355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Медников » Открытый счет » Текст книги (страница 7)
Открытый счет
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 03:55

Текст книги "Открытый счет"


Автор книги: Анатолий Медников



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц)

Упоминание о радио вызвало сейчас в памяти Бурцева голос довоенного спортивного комментатора, которого он никогда не видел, но тотчас узнавал, едва где-нибудь в квартире или на улице раздавалась его быстрая, энергичная речь с хрипотцой и взволнованным придыханием. Так, словно бы диктор сам бегал по футбольному полю и, волнуясь в критические моменты, готов был ударить по мячу.

– Помните? «Левый крайний подаёт на центр, вратарь выходит на перехват, но рано, рано! Сейчас можно бить по воротам! Кто же будет бить?! Удар!.. Гол!»

Бурцев закричал громко и ликующе, подражая Синявскому, и на него обернулись.

– Вадим? А как же, это мой товарищ, – обрадованно заметил капитан. – А вы, значит, болельщик?

– Бывший. А какой он из себя? – спросил Бурцев.

– Кто?

– Ваш друг.

– Какой? Обыкновенный. Среднего роста, худощав. Один глаз у него вставной, стеклянный. Это он в сорок втором на Малаховом кургане вёл репортаж из Севастополя. А вблизи – мина. Ну и осколок в глаз.

– Скажите? – с удивлением протянул Бурцев. – Корреспондентам, значит, тоже достаётся?

– А вы как думаете, я могу записать шум боя на плёнку… по рассказам раненых в госпитале за сто километров от фронта? А?

Бурцев расхохотался.

– Это вы намекаете. Я понял.

– Не намекаю, только мы тоже разные – корреспонденты. Между прочим, в Москве уже начался футбол…

Первенство страны. Календарь и всё такое, как до войны. И Вадим в своей комментаторской будке.

– Он, Синявский, я помню, обязательно скажет: «Вы, товарищи, пришли на стадион отдыхать, а я работать». А потом пошёл и пошёл: «назревают голевые моменты», «время играет в команде хозяев поля» и так далее. А вот ещё вспоминаю эпизодик давнишний, – оживился Бурцев и даже потрогал пуговицу на гимнастёрке капитана. – В Сокольниках. Репортаж он вёл с дерева. Будки специальной ещё не было. Точно, сам видел. Сидел на суку. А сук возьми да обломись. Синявский исчез, а микрофон остался на дереве. Или сук был гнилой, или горячился очень комментатор. Полез он обратно к микрофону и говорит: «Товарищи радиослушатели, мы с вами упали с дерева. Продолжаем репортаж…»

Теперь рассмеялся капитан и зачем-то подошёл к ящику, потрогал там какие-то рычажки.

– Значит, разыгрывают первенство, – вздохнул Бурцев.

У него даже защекотало в горле от того, что он представил себе сейчас стадион, трибуны, его дружки горланят на них, а он, Бурцев, готовится уйти ночью за линию фронта, в бой, возможно, смертельный.

Но капитану он только сказал: «Неплохо бы и на футболе „поболеть“. Протянутый же ему микрофон отстранил ладонью.

– Почему, может быть, вам помочь, тезисы написать? – по-своему понял капитан жест Бурцева.

– Тезисов не употребляю, – вдруг жёстко сказал Бурцев.

Он вспомнил о брате Николае, и ему захотелось сказать корреспонденту, что плёнка не выдержит, если он заговорит о том, чем болеет душа.

– Диверсанты – мелочь. Я хочу какого-нибудь генерала поймать и повесить на дереве. Вот такая мечта. Вы не записывайте – не годится для эфира. Люди мечтают о чём-нибудь хорошем, а я о мести. За брата. Он в концлагере. Если его найду, на радостях убью десять фашистов. Нет, пятнадцать. Вот всё моё выступление. Для вас не подойдёт. Извините. Может, что не так вырвалось. Понять нас, я думаю, можно.

Капитан-корреспондент выслушал бурцевскую „речь“ с такой удовлетворённой и даже умильной улыбкой, словно бы смотрел сейчас на понравившуюся ему девушку, а не на разведчика, у которого то ли от волнения, то ли от водки резко блестели и чуть косили зрачки.

