлено. Родители мрут в порядке очереди, хотя бывает, робята их опережают. Но это из хода вещей выпадает. Когда ребёнок допрежь родителей сгинет, это как бы роковая ошибка бытия. Стерпеть трудно, но приходится… Войны приключаются, мор на людей нисходит, дружка предают, ну и прочее такое… Все эти беды можно в одну строку уложить. Но с женщиной, Павел, особое дело. То есть не со всякой женщиной, а с той, кою полюбил, а она тебе не откликнулась. Тут горе горькое, настоящее. Объясню почему… Обрывается, не завязавшись, узелок, новая возможная нить жизни, а что может быть страшнее? Это горе по самой человечьей серёдке бьёт, по самой грёзе души, где мягкое и беззащитное. Разве что смерть дитяти только и можно к этому горю приравнять… Неведомо какое солнце потухло. Теплом дохнуло, маревом – и кануло в пучине. Даже вспомнить нечего. Когда есть чего вспомнить, хоть плакать можно, а здесь и горсти слёз не наскребёшь на поминанье.
Старик умолк, уставился в пространство пустым, невидящим взором. Пашуту он ошеломил. Говорил коряво, но каждое слово в сознание проникало. Как прав старик! Обрывается именно не начатая нить жизни, вянет вещая надежда под сердцем, – что придумаешь горше? Надежда и память – два живых потока. Когда они иссякнут – зачем просыпаться поутру?
Пашута нахмурился:
– Пока мы болтаем с тобой, дед, она уже, может, домой вернулась.
– Она не вернётся, ты же знаешь, Павел, – укорил его Тихон то ли в недомыслии, то ли в лукавстве. – У ней другие заботы. У ней срок возвращения не приспел. А вот тебе бы следовало прознать, куда её сыч увёз.
– Я уж думал об этом.
– Ты мужик серьёзный, голоса до тебя доходят. Не пристало тебе гордость детскими обидами тешить. Да и грех это.
– И то верно.
Пашута разыскал удобную крепкую палку, отдал старику. Так и побрели потихоньку. Пашута за плечи поддерживал Тихона. Шли не ходко, но без особых трудностей. По пути поговорили уже о другом. Пашута из вежливости поинтересовался, хотя ответ знал заранее:
– Ты какие опять голоса помянул, дедушка?
Тихон внимательно следил, куда каждый раз ногу поставить. Оттого слова его звучали особенно убедительно.
– Ты, парень, как на меня наскочил?
Пашута не помнил.
– Никак не наскочил. Наобум шёл, прогуливался.
– И ничего тебя не тянуло?
– Тоска меня тянула, дедушка, тоска.
Тихон прокашлялся.
– Тоска, парень, это тоже голос. Каждое человечье чувство обязательно звук даёт. А как же… Особенно боль. Я когда об лесину споткнулся, так ажно все деревья вокруг трепыхнулись. Звука боли моей испугались… И приметь, чем крепче терпишь, тем окрест внятнее. От терпеливого человека жуткой силы сигналы идут. Ты вон на каком расстоянии мой крик услыхал? Но и это не предел… Мы с тобой чужие люди, а когда, допустим, родному плохо, дак на краю света встрепенёшься.
– Выходит, ты любому человеку можешь сигнал послать?
– Любому, нет ли, а могу.
До Глухого Поля доковыляли близко к вечеру, и Тихон позвал Пашуту перекусить чем бог порадует. Пустой Пашутин желудок при упоминании о еде радостно заухал. Бог послал им на сей раз шматок сала, буханку коричневого хлеба неизвестной выпечки и миску квашеной капусты. Всё это запивали они крепким чаем. Целым самоваром еле отпарили внутренности после лесной прогулки. Тихон запотел, обмяк на табурете, будто его вширь распялило. Но взгляд его по-прежнему был светел. В избе у старика пахло травами и было чисто прибрано. Пашута поинтересовался, откуда в доме такой порядок.
– Дак что ж, без помощи не бываю, – многозначительно объяснил Тихон. – Бабульки наведываются. Они ведь неугомонные. Пусть ходят, я не отваживаю.
Пашуту нещадно сморило, и он только о том и мечтал, как добраться до родной Вариной кровати. И вот тут, поглядев на него с острасткой, старик и выдал очередной сюрприз:
– Ты давеча полюбопытствовал, могу ли я на расстоянии с людьми общаться. Посмеяться вроде надо мной хотел. А это очень просто делается. Может, тебе, к примеру, Варвару в готовом виде представить? Не угодно ли?
В благообразном старческом лике вдруг злодейское что-то проступило. «Дед совсем того», – пожалел его Пашута. Хрустнув коленками, заставил себя встать.
– Советую тебе, дедушка, какую-нибудь старуху насовсем сюда переселить, малость ты всё же одичал в одиночестве.
– Боишься никак? – со странной горячностью потянулся к нему Тихон. – А то давай?
