Текст книги "Хомуня"
Автор книги: Анатолий Лысенко
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц)
– Знаю, что ты устала, Аримаса. Но пока светло, надо похоронить человека, оттащить труп к скалам и забросать камнями. Грех ляжет на нас, если звери растерзают его в нашем ущелье. Возьми коня, попону – так тебе легче будет, – Мадай виновато посмотрел в глаза дочери. Был бы покрепче, не ждал Аримасу, управился бы сам. – Если останутся силы, может, сумеешь приволочь к сакле его лошадь? Не пропадать же мясу.
Аримаса молча кивнула головой, еще немного посидела у костра, потом решительно встала, бросила коню на спину попону, упряжные ремни и вывела его из сакли.
Аримаса шла к Хвосту еминежа, и мучительная грусть все больше и больше овладевала ею. Не оттого, что тот человек погиб в ущелье. Такова воля богов – они решили позвать к себе его душу. Аримаса жалела себя. Слишком тяжело ей без людей. Так тяжело, что сил больше нет. Если бы не отец, сейчас бы села верхом на гнедого и поехала куда глаза глядят. Может быть, и приютили бы ее люди, не вековать же одной.
У речки Аримаса увидела лошадь. Она растянулась на снегу у земерзшего русла, спиной уперлась в торчавшее бревно, занесенное сюда лавиной еще прошлой весной.
Всадника Аримаса нашла не сразу. Наполовину утонувший в снегу, он лежал недалеко от острого гранитного столба. Рука его как-то странно выглядывала из снега, словно человек этот видел Аримасу и звал к себе.
Аримаса подошла ближе, забросила гнедому на спину повод и присела у засыпанных снегом ног всадника. Лицо его, с густыми бровями, коротко подстриженной бородой и пышными усами, было таким непривычно белым, что Аримаса удивилась – такого она никогда не видела. Лоб и щеки плотно обтягивал темный капюшон, подбитый изнутри мехом, а по краям – расшитый серебром. Такой же узор Аримаса заметила и на его кафтане. Из-под раскрытого ворота выглядывала украшенная золотым шитьем красная шелковая рубаха.
– Богатый. Наверное, какой-нибудь князь, – вслух предположила Аримаса. – Может быть, боги мне разрешат забрать одежду? Теперь она ему не нужна, похоронить можно и в попоне. Вернуться в саклю, спросить отца?
Аримаса встала, еще раз взглянула на лицо всадника и насторожилась. Показалось, будто дрогнуло что-то или тень пробежала по щекам. Наклонилась и, притронувшись рукой к его губам, почувствовала тепло. Да и усы слегка заиндевели! Значит, дышит? Жив?
Аримаса присела, сильнее расстегнула ворот кафтана, приложила ухо к белой груди всадника – услышала несильные, но достаточно четкие удары сердца.
– Как же это я сразу не догадалась потрогать рукой? – упрекнула себя Аримаса. – Жив! Радость-то какая!
Аримаса вскочила на ноги, сняла с гнедого попону, расстелила на снегу и перетащила на нее непослушное, почти безжизненное тело. Носок левого сапога был разодран в клочья и заледенел в крови. Осторожно, чтобы не потревожить ногу, она связала концы попоны, пристегнула длинными ремнями к гнедому и потихоньку повезла к сакле.
– Отец, он жив! – с порога крикнула Аримаса. – Подбрось дров в огонь.
Мадай удивленно поднял голову – разве можно свалиться с такой скалы и остаться живым, – он кинулся помогать Аримасе, но закашлялся и отошел в сторону. Успокоившись, сказал:
– Близко к костру не клади, пускай привыкнет к теплу.
Аримаса развязала попону, наклонилась над раненым, сняла с усов намерзшие льдинки.
– Посмотри, отец, какой он красивый. Наверное, из знатного рода.
Мадай опустился на колени рядом с Аримасой. Расстегнул раненому ворот рубахи, приложил к груди свою сухую руку.
– Совсем холодный. Молодой, может, отойдет? Или нет?
– Что же делать? – бросила на отца испуганный взгляд Аримаса. – Придумай что-нибудь, отец. Ты же все знаешь.