Через минуту Бурцев уяснил себе загадочность этой улыбки, когда капитан признался, что незаметно включил магнитофон. Бурцев не обратил внимания на лёгкое шипение ящика, и импровизированное его „выступление“ оказалось записанным на плёнку.

– На память себе, – пояснил капитан. – Или прозвучит в эфире. Кое-что надо смыть, почистить. А в общем-то искренне, сильно получилось… о мести!

– Валяйте! – махнув рукой, разрешил Бурцев и отошёл в сторону.

Начавшийся вскоре концерт он почти не слушал. Смотрел на сцену, а мысли его были далеко. Вспоминался деревянный домик с остеклённой террасой в Петровском парке, напоминавшем дачный посёлок, если бы не близость глубокой каменной чаши стадиона „Динамо“ с рёвом возбуждённой многотысячной толпы болельщиков на трибунах и аплодисментами, в которых тонул слабый шелест крыльев, когда в честь забитых голов выпускали болельщики в воздух голубей. Они потом пролетали над домом Бурцевых.

И ещё вспомнил Бурцев мать и брата и то время, когда маленькими они дрались и ругались с братом дома, но зато на улице стояли друг за друга горой. Бурцев думал о своём детстве, приукрашивая его в воспоминаниях, как делают все люди, а уж на фронте особенно; на сцене же тем временем плясали солдаты из дивизионного ансамбля, выступал хор и приехавший из Москвы композитор играл на аккордеоне и „показывал“ фронтовикам свои новые песни.

– После меня будет выступать солист, – заявил композитор, – а я, товарищи, сам начавший свой творческий путь в красноармейской самодеятельности, покажу вам свой „Солдатский вальс“ композиторским голосом.

Но Бурцева не заинтересовал и композиторский голос, и он больше смотрел на сидевшего неподалёку командира дивизии генерала Свиридова и младшего лейтенанта Сергея Свиридова. Отец обнял сына, уходящего этой ночью в немецкий тыл. О чём они говорили, Бурцев, конечно, не слышал. Он только видел тыльную сторону крупной ладони, крепко сжимавшей узкое в кости плечо сына, и коротко стриженную голову младшего лейтенанта Свиридова, прислонившегося к отцу.

И то, что выражала эта сильная рука и чуть сжавшиеся в напряжении лопатки, было сильнее и полнее всяких слов, поэтому у Бурцева защекотало где-то в горле, и он, никогда не знавший за собою таких слабостей, в смущении начал пристально смотреть на сцену.

…Когда после концерта разведчики добрались до своего домика у Одера – начало темнеть. Самсонов распорядился, чтобы люди ложились спать, а в полночь поднялись бы, освежённые сном и готовые к напряжению ночного поиска. Но, как обычно перед боем, что-то мешало заснуть.

Это „что-то“ и было смутным томлением души и с трудом подавляемым возбуждением, которое в этот вечер с особой силой овладело Бурцевым. Он то и дело выходил на улицу, много курил, старался успокоить себя быстрой ходьбой.

„Замандражировал! – подумал Бурцев. – А почему? То ли бывало“.

Он мысленно подбадривал себя и вместе с тем старался доискаться до причины беспокойства. Но никакой особой причины он не видел.

Сколько раз, бывало, он уходил ночью в разведку, конечно, щемило сердце, на то оно и живое, но всё же над всеми страхами и волнениями поднималась необъяснимая, неизвестно откуда берущаяся, подспудная уверенность, что для него не пробил ещё смертный час.

А сейчас! Была она, эта уверенность, или нет? Бурцев что-то не мог разобраться в своих предчувствиях.

– А чёрт с ними! – выругался Бурцев и, войдя в дом, сел к столу, чтобы написать письмо матери. Но тут же передумал и решил написать не письмо, а открытое завещание товарищам, тем, которые остаются на восточном берегу Одера.

И сначала это впервые мысленно произнесённое слово „завещание“ испугало его. „Неужели я умирать собрался? – подумал Бурцев. – Нет, зачем же! Просто назову так: „Открытое письмо товарищам по роте“. На всякий случай. А внизу: „Просьба“. Когда Бурцев начал писать, он зачеркнул и слово „открытое“ и „просьба“, а большими буквами вывел всё же слово „завещание“. И странно, как только он это сделал, так сразу же успокоился и даже повеселел.