– Да чего давать-то?
– Представим Варвару в исключительно внятном обличье.
– Нет, дедушка, мне твой спиритизм сегодня не годится.
Тихон от учёного слова поёжился и протянутую на прощанье Пашутину руку пожал с неохотой. Да ещё и задержал его на мгновение.
– Я, Павлуша, может статься, боле тебя не увижу, а потому хочу тебе небольшую памятку сделать. Вот возьми от меня в подарок. – И протянул гостю невесть как оказавшуюся у него в руках толстую, потрёпанную тетрадку в коленкоровом переплёте.
– Это чего?
– Да так, история одна записана. Почитай при случае. Может, тебе польза будет.
– А как она к тебе попала, эта тетрадка?
– Дак передали. Они – мне, я – тебе. Ты, коли захочешь, ещё кому другому. Так ведь и ходят по свету старинные были.
– Ну спасибо, Тихон! Отдариться мне пока нечем.
– Об этом и не думай.
Дома Пашута повалился на кровать и сразу уснул. И вот тут, то ли стариковской волей, то ли в силу иных причин, действительно привиделась ему Варенька въяве. Постучала в дверь – а он вроде уже в московской квартире оказался, – на стук вышел в прихожую, отворил и прежде всего тому удивился, как Варенька постарела. Не юная дева пред ним стояла, утеха сердца, а почти ровесница. Печально струились из-под морщинистого лба её очи, без улыбки, без света. И плечи как-то устало поникли, и одета она была не в платье, а в подобие длинного балахона. Горько ему стало, когда он всё это разглядел. Провёл её в комнату, усадил, спросил уныло:
– Насовсем?
– А кому я теперь нужна? – С ужасом он увидел, что во рту у неё торчит два-три зуба. Более того, она вдруг полезла в рот, с радостной гримасой вытащила оттуда желтоватый клык и показала ему, точно похвалилась удачей. «Да Варвара ли это?» – засомневался Пашута. Заговорила она и вовсе дико:
– Вот, Пашенька, последний зубик! А всё ты виноват. Ты меня мучил, а я не кукла. Пусть все узнают, чего ты натворил. Ха-ха-ха! Вон идут уже, слышишь, слышишь?
Он и впрямь услышал, как за дверью началась возня, там собралось множество людей, чтобы его доконать. Если они, разъярённые, ворвутся, то ему крышка. Он кинулся к двери, навалился плечом. А Варенька, уменьшившаяся, съёжившаяся, как серая мышка, подкатилась под ноги и пыталась оттащить от двери, повизгивая, прикусывая за колено. Но силёнок у неё не хватало. По-прежнему всё происходило так явственно, как во сне не бывает. И тяжесть, навалившаяся с той стороны на дверь, и серенькая крохотуля с Вариным сморщенным личиком, скулящая у ног, – были вполне реальны, отчётливы. Даже на окне занавеска качалась от ветра. Но вдруг после его страшных усилий всё переменилось. Они с Варей очутились на кухне, где она хватала с тарелки куски мяса и жадно запихивала в беззубый рот. Жевала, давилась, глотала.
– Что ж, он совсем не кормил тебя? – спросил Пашута.
Она вдруг перестала попадать себе в рот, промахивалась, пища большей частью валилась на пол, на её колени, обтянутые балахоном, она испугалась, глаза вспыхнули мольбой – и наконец расплакалась горючими слезами. Он поднял её на руки, невесомую, без тепла в теле, и отнёс в комнату. Пока нёс, она попискивала ему в ухо, и он уже точно знал, что обманут. Это не Варенька. Это кто-то другой. Он положил её на одеяло, погладил, расправляя на ней складки, как на гладильной доске. Она была ровная и твёрдая. Только сияющее личико возвышалось над подушкой, и было видно, что всем довольна.
– Догадался, Пашенька? – спросила эта, другая Варенька, старая, утолённая. – Хоть и догадался, а никуда теперь не денешься.
Он лёг рядом, стараясь не прикасаться к её телу, зная, что ему неизбежно предстоит ещё одно, кощунственное усилие. «Если она этого потребует, – подумал он, – мне амба». С этой мыслью и очнулся.
…В комнате он был один, вечерние тени вползали в окно. В воздухе пахло Вариными духами. То, что ему привиделось, невозможно было понять. Это не сон и не кошмар. Варино присутствие в комнате ощущалось не только запахом духов. Её улыбка, кажется, проступала в трещинках штукатурки, на потолке. «Крепко взяло меня в оборот, – подумал Пашута. – Что ж, коли смерть за мной приходила и жизнь уже кончилась, то так тому и быть».