– Не все, дочь моя. Не все. Я в горы ходил в одиночку, людей не видел. Вот мать твоя, хоть и молодая была, много знала. Перед тем, как тебе появиться на свет, со мной случилось несчастье. На леднике я провалился в расщелину. Выбраться – выбрался, а дойти до селения сил не хватило. Присел под сосной и уснул. Меня подобрали охотники и принесли в саклю. Мать твоя тоже не велела сразу к огню подносить, чтобы к теплу привык. Потом нагрела войлок, медвежью шкуру, раздела меня и сама обнажилась, и закуталась со мною в мех. Своим теплом и отогрела. Как видишь – до сих пор живу.
Аримаса смутилась.
– Спасти человека – все равно, что в полуночный час осветить его солнцем, – понял Аримасу Мадай. – Нечистого здесь нет. Солнце всегда благородно. Даже если оно заглянет в навозную яму, и тогда не осквернится. Вспомни весну. Чем больше по велению Хырт-Хурона солнце прогревает мокрую, грязную землю, тем быстрее растут травы. Человек потому и существует, что носит в себе божественное тепло. И поделиться им с другим человеком – для обоих радость.
Аримасе хотелось помочь попавшему в беду человеку. Корила себя, что не научилась обращаться с больными. Когда люди жили рядом, нужды в том не было. Сама она никогда не болела, да и отцу особого лечения не требовалось, а старость – даже боги остановить не в силах.
Аримаса подошла к костру, подбросила в огонь поленьев, вернулась назад и опять присела у изголовья больного. Но сидеть просто так, без дела, ей было трудно, не хватало терпения. Чтобы чем-то занять себя, она взяла гнедого, сходила с ним к речке, к Хвосту еминежа. Случайно обнаружила присыпанный снегом, оторвавшийся от седла хурджин. В нем были лепешки, сыр, плащ, книга, похожая на ту, которую она видела у священника, у отца Павла, жившего в маленькой церквушке в центре селения. Сама она в церкви бывала редко. Хоть и крестили ее в детстве, но со старой верой не разлучили. Как и отец, Аримаса больше надеялась на Апсаты, бога, который покровительствует охотникам.
Аримаса приволокла к сакле погибшую лошадь. Но рубить мясо не стала, отложила на завтра, поспешила в саклю к больному.
У костра, на вбитых в землю жердях, уже прогревался толстый войлок и две медвежьи шкуры. Мадай сидел у ног больного, тряпицей обвязывал рану на ноге.
– Много крови потерял, – Мадай печально взглянул на вошедшую дочь. – Не пойму, чем он разодрал себе ногу. То ли о камень, то ли еще обо что.
Аримаса присела сбоку.
– Готовь постель, раздевай его и укладывай, – поторопил Мадай. – Пора уж.
Расстелив рядом с костром горячую полсть, а поверх – медвежью шкуру, Аримаса затащила на нее больного, раздела его.
Решительно сбросив с себя одежды, она легла рядом и, укрывшись, тесно прижалась грудью к чужому мускулистому телу. Сначала Аримасу пугал исходивший от него колючий холод. Но, согревшись под горячим мехом, вскоре перестала чувствовать чужим незнакомого ей человека. Наоборот, захотелось заслонить его собою от смерти, чтобы душа его осталась здесь, не отлетела в вечное царство мертвых.
Может, никому смерть не принесла столько страданий, как ей. На глазах погиб почти весь ее род. Скоро исполнится год, как она, кроме отца, не видела ни одного человека. И теперь, когда в сакле появился попавший в беду мужчина, всем сердцем надеялась, что боги будут к ней справедливы, не допустят еще одной смерти. Сравнивая свою жизнь до лавины и после, она пришла к немудреному выводу: если у человека есть счастье, то оно есть, и ему всегда хватает – и мяса, и хлеба, и одежды, и тепла. А нет счастья – и жизнь становится обременительной.
Дремота овладела Аримасой. Засыпая, она попросила Хырт-Хурона дать этому мужчине хоть самую маленькую частицу тепла от своего жаркого солнца.
– Пусть его дорога будет длинной и счастливой, – прошептала Аримаса и погрузилась в сон.