„Ты смотри-ка, оказывается, какая петрушка!“ – сказал он себе с удивлением и даже покачал головой, мысленно укоряя себя за такое странное поведение сердца.

И ещё он сказал своему сердцу: „Вот видишь, ты какое?!“ – и улыбнулся, хотя и понимал, что сердце не увидит и не оценит его улыбки.

Потом он начертал в правом углу листа: „Прочитать в разведроте в случае моей смерти“. И, подумав, добавил: „Пусть эти слова заменят надгробную речь и будут моим завещанием“.

А вслед за этим Бурцев написал следующее:

Я простой русский человек, до войны работал слесарем на заводе в Москве и в разные годы делал в своей жизни разные ошибки, но не со зла, товарищи, а, как говорится, по молодости. В дальнейшем жизнь меня сурово учила, как быть человеком. И особенно исправляла меня Красная Армия, за что я очень благодарен ей и своим боевым товарищам.

Я воевал честно, это все знают и признают, потому что имею правительственные награды. А в Москве у меня живёт старуха-мать и есть ещё старший брат Николай, в настоящее время угнанный в немецкую неволю. И, возможно, он тут где-то недалеко за Одером. У меня нет слов выразить свою ненависть к врагу, который украл у меня брата.

Это завещание я пишу на всякий случай. Хочу отыскать брата и отомстить за него. Я уже близок к цели и хочу, чтобы эта цель в случае моей смерти стала целью моих товарищей-бойцов. Я всегда верил и верю, что они выполнят мою волю“.

Бурцев размял уставшие от напряжения пальцы – он сильно сжимал ими карандаш – и написал ещё:

Товарищи, найдите моего брата Николая Константиновича Бурцева и скажите, что я спешил к нему, но смерть встала на дороге. Пусть он и мать живут счастливо и долго без меня, пусть любят нашу Родину, нашу родную Москву.

Разыщите разбойников и накажите их без жалости, без пощады. К этому я вас и призываю.

Остаюсь Василий Бурцев, старшина разведки!

Бурцев глубоко вздохнул и, низко наклонив голову, поставил дату и подпись. Потом он отложил в сторону бумагу и карандаш, ещё раз прочитал про себя „завещание“ и… заплакал. Хотя, может быть, и не заплакал – трудно было определить, что это такое – слёзы катились у него по щекам, но без единого звука из груди. И слёзы омыли его душу.

– Нервы, – сказал он себе. Это были первые его нечаянно и негаданно скатившиеся слёзы из глаз за все те годы, что Бурцев сидел в лагере и воевал на фронте.

– Ну хорошо, и хватит, – сказал он себе, вытер ладонью глаза и стал думать над тем, кому же отдать „завещание“.

„Отдам старшине, как будем выходить к передовой“, – решил он и запечатал бумажку в конверт, на котором сделал надпись: „Командованию от Бурцева В. К. Вскрыть, если не вернусь с задания“.

– С этим делом – всё, Василий Константинович, – сказал он себе, как обычно в такие важные и решающие минуты своей жизни называя себя по имени и отчеству. – Всё, Бурцев, идём спать.

Но крепкий сон не шёл к нему, он просыпался и снова погружался в тревожную дремоту и всё поглядывал на трофейные немецкие часы со светящимся циферблатом. Это была добротная штамповка, и Бурцев, узнав, что такие недорогие часы немецкое командование выдавало своим офицерам, гордился тем, что добыл их в бою.

…Он поднялся задолго до сигнала. Чем ближе к бою, тем Бурцев становился спокойнее. Дневные тревоги и думы сдунуло словно ветром. Бурцев ощущал даже душевный подъём, который и посчитал за добрый знак удачи.

„Психанул немного, бывает, я живой человек“, – подумал Бурцев, оправдывая себя.

Перед самым выходом сели ужинать. Бурцев поковырял ложкой кашу, даже малое волнение всегда убивало у него аппетит, к тому же накануне боя лучше не есть вообще: и бежать легче, и если, не дай бог, ранят в живот – больше шансов выжить.