Он не раз подмечал внезапную растерянность в глазах людей, которые натыкались на свой возраст, как на глухой забор. Есть роковая черта в жизни, когда будущее кажется безнадёжным, а прошлое никчёмным, и память полна сиротливых невнятных звуков. Пашута помнил, как после сорока лет глухо, намертво запил горькую его отец. И причин вроде у него не было. Семья нормальная, на работе ценили. Когда Пашута впервые попал на завод, его повсюду встречали уважительно: «Кирши сынок! Данилово чадо!»
Отец был строптивым человеком. Строптивые редко бросаются сослепу на зелье, они себя слишком высоко ценят… В чём же причина? А вот, видно, погнал отца в кабак страх перед никчёмностью всех жизненных затей. Возраст, возраст! Только вчера было тебе всё подвластно – и вдруг неожиданная слабость в коленках, будто кто-то невидимый враз высосал из тебя всю энергию. Утром заметишь, ты уже не тот, что вчера. Тяжко смирять гордыню, захочется напоследок распрямиться по-молодецки, чтобы кости затрещали, а как раз дыхание перехватит предательским спазмом. Выше головы не прыгнешь, нет. Был крепким мужиком, станешь осторожным. Научишься ловить течение стихий, чтобы не продуло ненароком. Ко многим движениям привыкнешь, которые прежде казались смешны. Только дураки живут, как трава растёт, и срок жизни для них неисчерпаем. А ты, который любил побеждать, трижды проклянёшь день и час своего рождения, который, оказывается, заведомо обрёк тебя не только на смерть, но и на зловещую тягомотину увядания. И беда и радость идут чередой, как зима сменяет лето, только в молодость нет возврата. Кто привыкает, а кто и нет. Отец неполных десять лет находил утешение в бутылке, а после сомлел в одночасье. Не захотел перейти на ту сторону, где бродят по обочине жизни беспризорные старички, вымаливая участие, как милостыню.
Много лет спустя осознал Пашута этот жестокий урок. И ему стало тошно. Отец был не прав. Смерть желанна, когда приходит в свой срок. Кто домогся её не ко времени, всего лишь беглец. Но в этом бегстве есть величие. Пашута не осуждал отца, он о нём горевал. Как бы славно они посидели нынче рядышком.
– Варенька! – окликнул он пропавшую суженую. – Роди мне сына, Варенька! Его никто не посмеет обидеть.
10
Пётр Петрович Хабило переживал вторую молодость, но нельзя сказать, чтобы безболезненно. К устройству нового счастья он подошёл по-деловому. Опираясь на богатый жизненный опыт, он заранее постарался, с одной стороны, обезопасить тылы, а с другой – извлечь максимальную приятность из создавшейся, несколько сомнительной, ситуации. Главная трудность была, как он и предполагал, в самой Вареньке. Он не сомневался, что сумеет её укротить и отвадить от этакой взбалмошной столичной заносчивости, её, едва оперившуюся птаху, – он, бывалый провинциальный зубр. Ведь это только в её глазах он мог предстать провинциальным. Во время длительных командировочных вояжей, да и в период учёбы в Харьковском институте он пообтёрся в различных кругах и кое в чём навсегда разобрался. К примеру, в том, что среда может придать женщине соответствующий лоск, но ведь по натуре женщины везде одинаковы. В умелых и, как говорится, надёжных мужских руках все они быстро становятся шёлковыми. Кнут и пряник – вот что на них действует безотказно. Попадались, правда, Хабиле и такие, как его бывшая жена, которые после долгого покорства и преданности вдруг начинали заново взбрыкивать, да с такой неукротимостью, будто сходили с ума. Жену он пытался образумить, даже рискнул на крайнюю меру – под горячую руку надавал ей колотушек, – но она так и не вняла голосу разума. Колобродила, предъявляла ему неслыханные и отчасти наглые претензии как мужчине, по любому поводу вступала в пререкания и докатилась наконец до того, что завела себе тайного воздыхателя, техника-смотрителя из жэка, и нередко убегала к нему по вечерам на свидания, оставляя на попечение Хабилы двух детишек-сопляков. Уже расставшись с ней, Пётр Петрович сообразил, что, видимо, бывшая супруга всё же сперва завела себе тайного воздыхателя, а уж потом начала взбрыкивать и бунтовать. Хабило полагал себя образованным человеком и понимал, что подобный адюльтер по современным меркам не представляет прямой угрозы семейному счастью, но его самолюбие страдало от уровня её выбора. Напоследок он ей так и разъяснил, что если бы она увлеклась человеком достойным, равным ему по положению в обществе или, на худой конец, какой-нибудь знаменитостью (женщины падки на мишуру), он бы её понял и простил; но раз она готова предпочесть ему первого попавшегося забулдыгу, то разговаривать им больше не о чём. К чести жены, она во всём с ним согласилась и при разводе не претендовала ни на жилплощадь, ни на раздел имущества. Доверилась его порядочности. И не прогадала. Старую квартиру он оставил ей и детям, а себе с помощью знакомого зампреда исполкома выхлопотал двухкомнатный кооператив.