И не слышала дочь старого Мадая, что бог огня и солнца, повелитель судеб людских, источник всех благ и радостей, внял ее молитве, продлил жизнь человеку, которого она согрела своим телом.
Мужчина очнулся. Сильнее забилось его сердце, весенним родником всколыхнулась молодая кровь и быстрее побежала по жилам.
Голова была еще туманной, но сознание возвращалось. Почувствовав себя в объятиях женщины, он попытался вспомнить, как попал к ней. Ничего не сообразив, приподнял свою непривычно отяжелевшую руку, провел ладонью по гладкой, бархатистой спине обнявшей его женщины. Хотел лечь удобнее, освободить затекшую ногу, но, едва пошевелил ею – острая боль пронзила все тело, сдавила голову, и мужчина снова потерял сознание. Но сердце его не остановилось, продолжало уверенно биться.
Они еще долго лежали, обнявшись. И только глубокой ночью к мужчине снова начало возвращаться сознание. Он застонал, и Аримаса проснулась. Грудь ее стала совсем мокрой и скользила по его напряженному, чуть вздрагивающему телу. Где-то между ними накапливалась вода, и стоило ей чуть пошевелиться, вода быстрым ручейком стекала по ее животу на густой медвежий мех.
Осторожно, чтобы не потревожить мужчину, Аримаса выкатилась из-под медвежьей шкуры, оделась и села у него в изголовье.
Проснулся Мадай, встал, подбросил в костер дров и, кряхтя, опустился около дочери.
– Ну как? – спросил Аримасу.
– Он весь мокрый.
– Это хорошо. Хворь из него выходит.
Мужчина опять застонал и открыл глаза.
Он посмотрел на старика, потом перевел взгляд на женщину, пытался понять, кто эти люди, которые сидят перед ним. У него слегка кружилось в голове, и потому казалось, что лица старика и женщины, тускло освещенные красноватым мигающим пламенем костра, плавают в покрытой рябью мутноватой воде. Временами они виделись ему такими расплывчатыми, что он начинал сомневаться – в самом ли деле этот старик и эта женщина сидят подле него или они грезятся ему.
Он снова прикрыл глаза. Кружиться в голове перестало, и он тут же вспомнил все, что произошло с ним на обледенелом утесе.
Сознание, наверное, он потерял сразу, как только свалился с кручи. На что он упал? На снег? На мерзлую землю?
Чем больше он осознавал случившееся, тем сильнее чувствовал боль в своем теле. Будто его побили палками. Или камнями. В древней Иудее, как сказано в Библии, неверных жен приговаривали к смерти, к побитию камнями. Ему хотелось улыбнуться своему нелепому сравнению, но он не сумел этого сделать. Сил не было. Тело его горело. Порой казалось, что в утробу ему поставили жаровню с углями. Во рту стало так сухо, что трудно было пошевелить языком
Ему хотелось пить, но ни старик, ни женщина не догадывались поднести хотя бы глоток воды. Он пошевелил губами, попросил пить, но голоса своего не услышал. Сухое горло не издало ни одного звука.
Он испугался, что эти люди, если даже он и наберется сил, заговорит с ними – хоть по-русски, хоть по-грузински – не поймут его. Они ведь не грузины. Последнее грузинское селение отряд миновал еще два дня назад. Там, в селении, крестьяне угощали ратников горячей бараниной и сыром и говорили, что впереди, за перевалом, грузинов уже нет, там живут аланы. Он не знал языка аланов, хотя в Тифлисе, при царском дворе, их было много. Он заучил всего несколько аланских слов, но сейчас и они не приходили ему на память.
И тут он вспомнил, как посол царицы Тамары заверял князя Юрия, что в Алании переводчик не понадобится. Почти все аланы двуязычны, владеют не только своим, но и половецким языком. Князь Юрий, всегда сдержанный, в этот раз не удержался, похвалился послу, что и русичи, особенно на юге, тоже свободно изъясняются с половцами, тоже говорят на двух языках.
Мужчина шумно, с присвистом и хрипотой – так клокотало в горле, вздохнул, открыл глаза, посмотрел на женщину и еле слышно попросил на тюркском:
– Суу бер ичерге – дай воды попить.