„Завещание“ он незаметно вручил старшине в то время, как другие разведчики отдавали ему написанные домой письма. Младший лейтенант Свиридов отдал сразу два. Он казался осунувшимся.

„Мандражирует“, – подумал о нём Бурцев с сочувственной иронией человека бывалого и, как равного, ободряя, похлопал младшего лейтенанта по плечу. Свиридов не обратил внимания на такую фамильярность. Перед боем на такие вещи никто не обращал внимания.

– Мандраж пройдёт, Сергей Михайлович, это точно, – сказал Бурцев.

…Вышли ровно в двенадцать, около Одера нашли в кустах привязанные лодки и бесшумно отплыли в тумане. К счастью, он стлался низко, над самой водой. Кроме гребцов, все полулежали в лодках, прислушиваясь к тому, как с мягким чавкающим звуком ходят вёсла по тёмному Одеру.

Луна то и дело скрывалась за тучами, но прожектора из-за реки всё же пытались разорвать пелену тумана, белыми длинными руками шарили они по небу, и, когда словно белой острой косой прожектор подсекал воздух над лодками, все затихали и замолкали в напряжении и даже задерживали дыхание, словно бы луч этот мог „услышать“ шёпот разведчиков!

Рулевые часто меняли направление. Лодки продвигались по воде зигзагами, но всё ближе к западному берегу. Бурцев вспомнил рассказы задержанных им диверсантов. „Перенимаем опыт“, – усмехнулся он про себя.

Лодки обогнули одну дамбу, вошли в проток. Река была здесь широка. Вскоре ветром стало доносить голоса немецких солдат, сидевших в сторожевом охранении. Бурцев – старший в передней лодке – шепнул, чтобы рулевые взяли правее. Берег был уже рядом.

И вот передняя лодка мягко вошла носом в песок. Кругом тишина.

Высадка проходила почти бесшумно, немцы, должно быть не заметив лодок, пока не подавали признаков беспокойства, как обычно, шла ленивая перестрелка через Одер и изредка возникали вспышки пулемётной дуэли, мгновенно взрывающейся и так же быстро затихающей.

Бурцев вылезал из своей лодки последним, видя перед собой полусогнутую спину Сергея Свиридова и его голову, слегка втянутую в плечи. Бурцев видел, как младший лейтенант неосторожно наступил на край лодки, резко накреня её, он хотел ему крикнуть, но не мог – это бы всполошило немцев, и, когда Бурцев сам приблизился к краю лодки, лейтенант, неловко оттолкнувшись и взмахнув руками, и вовсе потопил её. Так Бурцев вместо того, чтобы прыгнуть на берег, очутился по грудь в холодной воде.

– Руку! – не сдержав себя, всё же крикнул он Свиридову.

На Бурцева зашикали.

„Раззява!“ – выругался Бурцев и, держа над головой пистолет, чтобы не замочить его, начал с трудом выкарабкиваться на высокий мокрый берег. Холод проник к его телу, разом отяжелели насквозь промокшие галифе, гимнастёрка и ватник. Бурцев понимал, что теперь ему всю ночь ходить в мокром и не согреться, не просушиться, не сменить одежду.

„Не повезло, воспаление лёгких ещё схватишь“, – подумал он.

Дул холодный апрельский ветер. Но ватник не просыхал, а становился словно бы ещё тяжелее от того, что пропитавшая его вода промёрзла. Бурцеву казалось, что и гимнастёрка, и майка – одним словом, всё на нём твердеет и обледеневает.

Сейчас он не мог даже громко выругаться, чтобы как-то облегчить душу. Ему оставалось только одно – быстро двигаться, чтобы окончательно не замёрзнуть и не простудиться, ругаться про себя, терпеть и холод, и бьющий тело озноб и… ждать, ждать боя.

9

После своей поездки к Одер-фронту, которую вслед за ним повторил Геббельс, гроссадмирал Карл Дениц почти месяц не видел Гитлера в лицо, хотя и много раз разговаривал с ним по телефону из своего штаба в Цоссене.

Но вот второго апреля ночью позвонил Будгдорф и передал приказ – явиться в Имперскую канцелярию. Дениц поинтересовался причиной столь срочного вызова.

– Фюрер хочет беседовать с вами по важному делу, – сказал Будгдорф, и такой неопределённый ответ можно было истолковать как знак особой секретности (не для телефона) и особой доверительности фюрера, который мало кого принимал лично в последние недели. Дениц на всякий случай захватил папку с материалами о состоянии имперского флота надводного и подводного, уже почти не действовавшего. Часть кораблей была потоплена или разбита, другая – интернирована в чужих портах, а команды, сойдя на берег, сражались в сухопутных частях, образуя полки и дивизии морской пехоты.

Чёрный бронированный лимузин доставил Деница из Цоссена в Берлин за полчаса. Затем ещё минут тридцать езды по разбитым берлинским улицам, и вот Дениц показал своё удостоверение первому посту охраны у входа в Имперскую канцелярию. Он прошёл через подъезд министерства иностранных дел, ибо тот, что вёл в наземный кабинет Гитлера, был разрушен бомбой.

В самом министерстве и особенно во внутреннем саду, где росли большие дубы и клёны, на дорожке, посыпанной жёлтым песком, буквально через каждые двадцать метров приходилось останавливаться, с тем чтобы показать эсэсовским офицерам свои документы. То, что все они отлично знали гроссадмирала в лицо, не имело никакого значения. Дениц, так и не закрывая удостоверения, прошагал до входа в подземный бункер, где в последний раз молодой плечистый штурмфюрер сверил пронизывающим взглядом осунувшееся, с желтизной усталости, но гладко выбритое лицо Деница с его более молодым изображением на карточке.

– Прошу, – показал рукой офицер на бетонную, полутёмную лестницу, круто идущую под землю.

Прежде чем застучать каблуками по её гулким ступеням, Дениц поднял голову и посмотрел на небо, вернее, на тот квадратный клочок неба, который словно был вырезан карнизами зданий, тоже сдвинутых в замкнутый квадрат вокруг садика Имперской канцелярии.

Светила луна, и лимонно-жёлтый свет её причудливо окрашивал листву цветущих клёнов. Пахло липами и гарью. Где-то, должно быть невдалеке, потрескивал пожар. И весенняя свежесть воздуха, которую не могли испортить ни дым, ни запах пороха, ни вонь от трупов, собираемых по ночам на улицах похоронными командами, возбуждающе щекотала ноздри. Дениц глубоко вздохнул и, слегка вобрав в плечи голову, нырнул в подземелье „фюрербункера“.

Квартира Гитлера находилась на третьем подземном этаже. Собственно, это было особое крыло бетонного корпуса, где вокруг кабинета, приёмной и спальни располагались комнаты всей той челяди, охраны, врача Мореля, шеф-повара, адъютантов и секретарей, которые составляли личный штат фюрера.

Когда Будгдорф в приёмной, приветствуя обычным „хайль“ и вытянутой вперёд рукой, впустил гроссадмирала в кабинет Гитлера, Дениц увидел здесь за длинным столом у бетонной стены Мартина Бормана, начальника штаба ОКБ генерала Кребса и личную секретаршу Гитлера фрау Винтёр.

Угрюмый, с высокими скулами и большим покатым лбом – Борман; блондин с холёным, тонкогубым лицом, сохранивший ещё военную выправку и даже изящество, – Кребс и худощавая фрау Винтёр с лицом богородицы и неестественно блестящими глазами на бледном лице – все они смотрели на шагавшего по ковровой дорожке Гитлера. Он же, по обыкновению не глядя на собеседников, а куда-то поверх их голов, говорил так же, как он и говорил обычно на митингах, модулируя голосом, то тихо, то громко, даже яростно, исступлённо, а затем опять тихо, каким-то свистящим шёпотом.

Дениц остановился в дверях, не рискуя прервать фюрера и ожидая, пока тот сам его заметит. Гитлер заканчивал длинную фразу.

– …мои ученики ещё не успели достичь полной зрелости. Мне, по существу, были бы нужны ещё двадцать лет, чтобы сделать зрелой эту новую элиту, элиту юности, погружённую с самого раннего детства в философию национал-социализма. Трагедией для нас, немцев, является то, что нам всегда не хватало времени. Обстоятельства всегда складывались так, что мы вынуждены были спешить. И если у нас сейчас нет времени, то это объясняется главным образом тем, что у нас не хватает пространства. Русские с их огромными просторами могут позволить себе роскошь отказаться от спешки…

Дойдя до русских, Гитлер остановился, но не затем, чтобы повернуться к Деницу, а с тем, чтобы сделать замечание фрау Винтёр.