Женщина задумалась на мгновение, мельком взглянула на старика, и тут же ответила:
– Я согрею тебе молока, – улыбаясь, она ладонью вытерла его мокрый лоб, ласково погладила щеки. – Полежи, я быстро.
Мужчина хотел повернуться на бок, но тут же сморщился от боли, застонал и закрыл глаза.
Аримаса налила молока из большого кувшина в маленькую корчагу, поставила к углям.
Боль прошла, и мужчина снова поднял веки. Мадай наклонился ниже и тихо спросил:
– Ты кто?
– Я русич, Игнатием зовут…
И еще что-то произнес раненый, но то ли старик не расслышал последних слов, то ли просто не понял их, однако согласно кивнул головой.
– Аримаса, его зовут Русич, – сказал Мадай, когда дочь принесла молоко. – Ты без нужды не тревожь его. Пусть сил набирается.
Аримаса приподняла Русичу голову и поднесла ко рту корчагу с молоком.
Утром ему стало легче. Аримаса не скрывала своей радости, зарезала косулю, напоила его горячей кровью. Потом сварила почти половину туши, по нескольку раз на день садилась рядом с Русичем, поила его жирным бульоном, выбирала самые лучшие кусочки мяса, кормила с рук. Она, повеселевшая, без умолку рассказывала, как научилась охотиться, бить зверя, добывать пищу для себя и своего отца, старого Мадая, при этом постоянно улыбалась и ласково смотрела на Русича.
День ото дня он набирался сил, но нога продолжала болеть. Временами Русичу казалось, что рана заживает, боль начинает исчезать, но потом она снова усиливалась, мучила его ночами.
Русич чувствовал неловкость от своей беспомощности. Наверное, беспомощность эта и напомнила ему князя Михалка, которого шестнадцать лет назад довелось встречать в Москве, на границе Суздальской и Черниговской земли. Князь Михалко находился тогда почти в таком же состоянии: «Вышедшю же из Чернигова Михалкови и уя и болезнь велика на Свине. И възложивше на носилице несяхуть токмо ле жива…»
Это было год спустя после убийства Андрея Боголюбского. Михалко ехал во Владимир, чтобы еще раз попытаться завладеть великокняжеским столом. Но если год назад, после похорон Андрея, он надеялся только на свои силы да право старшего сына Долгорукого, то теперь жители Владимира, недовольные правлением Ростиславичей, сами направили к нему послов: «Ты старший между братьями, – передали послы волю горожан, – приходи к нам во Владимир; если ростовцы и суздальцы задумают что-нибудь на нас за тебя, то будем управляться с ними как бог даст и святая Богородица».
Позвать Михалка их принудила ненависть ростовских бояр к городу Владимиру, населенному простолюдинами, зарабатывавшими себе пропитание и порты на строительстве дворцов и церквей, которое вел Боголюбский.
Ростовцы и суздальцы, после смерти Андрея, захотели свою правоту поставить, сказали: «Как нам любо, так и сделаем: Владимир – пригород наш. Если захотим, пожжем Владимир или пошлем туда посадника: те бо суть холопи наши каменосечцы и древоделы и орачи». И хотя владимирцам все же удалось отвергнуть притязания старших городов, перенесших к себе в Ростов великокняжеский престол, и отказаться от посадника – вместо него приняли у себя младшего брата Ростиславичей, Ярополка, – но положение их от этого не улучшилось. Ростиславичи – князья молодые, во всем следовали воле бояр. А те поучали их больше брать с владимирцев взяток и судебных взысков. Не только простолюдины терпели тяжкие поборы, князья растащили из церкви Владимирской Богородицы золото и серебро, отобрали ключи от ризницы и все дани, какие назначил князь Андрей для этой церкви, задумали ограбить и великолепный Успенский собор – тоже детище покойного Боголюбского.
Такого терпеть дольше уже не было сил, и владимирцы стали собираться на сходки, говорили: «Мы приняли князей на всей нашей воле, они крест целовали, что не сделают никакого зла нашему городу, а теперь они точно не в своей волости княжат, точно не хотят долго сидеть у нас, грабят не только всю волость, но и церкви; так промышляйте, братья!»
Помня старую присягу Долгорукому, владимирцы приютили у себя княжича Юрия, сына Андрея Боголюбского, изгнанного Ростиславичами из Новгорода, не побоялись, что у Юрия начнется распря с двоюродным братом, Ярополком. А когда отрядили ополченцев в Москву для встречи Михалка, то упросили Юрия стать во главе их, сказали: «Либо Михалка князя себе добудем, либо головы свои сложим за святую Богородицу и за Михалка князя».
Юрий и сам не против занять стол отца, стать князем Владимирским, огорчался, что нет на то воли народа. К тому же понимал он, что черед его еще не пришел. Никто не позволит ему сесть на великокняжеский стол, коль живы младшие отцовы братья, Михалко и Всеволод. Потому согласился вместе с худыми владимирскими людьми и примкнувшими к ним переяславцами выступить против Ростиславичей. А Игнатию – что: куда княжич, туда и он, как нитка за иголкой. Еле-еле успел съездить в Боголюбово, повидаться с отцом и матерью.
Настасья расстроилась, сказала Игнатию, что лучше бы он не приезжал. И все потому, что Козьма, узнав, что владимирцы отправляются встречать князя Михалка, решил ехать вместе с Игнатием, старшим своим сыном, да еще взять с собою и младшего, Хомуню. «Пускай, – говорит, – мир увидит, привыкает к походам».
* * *
Несколько дней кряду шли дожди, гремели грозы. Москва-река вспухла от паводков, залила низины, затопила луга, подбиралась и к стенам города. Дорога отяжелела, превратилась в сплошное месиво. Но перед самым прибытием князя Михалка в Москву дождь внезапно прекратился, тучи разбежались по сторонам, небо над городом очистилось, засияло солнце, и владимирцы увидели в этом доброе предзнаменование, дружно высыпали за ворота встречать Михалка.
Носилки с князем были уже недалеко, в сотне шагов от встречавших, как в толпе началось беспокойство, люди потеснили друг друга, зашумели. Игнатий, стоявший впереди, рядом со своим господином, пошел узнать, что случилось, отчего взволновался народ, он пробрался к Козьме и Хомуне, которые расположились чуть в стороне, на валу. Оттуда увидел, что встречать Михалка вышли и люди московские. Это обрадовало владимирцев и одновременно удивило, что они тоже решились ослушаться своих бояр, Кучковичей, преданных Ростиславичам, и примкнуть к Михалке.
Между тем, уставшие дружинники опустили носилки на сочную, еще не обсохшую от проливных дождей густую траву, помогли Михалке подняться на ноги. Собравшиеся у ворот сразу окружили князя, вместе с ним целовали крест, клялись в верности друг другу, обещали не щадить живота в битве с Ростиславичами.
Встреча закончилась обедом. За столом рядом с князем сидели знатные и простолюдины, вместе с Михалко и его дружинниками пили мед и вино из рога Святовита. Только на сей раз не дождя просили у языческого бога, а изобилия и прибыли. Считали, что зло и вражда между людьми, подобно сухмени и жаре великой, тоже умаляют плодотворящую силу земли, а потому радовались, если кто нечаянно прольет вино или масло, дружно кричали, что пролитое к добру, земля сторицей оплатит даже эту маленькую жертву.
Князь Михалко, славившийся ученостью и книжностью, никогда не поклонялся языческим богам и строго осуждал идолопоклонство. Но на сей раз, чтобы не омрачить встречу и не нанести вреда душевному подъему народа, не только не хмурил бровей, наоборот, сам надрезал себе палец, пустил несколько капель крови в сосуд с вином, плеснул малую толику на землю, пригубил и передал кубок по кругу, приговаривая: «Будем же до смерти верны друг другу. А кто нарушит сию клятву, пусть кровь того человека прольется так же, как проливается это вино».
Простолюдинам нравилось, что Михалко не чурается худых людей, потянулись к нему со своими берестяными кружками, желали здоровья. Даже Козьма, не любивший хмельного, раскраснелся и под дружный смех князей рассказал байку о том, что первую на свете горилку выкурил сатана из куколя, подпоил ею прародительницу нашу Еву, а закусить дал запретным яблочком. С тех пор-то и пошел размножаться на земле род человеческий. А на Руси завелся обычай: чтобы люди лучше плодились – волосы жениха и невесты смачивать медом, а во время венца заставлять молодую чету пригублять бесовское вино, словно и вправду оно приносит здравие и богатство.