– Не стенографируйте этого, пусть только делает пометки Борман.

– Слушаюсь, мой фюрер, – торопливо ответила она и спрятала блокнот.

Дениц понял, что он попал на так называемую „застольную беседу“ фюрера, которые он, начиная с сорок первого года, время от времени проводил в своём кабинете, главным образом по ночам. „Беседа“ заключалась в том, что говорил один Гитлер. О себе, о своих планах и взглядах на будущее.

После того как дела на фронте изменились к худшему, право делать записи во время бесед принадлежало одному Борману. Он, видимо, и хранил у себя все эти материалы.

Сейчас Борман что-то шепнул фрау Винтёр, и она вышла из кабинета. Значит, то, о чём Гитлер хотел говорить с Деницем, не предназначалось для ушей даже фанатически преданной фюреру секретарши.

– Здравствуйте, Дениц, садитесь, – наконец-то сказал Гитлер и протянул руку, почти не сжимая при этом пальцы.

Дениц привык к этому вялому рукопожатию холодной руки фюрера и сам ответил лёгким прикосновением к ладони Гитлера.

– Мы сейчас говорим о германской политике будущего, – продолжал между тем Гитлер, – и я бы хотел, Дениц, услышать ваше мнение относительно некоторых моих мыслей. Я думаю, что вас не удивит это приглашение, вы ведь присутствовали на наших застольных беседах и раньше.

– Да, конечно, мой фюрер, – ответил Дениц, – благодарю вас за доверие. Но не кажется ли вам, – он слегка замялся, – что сейчас как будто бы не время думать о будущем, положение на фронтах настолько серьёзно…

Никогда раньше Дениц не позволил бы себе в такой резкой форме возразить Гитлеру. Однако сильнее всех опасений была угроза русского наступления на Одере! Донесения и материалы, которые он привёз, могли бы оправдать сейчас любую степень его невежливой тревоги, если бы фюрер согласился внимательно выслушать…

– Оставьте вашу папку в покое, – прервал его Гитлер. – Оставим на время военные дела, Дениц. Кстати, другого времени подумать о будущем у нас может и не быть. У меня во всяком случае, – грустно закончил он.

И Борман, на которого в недоумении Дениц перевёл взгляд, кивком подтвердил то, что эта фраза фюрера не оговорка, что за ней какой-то глубокий и тайный смысл. Одновременно недовольство сверкнуло и погасло в его цепких колючих глазах.

Дениц понял, что попал не в тон, и насторожился.

– Я весь внимание, мой фюрер, – сказал он.

– Дениц, не исключено, что именно вам придётся сыграть некоторую роль в том самом будущем, к которому вы сейчас отнеслись с легкомысленным пренебрежением.

Намёк был туманен, однако в нём пробивалась надежда на то, что Гитлер решил приблизить его, Деница, к себе.

И Дениц вспомнил, как ещё в феврале во время такой же застольной беседы Гитлер разглагольствовал о том, что судьба ему выделила слишком мало времени для его великих дел. Между прочим, он сказал: „В то время как другие имеют в своём распоряжении вечность, у меня немногие, жалкие годы. Другие знают, что их сменят те, кто продолжит там, где они кончили, точно вспахивая борозду в том же направлении и тем же плугом. Я теперь дожил до такого времени, когда задумываюсь над тем, найдётся ли в моём ближайшем окружении человек, избранный судьбой, чтобы поднять и понести дальше факел, когда он выпадет из моих рук“.

Дениц слишком хорошо знал фюрера, чтобы расценить это заявление как призыв к поискам себе преемников. Скорее это было обычное для фюрера провозглашение своей незаменимости и исключительности.

Что же теперь? Неужели уже трясётся рука, держащая факел?

– Обстановка серьёзная, очень серьёзная, – продолжал Гитлер, оглянувшись на сумрачного Бормана и Кребса, меланхолически, с отсутствующим лицом чистившего пилочкой ногти. – Она представляется даже безвыходной. Мы легко можем позволить усталости и истощению овладеть нами, мы можем утратить дух до такой степени, что станем слепы к слабостям наших врагов. Однако, как бы то ни было, эти слабости существуют. Перед нами стоит неоднородная коалиция, скованная вместе ненавистью и завистью, сцементированная страхом, который возбуждает доктрина национал-социализма. Пока мы продолжаем сражаться, всё ещё существует надежда. Ни одна игра не проигрывается до последнего свистка. Мы ещё можем схватить победу в последнем рывке! Хватило бы только нам времени для этого!

„Ага, раскол между союзниками“, – сказал себе Дениц. Любимая тема фюрера в „застольных беседах“.

И он подумал, что, наверно, в бумагах Бормана хранится уже немало подобного рода записей, выражающих последнюю надежду Гитлера на конфликт между Западом и Востоком, и вместе с тем его ненависть и презрение к англичанам, французам и даже к недавним союзникам – итальянцам.

– Дениц, вы беспартийный, – продолжал тем временем Гитлер. – Но я вам верю, вы верный сын немецкого народа, я не сомневаюсь, что вы разделяете со мной уверенность в том, что на Восток и только на Восток должен устремиться в будущем наш народ. Сама природа указывает это направление для германской экспансии. Суровый климат на Востоке позволит немцу сохранить свои качества крепкого и жизнеспособного человека, а резкие контрасты, которые, он найдёт там, помогут сохранить его любовь и тоску по родине.

Дениц согласно и искренне кивнул, ибо он разделял эту точку зрения фюрера.

– Садитесь же наконец, Дениц, вы не на параде.

Фюрер ухмыльнулся, он часто приходил в хорошее настроение от… собственного красноречия, будучи необычайно чутким к тому, захватывали ли собеседника его речи, будили ли ответный огонь веры. Если же собеседник ещё внутренне сопротивлялся, если ещё не плыл с Гитлером по волнам его исступлённых мечтаний, Гитлер хмурился и с новой яростью обрушивал на него град своих заклинаний.

Пока Гитлер прополаскивал пересохшее горло водой, Дениц перекинулся с Кребсом несколькими фразами относительно последних фронтовых сводок. Они не утешали.

– Всё бросим на Восточный фронт. Всё, что наскребём. Есть такое мнение, – Кребс налил себе полный стакан вермута, – лучше сдать Берлин американцам, чем пустить в него русских.

– Чьё мнение?

Дениц недолюбливал Кребса. Он презирал его, как кадровый офицер, давно занимающий высокие посты, может презирать выскочку. Кребс был военным атташе в России и заменил сейчас вблизи фюрера Кейтеля. Правда, благосклонность фюрера железной цепью привязала Кребса к этому бункеру и к призраку смерти, уже витающему над ним.

Кребс допивал свой вермут. Его спокойствие было лишь синонимом осознанной обречённости. Говорили, что он много пьёт. Дениц видел это.

– Чьё же мнение? – переспросил он, хорошо зная, что только один человек мог здесь иметь решающее мнение.

– Доктора Геббельса.

Дениц усмехнулся.

– Внимание, господа, – провозгласил Борман, – фюрер продолжает излагать свои мысли.

Кребс шепнул Деницу:

– Это завещание.

– Что, что? – переспросил Дениц, но Кребс не ответил, он смотрел в потолок, он делал вид, что вообще ничего не говорил. Но слово вылетело.

Завещание?! Да, похоже. Как Борман тщательно всё записывает! Дениц заметил, что Борман даже расписывается на каждом исписанном листе, чтобы удостоверить подлинность этих заметок. И ставит даты. Он-то, наверно, надеется выжить и сохранить этот документ. А фюрер? Что думает фюрер о своей судьбе? Быть может, эти беседы попытка потом, через многие годы объяснить потомкам себя и свои планы, а пока в этих длинных речах „перевоевать“ уже, по сути дела, окончательно проигранную войну?!

И Дениц вдруг поёжился от внутреннего озноба, словно только сейчас почувствовал, как сыро в этой продолговатой комнате с голыми бетонными стенами и низким потолком, каким могильным холодом веет от всего этого бункера, в котором Дениц так не любил бывать.