Хомуня, никогда ранее не видавший отца хмельным, удивился необычной его веселости и болтливости, смутился, упросил Игнатия уйти с обеда, увлек его посмотреть разгульную, вышедшую из берегов Москву-реку.
Едва минули городские ворота, увидели, как вдали, на краю широкой ровной площадки, наискось обрезанной крутым берегом, крестьяне украшали коня яркими красными лентами. Пока подошли ближе, мужики не только успели вплести ленты в гриву, но и обмазать медом голову лошади, повесить ей на шею два довольно больших, в локоть, жернова, спутать веревками ноги.
– Зачем это они? – удивился Хомуня.
– Водяного хотят задобрить.
Игнатий рассказал, что по обычаю, когда река выходит из берегов и начинает заливать луга и посевы, крестьяне миром, не торгуясь в цене, покупают лошадь, три дня откармливают ее хлебом и конопляными жмыхами, а затем топят в реке.
– Вишь, как вода колыхается, не терпится водяному, угощения ждет.
Крестьяне, признав в Игнатии знатного человека, расступились, почтительно пропустили вперед. И только самый старший, крепкий седобородый мужик, исполнявший обязанности жреца, не обратил внимания на пришедших. Не спеша завязал глаза лошади чистым рушником, спутанную, покрутил ее на месте, приговаривая: «Вот тебе, дедушка, гостинец. Люби да жалуй нас, людей московских».
И тут Хомуня по «меховому старому чулку» на левой ноге лошади и обрезанному уху узнал кобылу, подаренную ему отцом год назад, к постригам.
– Это моя Серая! – громко воскликнул он и схватил Игнатия за руку. – Останови их.
Но было уже поздно, старик толкнул лошадь – она кувырком полетела с обрыва и, едва коснувшись воды, тут же исчезла в пучине.
Игнатий не стал выяснить, как Серая попала к крестьянам, угрожая саблей, доставил жреца на суд к князю Михалко.
Князь выслушал рассказ Хомуни о том, как Кучковичи увели его лошадь, спросил у Козьмы:
– Какие приметы у кобылы, которую подарил сыну?
Козьма назвал.
– Похожа она на ту, что утопил ты в реке? – спросил Михалко у жреца.
Старик низко поклонился князю.
– Может, и увел кто кобылу у отрока, однако не мы. В жертву водяному дадена купленная лошадь. Не нами так заведено, от дедов обычай чтим. Так что ряди по правде, князь.
Михалко кивнул головой.
– По правде буду судить. Как и положено, по закону.
Старик еще раз поклонился князю.
– Перед всем миром прошу, княже, ряди по правде. А закон что? Закон у каждого свой. Он все одно, что паутина: шмель пробьется, а муха увязнет.
Михалко велел найти и привести к нему того человека, у которого крестьяне купили лошадь.
Но суд до конца довести не удалось, приехал прелагатай, московский дружинник по имени Дрозд, сообщил, что Ярополк Ростиславич со своим войском идет на него, на князя Михалка.
– Ты сам видел, – Михалко с недоверием взглянул на молодого дружинника, – или тебе сорока на хвосте весть принесла?
Дрозд улыбнулся, хитро подмигнул людям, а князю сказал:
– А в Москве нету сорок, князь, тут они не летают.
– Как это не летают? Чем Москва не угодила им?
– Сорока унесла из храма частицу святого причастия – и митрополит предал ее проклятию.
Старик, утопивший лошадь, сделал шаг вперед.
– Совсем не так было, князь, отрок байку рассказывает. Митрополит здесь ни при чем, он никогда у нас не останавливался.
Михалко изогнул в удивлении лохматые брови, вопросительно посмотрел на жреца.
– Случилось это, когда убийцы преследовали боярина Кучку, предка нынешних господ наших. Боярин спрятался в кустах, а сорока выдала его своим щебетаньем. Вот он-то и предал ее проклятию.
Михалко рассмеялся, но тут же погасил улыбку, рукой отмахнулся от старика, наклонился к воеводе своему, Владимиру Святославичу, сыну Черниговского князя:
– Поднимай дружины, княжич, – и с богом на Ярополка, – потом повернулся к брату, Всеволоду: – Прикажи подать носилки, хочу впереди быть, среди ратников.
И только потом Михалко отпустил жреца, пообещал Хомуне довершить суд после победы над Ростиславичами.
Михалко сдержал слово. Как только все залесские города и Рязань признали его великим князем, заставил Ростиславичей вернуть награбленное, снова заехал в Москву, отомстил за своего брата – Андрея Боголюбского. «Князь, имея уже слуг готовых, велел немедленно убийцев главных взяв, а потом и княгиню привести пред суд, где яко дело известное, недолго испытав, осудил всех на смерть. По которому Михалко велел перво Кучковых и Анбала, повеся, расстрелять, потом другим 15 головы секли. Последи княгиню Андрееву, зашив в короб с камениями, в озеро пустили…».
Через год Михалко, не одолев болезнь, умер. Великокняжеский стол занял последний Андреев брат, Всеволод. Вот тогда-то и повернулась круто жизнь Игнатия. Всеволод не хотел иметь рядом с собой соперников, изгнал из Суздальской земли племянника своего, Юрия Андреевича. Тот вместе с Игнатием бежал сначала в Овруч, а потом к половцам, к хану Кончаку. Сблизился с сыном его, тезкой – Юрием Кончаковичем, кочевал с ним в степях Предкавказья, на Сунже.
После долгих лет мытарств и скитаний, когда Игнатий, наконец, решился вопреки воле Юрия Андреевича вернуться на Русь, случилась беда. Словно злая судьба всю жизнь преследует его. Хорошо, что в этом глухом ущелье он попал к добрым и хорошим людям, подарившим Игнатию не только жизнь, но и новое имя – Русич.
* * *
День ото дня нога Русича болела все сильнее и сильнее. Боль постепенно от пальцев переместилась вверх, стала острее, мучительнее. Он попросил Аримасу передвинуть постель к столбу, поддерживающему крышу сакли, чтобы можно было сидеть, опираясь спиной. Русич сам решил осмотреть больную ногу, начал снимать повязку, наложенную ему Мадаем, и оторвал ее вместе с пальцем. При этом он не почувствовал боли и с ужасом понял, что у него начался антонов огонь. Ему приходилось видеть людей, пораженных этим недугом: омертвевшие части тела, неживые, отваливались от туловища.
Русич смотрел на свою ногу, полностью осознав постигшую беду. Он наклонился, взял нож, позабытый Аримасой, острым лезвием ткнул туда, где отвалился палец, и опять не почувствовал боли. Тыча ножом в разные места, убедился, что почти до половины стопа у него омертвела.
В саклю неслышно вошла Аримаса, увидела бескровно отвалившийся палец, кинулась к Русичу, закричала и, содрогаясь от плача, опустилась перед ним на колени.
В дальнем углу зашевелился Мадай, подполз ближе, печальными глазами уставился на ногу Русича.
– О, боги! Зачем молодого, а не меня наказываете так жестоко, зачем было возвращать назад его отлетевшую душу?
Русич горько усмехнулся.
– Мадай, я не собираюсь помирать. Я еще жить хочу!
Старик выпрямился и со страхом взглянул на Русича.
– Смирись перед волей богов. С этим, – Мадай указал на отвалившийся палец, – долго не живут. Поверь мне, юноша. Дочь моя привезла тебя сюда, согрела своим телом и вернула к жизни. Втайне я надеялся, что Аримаса будет тебе достойной женой, хоть ты и чужестранец.
– Отец! – крикнула сквозь слезы Аримаса. – Не надо об этом.
– Прости меня, старого. Не снести мне больше испытаний, постигших наш род.
Русич растерянно смотрел на Мадая и его дочь. Он и раньше иногда вспоминал лежавшую с ним обнаженную женщину, но считал, что та приснилась ему, не мог даже представить, что это была Аримаса. Выходит, неправду она говорила, что раздевал его Мадай, застывшего отогревал медвежьими шкурами. Русич благодарно коснулся рукой лица Аримасы, погладил ее волосы, заплетенные в косы.
– Ты хочешь, чтобы я остался жив?
Аримаса, судорожно глотая слезы, кивнула головой и попыталась улыбнуться.
– Надо отрезать мне стопу.
– Как отрезать? – в один голос воскликнули Мадай и Аримаса.
– Вот здесь, – Русич ножом показал на щиколотку левой ноги. – Если не сделаем этого сегодня, то завтра придется отрезать по колено.
– Нет! Нет! – воскликнула Аримаса. – Я не могу этого сделать.
– Больше некому, Аримаса, Мадай слишком стар.
– Но тебе будет больно, ты будешь кричать?
– Возможно, – сказал он и неуверенно пожал плечами.
Аримаса отпрянула, широко раскрыла наполненные слезами глаза.
– Русич! Я не могу этого сделать!
– Надо, Аримаса. Иначе…
– Говори, Русич, что делать, – сказал Мадай. – Может, мне самому попробовать?
– Нет, тебе с этим не справиться. Надо притащить хорошее бревно, вскипятить корчагу жира, приготовить острый нож и ремни, чтобы привязать меня. А то от боли убегу еще, – пошутил он и обеими руками приподнял залитое слезами лицо Аримасы. – Успокойся. Ты же сильная.
Аримаса отрицательно покачала головой.
– Надо, Аримаса, – твердо сказал Русич.
Когда все было готово: в корчаге кипел жир, нож прокалился на углях, небольшое, но толстое сучковатое бревно лежало под коленом больной ноги, обернутой чуть повыше щиколотки лоскутом ткани и туго стянутой сырым ремнем, – Русич сказал:
– Привяжи обе ноги к бревну, а меня самого – к опорному столбу. Да посильнее, чтобы не дергался.
Аримаса молча сделала все, что приказал Русич.
– А теперь слушай внимательно. Стопу отрезай быстро, но не торопясь. Тебе не раз приходилось разделывать животных, знаешь, как отделяются кости. Потом возьмешь корчагу с кипящим жиром и окунешь в нее култышку, да не спеши вынимать, пусть хорошо ошпарится, зато после болеть не будет. Потом перевяжешь чистой тканью. Запомнила?
Аримаса кивнула головой.
– Ну, с богом, – Русич перекрестился. – Если начну кричать или просить остановиться – не обращай внимания. Все это не от ума будет, от боли. Только знай, чем быстрее закончишь, тем быстрее прекратятся мои мучения.
Аримаса взяла нож, стала на колени перед больной ногой, опустила руки.
– Нет, Русич, я не могу этого сделать.
– Хватит! Делай, что тебе велено! – грубо крикнул на нее Русич и в тот же миг дернулся от острой боли.
Он закрыл глаза, плотно затылком прижался к опорному столбу сакли, сжал зубы и уцепился руками в ремни, стянувшие ему грудь. Пальцы Русича побелели от напряжения, зубы заскрипели, но до самого конца он ни разу не вскрикнул, только негромко мычал и шумно втягивал в себя воздух.
Наконец, все кончилось. Аримаса, распластавшись на медвежьей шкуре, уткнулась лицом в мех, надрывно стонала, плечи ее, обтянутые тонким халатом, часто вздрагивали, окровавленные руки судорожно мяли край шкуры.
Мадай торопливо заворачивал в тряпку мертвую стопу, вытирал кровь. Из-под опущенных век Русича проступили слезы. Уронив на грудь голову, он сидел, не шевелясь, до тех пор, пока Мадай отвязал его от столба и вместе с дочерью оттащил на войлок. Аримаса хлюпала носом, избегала смотреть в лицо Русичу, прикрыла ему ноги медвежьей шкурой.
Русич уснул.
* * *
Рана заживала быстро. Еще задолго до весны Русич начал скакать по сакле на костылях, сделанных ему старым Мадаем. Потом дорожкой, протоптанной в снегу Аримасой, решился сходить к ручью, принес в кувшине воду. Воду он почти всю расплескал – костыли глубоко проваливались в снег, – сильно устал, но был доволен.
– Не горюй, Аримаса, – присев на бревно и вытирая мокрый лоб, пошутил Русич, – скоро у тебя будет помощник, станет легче. А то совсем замаялась с двумя немощными мужчинами.