– Германская политика будущего. Слушайте внимательно, Дениц, – сказал Гитлер, вновь начав ходить по ковру. – Что же мы можем посоветовать, какую линию поведения мы можем рекомендовать тем, кто выживет, сохранив чистую душу и неразбитое сердце? Потерпевший поражение, обречённый в одиночку бороться за собственное спасение, живущий только как сторож в тёмной ночи, германский народ должен сделать всё, чтобы повиноваться дарованным ему нами расовым законам.

О, сколько раз и раньше Дениц слышал от Гитлера, что историческая заслуга национал-социализма в том, что они воспитали у немецкого народа чувство расовой гордости.

Как-то Гитлер признался: „Антисемитизм – это самое сильное оружие в моём пропагандистском арсенале“. А Дениц спросил фюрера – нет ли у него намерения истребить сразу всех евреев? „Нет, – ответил Гитлер, – тогда мы были бы должны снова кого-то искать. Существенно всегда иметь перед собой осязаемого противника, а не голую абстракцию“.

– О чём вы задумались, Дениц? – вдруг спросил Гитлер. Он не любил, когда люди задумывались, пока он говорит. Рассуждения убивают веру, расовая интуиция – вот её главное подспорье.

– Я думаю о ваших словах, фюрер, и о будущем нашей Германии.

– Ага, ну так вот, запомните, Дениц, мы и в будущем должны стремиться к завоеванию земель на Востоке. Наши усилия и жертвы были столь велики, что они не могут быть напрасными. Ну, а в отношении Запада? Франция всё ещё может стать опасной для нас. Нашими лозунгами, следовательно, должны быть: недоверие и бдительность. Бдительность и недоверие.

– Конечно, мой фюрер, – склонил голову Дениц.

Поучения Гитлера уже начинали утомлять его. Дениц считал, что сначала надо выжить, а потом уже думать о будущем страны. Пускай Борман готовит „завещание“ фюрера, которого уже можно считать дезертиром с того света. Он своё отыграл, его историческая роль исчерпана. А он, Дениц, ещё хочет жить, и поэтому у него другие заботы.

В конце беседы Дениц стал менее внимателен. Гитлер повторялся. Дениц вдруг поймал себя на том, что он прислушивается к звукам в „фюрербункере“. Шаркающие шаги Гитлера по мягкому ковру, он немного волочил левую ногу. Кребс время от времени хрустел пальцами, и булькало вино, наливаемое им в бокал. В этой мёртвой тишине, более глухой, чем в самых глубоких шахтах, можно было услышать, как сопит Борман, наклонив толстую шею и скрипя пером, едва успевая стенографировать быструю речь фюрера.

Гитлер выглядел усталым, и Дениц видел: фюреру всё труднее поддерживать горячечное самовозбуждение.

„Должно быть, он сейчас закончит“, – подумал Дениц.

Вошёл Будгдорф и протянул Кребсу телефонограмму.

– От кого? – вяло спросил Гитлер.

– От Хейнрици, мой фюрер. Просит сапёров для фортификационных работ на Зееловских высотах.

– Послать. Мы создадим на этих высотах такую крепость, о которую русские обломают зубы.

Фюрер оживился.

– Мобилизуйте всех способных держать кирку и лопату. Никакого снисхождения, Кребс, к болезням и слабости. Пусть каждый немец – носит он военную форму или нет – знает, что если суждено нам погибнуть, то вместе с нами погибнет и немецкий народ.

– Я понял, мой фюрер, – склонил голову Кребс. – Разрешите выйти в аппаратную, чтобы позвонить Хейнрици.

– Передайте ему, что я надеюсь на командующего и всю группу армии „Висла“.

– На чём мы остановились? – спросил Гитлер у Бормана, когда Кребс прикрыл за собой дверь.

– Судьба Америки, мой фюрер.

– Ах, да, так вот, если Северной Америке не удастся разработать доктрины менее пустой, чем та, которая основывается на возвышенных, но химерических принципах так называемой христианской науки, тогда сомнительно, чтобы этот континент остался белым… – сказал Гитлер. Он сделал маленькую паузу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю