Текст книги "Твоя Антарктида"
Автор книги: Анатолий Мошковский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 18 страниц)
Федор вздрогнул и чуть не угодил топором по ноге: за спиной послышались легкие и быстрые шаги. Он знал, кто так ходит. И знал, куда сейчас его пошлют.
– Бросай топор, – сказал Зимин, – там Юрка в сосульку превратился.
Федор вонзил в кругляк топор и разогнул спину:
– На скалу?
– Да.
Вот и случилось это. Скала… В деревне, где жил он до стройки, не произносили этого слова: там не было скал. Оно встречалось в хрестоматии по литературе девятнадцатого века, над скалами обязательно реяли орлы, под ними клокотало южное море, и они гордо и неприступно высились в тумане. Это была не такая скала: бурая, угрюмая, отвратительная, где ветер режет лицо и леденит кровь, где жизнь человека висит на веревке в два пальца толщиной… Он делал все, чтоб не лезть на нее: добывал дрова, варил обед, починял обогревалку, но вот за ним пришли…
– О чем же речь? Я готов! – сказал Федор, и враждебно посмотрел в глаза бригадиру, и, вдруг испугавшись, что не смог спрятать своих чувств, расплылся в улыбке: – Докторский сынок, взяли на свою шею…
– А там, знаешь, чуточку холоднее, чем здесь.
– Ерунда! – отрезал Федор.
– И давай поторапливайся! – Зимин стал собирать в охапку поленья.
В голосе бригадира он чувствовал насмешку: хватит колоть дровишки и возиться у печки, полезай-ка и ты, братец, на скалу. Больше Федор не решился поднять на Зимина своих глаз. Он в этот миг ненавидел все: и багровый рубец на лице бригадира, и обогревалку с печуркой, у которой будет греться сейчас Юрка, и эту мерзлую, глухую, забытую богом Сибирь.
У края скалы посиневший от стужи Юрка отстегивал верхолазный пояс. Рядом торчал в снегу ломик и валялась веревка. Вчера был большой взрыв, и бурильщики с утра лазили и сбрасывали вниз слабо державшиеся камни и щебень.
Передав Федору пояс, Юрка заплясал на снегу, выбивая зубами дробь, и стал усиленно дуть то в одну, то в другою рукавицу.
– Висячих камней много? – спросил Федор.
– Есть… Пяток отправил вниз. – Юрка махнул длинной рукой, вылезающей из рукава стеганки.
Худоба… В чем только душа держится! Будь он покрепче и поупитанней, не велел бы бригадир ему, Федору, бросить топор у обогревалки и не погнал бы на эту скалу. И вдруг Федору захотелось ударить, обидеть Юрку.
– Дохлятина! – сказал он, потуже затягивая пояс.
– Зато ты разъелся… Мурло!
Это ему говорил Юрка, шумливый и безобидный сопляк! У Федора сжались кулаки.
– Может, на твоих харчах?
– Может…
Федор бросился на него, но Юрка отскочил, показал язык и, хлопая рука об руку, побежал к обогревалке. Федор сплюнул, поглубже натянул ушанку и завязал у подбородка тесемки. И опять сплюнул. Он думал, они хоть благодарны ему за все его заботы, а выходит, они – этот Зимин, Юрка, Андрей и Гришаков – ненавидят его и держат камень за пазухой…
Прежде чем спускаться, Федор проверил веревку: весил он немало. Выдернув ломик, подошел к краю пропасти. Внизу, далеко внизу, так далеко, что и посмотреть страшно, смутно белели торосы, льдины, поставленные на ребро ледоставом, и валялись отколотые взрывом камни. И они, эти торосы и камни, вдруг стали двоиться, троиться в глазах, шевелиться, плыть.
Федор отвернулся, закрыл глаза. Точно так было и в первый раз, когда бригада, прорубившись сквозь тайгу, вышла к берегу и он глянул вниз. Но тогда было еще хуже, а сейчас он немного привык.
Федор встряхнул головой и опять посмотрел. Теперь все было неподвижно и прочно.
Он подобрал веревку и начал осторожно спускаться по скале, ставя ноги на уступы. Прежде чем сделать шаг, Федор, крепко держась за веревку, долго пробовал одной ногой уступ и, только убедившись, что все в порядке, переносил на него и другую ногу. Откуда-то справа доносились удары ломика, там работал Андрей, и это придавало Федору уверенность. Вдоль скалы с бешеной силой свистел ветер, выдувая из расщелин снег, сек лицо ледяной крупкой, мешал дышать. Он старался держаться так, чтоб ветер бил в плечо и спину.
Внутри него все напряглось, в висках, туго стянутых ушанкой, стучала жилка, пальцы ног занемели. «Дурак, какой дурак! – шептал он, стараясь не смотреть вниз. – В два пальца веревка… Сдохнешь ни за хвост собачий, и не вспомнит никто…»
Захотелось курить. Выбрав поудобней уступ и не отпуская веревки, Федор кое-как достал пачку, прижал ее подбородком к груди и вытащил свободной рукой папиросу. Но ветер сломал ее, в зубах остался один мундштук. Федор выплюнул его, выругался и больше не пытался закурить.
Косматая, звериная, вся белая от инея тайга подступала к скалистым берегам Ангары, великой и безмолвной, закованной в толстый торосистый лед. Это безмолвие, тяжелое и холодное, давило его своим величием и дикостью. До чего же она огромна и равнодушна, Сибирь! Как иголка в стоге, теряешься в ней. Хоть всех людей земли пересели сюда, и то пустынной и глухой будет Сибирь… И до чего же одинок и не нужен здесь он, Федор, с этим жалким ломом и веревкой!
Федор глянул на Ангару, и опять в его глазах зашевелились грани вздыбленных торосов. Он плотней прижался к скале, закрыл глаза и переждал минуту. Нет, лучше не думать ни о чем. Мысли к добру не приведут. Вдруг ветер донес до него обрывок песни:
– «Хороша была Танюша…»
Пел Андрей. Ему все трын-трава. Бегает чуть не каждый день к своей Анке, Анке Степановой, инженерше по технике безопасности. Хороша девка – ничего не скажешь. Федор сразу открыл глаза. Больше голова не кружилась. Он полез дальше, помаленьку отпуская веревку и прилаживая ногу то в кривую трещину, то на обледенелый бугор. Наконец он достиг места, где вчера произвели массовый взрыв. Здесь горная порода – диабаз – отчетливо выделялась на темно-бурой скале огромным свежим пятном.
– Андрюха, греться! – донеслось сверху. – Давай мне…
Федор глянул вверх. На фоне белых облаков у края скалы чернела маленькая фигурка Зимина. Руки, ноги и грудь Федора опять стали наливаться тяжелой и горькой злобой: он, он, этот человек, погнал его сюда, а теперь пришел надзирать за ним. Будь он трижды проклят! Всё шуточки да прибауточки, беспечный и легкий – таким он кажется этим дуракам. А погляди в глаза ему – жмот. Недурненько устроился. Получает по седьмому разряду, да еще за бригадирство. Этак ему рубликов сто с лишним за день набегает. В месяц четыре косых… Ничего. Есть с чего шутить и веселиться, бегать и мерзнуть на ветру. А что он, Федор, имеет с этой скалы? Едва ли две тысчонки в месяц отвалят…
На своих руках, затылке, спине чувствовал он взгляд Зимина, насмешливый, шершавый.
К черту все! Он стал решительней спускаться по обледеневшим уступам – и, странное дело, так лезть было легче: скользкие бугры держали подошвы валенок, словно на них были шипы. Вот первый подозрительный камень криво торчит наружу. Федор ударил по нему ногой: камень шевельнулся. Тогда он нашел трещину и стал остервенело бить в нее ломиком. Острые брызги долетали до лица, секли щеки, но Федор продолжал бить. Взгляд Зимина еще жег его руки, и он рубил ломиком и в такт ударам шептал: «Смотри, смотри, жмот, сто с лишним мы не получаем, но тоже кое-что умеем делать…»
Наконец он вставил ломик в раздавшуюся трещину, нажал, и камень покатился вниз.
Чтоб передохнуть, Федор стал провожать его глазами. Соскочив на лед, камень с протяжным стуком запрыгал по Ангаре, круша на своем пути сугробы, и врезался в гряду торосов.
– Видал? – с угрюмой усмешкой спросил Федор. – Только дрова могу рубить? – Он опять взялся за ломик.
Одни камни вылетали из своих гнезд с первого удара, другие сидели прочно, и он оставлял их.
Впереди нависла огромная, тонн на двадцать, глыбища. С мрачным вызовом, по-бычьи глядела она своим широким лбом на Федора: а ну-ка, сунься! Он внимательней посмотрел на нее. В самом деле она страшно похожа на бычью голову: вон бугры бешено выпученных глаз, вон холодный раздувающийся нос, вон чуть отвисшая могучая челюсть. Того и гляди, замычит сейчас и, наклонив башку, бросится на него!
– А в Ангару не хочешь?
Федор подобрался поближе, оглядел ее.
Сидела глыба, как показалось ему, намертво, и в ее бычьей морде, в каждой ее морщине и складке застыла свирепая гордость: мощный взрыв не смог отколоть ее и унести вниз, и она все еще торчит из скалы, и попробуй сдвинь ее с места, выгони отсюда!
От глыбы веяло стужей, холод проник под полушубок, прожег брезентовые рукавицы; кончики пальцев мучительно заныли. Федор едва удерживал тяжелый ломик.
Трещин вокруг глыбы он не обнаружил. Тогда, придерживаясь за веревку, он скользнул под глыбу, выбрал узкий карниз для ног и приблизился вплотную. Глыба тупо смотрела ему в глаза, едва не касаясь лица. «Под тебя, пожалуй, килограммов десять взрывчатки нужно», – подумал Федор, выпрямился и двинул глыбу плечом. И вдруг его облил горячий пот: глыба шевельнулась и плотно прижалась к плечу. Нет, он не чувствовал ее многотонной тяжести, но она тесно придвинулась к нему.
Его охватил ужас. Перед глазами все поплыло. Он стоял, боясь дохнуть, и ощущал, как по спине течет пот, как от гулких ударов сердца сотрясается все тело и, казалось ему, вся скала. Но он стоял неподвижно, точно сам был куском этого дикого камня. Потом голова прояснилась, мысль заработала четко. Он все понял: глыба едва держалась на нескольких точках опоры, он задел ее, глыба сошла с одной из этих точек, и он сам стал этой точкой.
Решение пришло сразу: надо мгновенно отпрыгнуть в сторону.
Федор выпустил из рук ломик, покрепче взялся за веревку и стал потихоньку поворачивать ступни ног вправо. Незаметно для себя он чуть сдвинул корпус, и глыба еще плотнее прижалась к нему. Теперь держать ее было просто тяжело. С беспощадной ясностью понял Федор: никуда не уйдет он от этой бычьей морды, она раздавит его так же легко и равнодушно, как сапог давит в тайге ягодку клюквы…
Он стоял, прижавшись к ней, и чувствовал, как по телу бежит уже холодный пот. Уйти нельзя, это ясно. Если б он находился сбоку, можно было б попытаться отпрыгнуть, а то ведь он стоит посередине глыбы.
А где-то там, за шесть тысяч километров отсюда, может, идет сейчас мать от колодца с ведрами на коромысле и смотрит на дорогу: не видать ли почтальона? Да, письма еще будут приходить, он недавно отправил два, одно за другим… Снегирь раскачивается на рябине под окном родительской избы… Председатель, завидев мать у свинарника, щурится: «Ну как там твой бегун, Дарья?» – «Справно, не жалуется, заработки хорошие…» Поземка метет по деревне… Могилы на кладбище, как сугробы, и черный крест на дедовой могиле опять накренился, и на нем сидит, чистит клюв злая черная ворона… И вдруг ворона взлетела с креста. Кто испугал ее?
– Ф-е-е-едор! – донеслось откуда-то из страшной дали и замерло.
Он очнулся. Надо отозваться. Немедленно отозваться! Но он и рта раскрыть не мог, так напряжено было все тело. Казалось, раскрой он рот – невольно сдвинешься, и глыба навалится еще тесней. Она и так давила все тяжелей, все невыносимей, и он с каждой минутой дышал учащенней, упираясь руками в шершавый камень.
Голос раздался ближе.
– Здесь я, зде-е-есь… Помоги-и-и… – отозвался Федор, но и сам не услышал своего голоса. Он даже не прошептал эти слова, а только слабо шевельнул пересохшим языком и губами, а может, эти слова лишь промелькнули в его сознании, и ему показалось, что он прошептал их. Легкий шорох скользнул где-то рядом – повернуть головы Федор не мог.
– Чего не откликаешься? – услышал Федор и увидел перед собой Зимина.
Ничего сказать Федор не мог, только несколько раз беззвучно пошевелил он губами. Глыба все сильней давила на плечи, коленки занемели, опухли; вот-вот подогнутся. Странная тишина, тяжелая, острая, пахнущая больницей тишина вошла ему в уши, заложила их и стала медленно растекаться по телу, наполнять веки, тянуть их вниз. Он понял, что теряет сознание. Но вдруг в этой сонной, в этой последней тишине раздались гулкие, как взрывы, слова:
– Федор, слушай меня… Ты слышишь? Сухие губы Федора чуть шевельнулись.
– Я возьму камень, а ты, когда я скажу, уходи. Вниз и в сторону. Осторожно уходи… Не задень… Ты понял?
Федор моргнул и почти тотчас ощутил на согнутой, почти сломанной своей шее теплое дыхание.
– Давай… – прошептал возле самого уха голос. – Ну?
Федор стоял ни жив ни мертв: стронься хоть на миллиметр – глыба сорвется и мгновенно раздавит его.
– Уходи, – напряженно повторил голос. Федора словно прибило к скале.
– Пошел! – закричал Зимин.
Млея от ужаса, Федор оторвался от глыбы и почувствовал невероятную, ошеломительную легкость.
Глыба не давила, не надвигалась, не преследовала, она оставила его в покое.
Судорожно сжимая обеими руками веревку, он опустился еще и отпрыгнул в сторону. Его круглое, краснощекое лицо залила бледность. Оно как-то все обвисло, перекосилось, а губы мелко дрожали. Он глянул со стороны на эту глыбу, широколобую, тупую, дикую, и увидел под ней маленькую тонкую фигурку человека в ушанке, стеганке и валенках, с блестящими кольцами на поясе. Она, эта слабая, беспомощная фигурка, удерживала многотонную глыбищу.
И когда Федор подумал, что минуту назад он стоял на этом же месте, к горлу подступила тошнота и перед глазами закачалась скала, и эта глыба, и Ангара, и он, чтобы не упасть, припал к качающейся стене.
– Саша! – вырвалось у него. Он впервые назвал бригадира по имени.
Нет, тяжесть не отпустила Федора, с новой силой давила она на него, сжимала, сплющивала, и не было от нее спасения.
С замирающим сердцем увидел он, как бригадир медленно повернулся лицом к глыбе, удерживая ее грудью и руками. Потом… Потом произошло что-то малопонятное и неправдоподобное. Зимин стремительно оттолкнулся ногами от скалы, очутился в воздухе и, мгновенно подтянувшись на веревке, оказался над глыбой, а она прошла под ним и, увлекая водопад камней, загрохотала вниз. Зимин ударился о стену и повис на веревке. «Жив ли?» Еще мгновение, и он зашевелился, уперся валенками в скалу и, перехватывая руками веревку, полез вверх.
Когда Федор, ослабевший и мокрый, еще не поборов дурноту, кое-как взобрался на скалу, бригадир отвязывал от колец веревку. На его лбу вспухли две большие шишки, левая щека была рассечена, и из нее на снег текла кровь.
Все перевернулось внутри у Федора.
– Саша…
Он хотел еще что-то сказать, но голос осекся.
Зимин отвязал веревку, кинул на землю и приложил к щеке горсть снега.
Когда снег набух и стал весь красный, он бросил мокрый, с отпечатками пальцев комок на землю и взял новую горсть.
– Пурга будет завтра, – сказал он, – посмотри на закат.
Но Федору не было дела ни до неба, ни до пурги. Он подошел к бригадиру, не зная, что делать, что сказать, куда деть свои большие ненужные руки.
Зимин, прижимая к щеке горсть снега, пошел к обогревалке, а Федор остался на краю скалы. Он смотрел вслед Зимину, и впервые за два года Сибирь не показалась ему такой холодной и неуютной.
Скала и людиДва человека спят на дощатых нарах, а один сидит на ящике и смотрит в железную печурку. Гудит пламя, дрова быстро чернеют, превращаясь в уголь и пепел. Человек всовывает в дверцу новые смолистые поленья, и они мгновенно сгорают. Но зато в обогревалке тепло, и никак не скажешь, что здесь Сибирь, и спящим на досках, наверно, снятся хорошие сны.
Человек сидит у печки и смотрит, как клокочет огонь и на поленья набрасываются языки, то синие, то желтые, то красные. А за тонкими стенками обогревалки стонет ветер, точно он промерз, и дергает дверь – тоже хочет погреться у печки. Временами ветер доносит приглушенный стук и треск: это его товарищи с тяжелыми буровыми молотками висят на скале и окоченевшими руками сверлят в твердом камне шпуры для аммонита. Через несколько лет здесь подымется ГЭС. Ангара хлынет в турбины, по берегам раскинется город с асфальтированными улицами, и побегут по ним троллейбусы, в скверах вспыхнут светильники, а на перекрестках будут продавать мороженое и газированную воду. А сейчас…
Бездомный ветер рвет дверь обогревалки, заваленной снегами. Двое мужчин в ватной одежде раскинулись на грязных нарах, а третий сидит у печурки и неподвижно смотрит в огонь.
Он без ушанки. Лицо у него худое, с шершавой кожей, с косым шрамом на правой щеке, волосы свалялись, как войлок. Он еще молод, но оттого, что он задумался, вдруг откуда-то понабежали морщинки на лоб, под глаза, и кажется, что он не так уж молод: много пожил, многое видел. Он и вправду не очень молод: тридцать три. Он сидит сгорбившись, невысокий, крепкий, в расстегнутой телогрейке, сидит и смотрит, как кипит, клокочет, мечется в печурке огонь. И вдруг огонь превращается в костер на берегу Днепра: пламя и закопченный котелок на проволоке и запах ухи заполняют обогревалку. Человек смотрит в огонь, и внезапно пол под ним начинает вздрагивать и сотрясаться – танк мчится вперед, и его гремучие гусеницы переваливаются через бугры, канавы, кюветы, окопы, и он, пригнувшись, сидит за рычагами. Горят русские города, как ворохи сена, пылают села, ветер раскачивает потемневшие трупы повешенных у вокзала. Стелется дым, черной гарью оседает на поля, на снега, на мокрые лица, на бинты солдат. Огонь ползет по стране, ползет по лесам, перехлестывает реки, и вот он уже подымается по ступеням рейхстага, шатает над городом огромное густое зарево…
Человек смотрит в печку. Возле него спят двое товарищей, крепко спят, спят, пригвожденные к доскам. Ему не спится. Он сидит и слушает, как с Ангары ветер доносит треск буровых молотков, и думает о них, надежных парнях, которые заскорузлыми ручищами, как слепого медвежонка, берут за холку Сибирь. А огонь в печурке гудит, поет на все лады, клокочет, тепло растекается по телу – до утра сидел бы так, и смотрел, и грелся, и думал…
Вдруг распахивается дверь, и в домик вместе с клубами пара с грохотом входят трое мужчин в ушанках и стеганках, перетянутых верхолазными поясами. Они все в инее, в каменной пыли. Шаг у них тяжелый, усталый, скрипучий – шаг рабочих людей.
Человек, сидевший у печурки, поднимается, натягивает на свалявшиеся волосы ушанку, запахивает телогрейку. Двое спавших на нарах встают, протирают кулаками глаза и прыгают на пол. И трое мужчин захлопывают за собой дверь и уходят в жестокий мороз, в теснящий дыхание ветер. Они идут к громадной дикой скале, нависшей над Ангарой, – здесь будет дорога к будущей плотине, – и только робкий сизый дымок, вьющийся над трубой домика, напоминает им о тепле и уюте, о том, чего вдоволь будет у людей, которые придут сюда после них. А те трое, что пришли из стужи, расстегивают телогрейки и подбрасывают в печурку дрова.
Они сидят у огня, слышат, как ветер дергает дверь и временами доносит стук буровых молотков, и они думают о тех, кто сейчас на скале…
1957
Кешка
Кешка лежал на животе, уперев локти в песок, курил и задумчиво смотрел на спокойную синеву Байкала. На море был полный штиль – ни всплеска, ни морщинки, и вода казалась тугой, неподвижной, словно она, как и Кешка, глубоко задумалась о чем-то. Рядом сидели двое мальчишек и ожесточенно спорили, пустят ли атомный ледокол на Байкал. Юра, сын учительницы местной школы, тонкий, вертлявый мальчонка, утверждал, что с Байкала хватит и одного старого ледокола «Ангара», который сейчас ремонтируется на судоверфи в поселке Лиственничном, что Байкал – это не Ледовитый океан, где нужно круглый год проводить через льды караваны судов.
Юра позапрошлым летом приехал с матерью из Батуми, и это небольшое сибирское море после огромного Черного моря никак не казалось ему достойным того, чтоб сюда пускать сверхмощный атомный ледокол.
Зато Тимоша, сын рабочего с золотого прииска, здесь родился, был исконный байкалец и считал, что Байкал – едва ли не самое большое и важное море в стране. И то, что с ним не был согласен этот тонконогий насмешливый мальчонка, которого трудно переспорить, обижало и злило.
– А омуля жрать любишь! – крикнул вдруг Тимоша, сжимая кулаки: все мирные доводы были исчерпаны, и ему захотелось хорошенько стукнуть приятеля по лбу.
– Люблю. А что?
– А то, что и сюда пустят ледокол!
Юра завалился на спину и, как клоун в цирке, вскинул обе ноги.
– Омуль и атомный ледокол – нет, это здорово! – смеялся он, дрыгая ногами.
У Тимоши побледнели уши. На его широком лице резко проступили веснушки.
– Кешка, ведь правда пустят?
– Когой-то? – спросил тот, не поворачивая головы.
– Атомный ледокол.
– Держи карман шире!.. – Кешка сплюнул на песок.
Он был равнодушен к этому спору. Он по-прежнему лежал на животе и курил папиросу медленными, экономными затяжками, стараясь растянуть удовольствие.
Кешка весьма смутно понимал, что такое атомный ледокол, и уж совсем не мог понять, зачем он нужен на Байкале зимой, когда вся жизнь замирает. Кешка не привык мечтать о чем-то неясном, далеком, несбыточном. Сейчас он, например, думал о том, что скоро начнется перелет кедровки – темной, в светлую крапинку птицы, очень глупой и вкусной, – и нужно сегодня же приготовить хозяйство – починить рогатки, насобирать на берегу мешочек каменных круглячков: они летят, как пули, стремительно и точно – редкая кедровка увернется… Мысли о кедровках были ясны и ощутимы для Кешки, как эти каменные круглячки, но как можно думать о том, чего даже и не представляешь?
Кешка был костист, коренаст и неописуемо рыж. Ветерок слегка шевелил его длиннющие, с полгода не стриженные кудри. Его шея тоже густо заросла, волосы воинственно торчали вокруг ушей и почти скрывали их, а макушка походила на рыжий водоворот. Его крошечный – пуговкой – нос драчливо смотрел вверх, и толстая верхняя губа оттопыривалась, обнажая крупные крепкие зубы, которые с необычайным проворством раскусывали кости, а если нужно было, вытаскивали из досок гвозди не хуже клещей. Левый глаз его сильно косил, и трудно было установить, куда он смотрит.
Между собой поселковые мальчишки звали его Кешка Косой. (В Сибири почти каждый пятый человек – Иннокентий, и в поселке было шестеро Кешек; и чтобы их не путать, каждый имел кличку.) Но называть его так в глаза мальчишки боялись: Кешке стукнуло четырнадцать лет, но кулаки у него были вполне взрослые. На его худом крепком теле болтался замусоленный и заплатанный офицерский китель, с которым он не расставался круглый год, непомерно большие штаны от рабочей спецовки и огромные брезентовые туфли с бечевками вместо шнурков.
И вот сейчас он лежал на байкальском берегу и медленно курил. Вопрос о ледоколе его не волновал.
– Спрячь! – послышался шепот Тимоши.
Похрустывая песком, к ним подходила Софья Павловна. Она была прямая, легкая, как девушка, в аккуратном коричневом платье с белым воротничком и большим узлом волос на затылке. Софья Павловна собиралась выйти замуж за бухгалтера прииска (от первого мужа она уехала) и потому даже за водой ходила в хорошем платье. Единственная учительница в школе, она была знаменитостью в этом глухом сибирском поселке. Из всех окон и из-за всех оград следили за ней десятки внимательных глаз, и она во всем должна быть на высоте положения. У нее было очень строгое, красивое лицо, и, когда она сердилась, ее большие черные глаза сверкали. (У Юры были точно такие же глаза, только чуть поменьше.) Одевалась она со вкусом, скромно, стараясь особенно не отличаться от местных жителей.
Заметив Софью Павловну, Кешка тотчас сунул папиросу в рот, затянулся длинной затяжкой и шумно выдохнул большое облако дыма.
Учительница остановилась и, как это она делала в классе, сцепила на животе руки.
– А ну брось, – проговорила она спокойно.
– Что вы, Софья Павловна, – изумленно сказал Кешка, не меняя позы. – Разве можно такой табачишко бросать? Сильный! – И Кешка второй затяжкой скурил папиросу.
– Докуришься до беды, – сказала она и обернулась к сыну. – Домой! Сколько раз тебе говорила: не шляйся где попало.
Юра покраснел и как-то весь съежился, словно стал меньше, и даже ноги его, обтянутые, как у девчонок, чулками, будто стали тоньше. Ему было стыдно перед ребятами. Он мельком глянул на Кешку, Кешка подмигнул ему косым глазом и сделал рукой незаметный, но ясный и точный, как приказ, жест: не дрейфь! Будем ждать.
Софья Павловна взяла сына за руку, рывком оторвала от песка, и тот, виновато оглядываясь, засеменил рядом. Лицо у учительницы оставалось невозмутимым. Десять лет работы в школе – это не так уж мало. Вначале, по неопытности, она сердилась, кричала, но это не помогало. Теперь же во время уроков слышно, как малюсенький комар, залетевший в форточку из тайги, тоненько ноет в классе. Дело не в крике, не в угрозах. Легкое движение бровей, оказалось, действует сильнее длинной нотации, молчаливо сомкнутые губы – красноречивей стука кулаком об стол, выжидающий твердый взгляд – убедительней крика. И с тех пор, когда она поняла это, ее красивое, большеглазое лицо словно изменилось. Улыбка, изумление, сомнение, смех – все куда-то исчезло, ушло, а на лице осталось только то, что было необходимо для воспитания детей.
И особенно научилась владеть собой Софья Павловна здесь, в поселке, после одного случая с Кешкой. На первом же уроке на ее стол вдруг прыгнул с парты какой-то неведомый полосатый зверек. Он прыгнул так внезапно, что она от ужаса взвизгнула на весь класс и отскочила в угол. Только потом узнала Софья Павловна, что это был безобидный бурундучок, житель местных лесов, не страшный даже малым ребятам.
Учительница не спрашивала у ребят, кто принес зверя: виновника искать не пришлось. Лицо выдавало его лучше всяких улик. Какое же это было неприятное лицо! Толстогубое, косоглазое, курносое: ноздри смотрят в упор…
Софью Павловну передернуло:
– Ты?
– Я, – даже как-то обрадованно согласился он.
– Зачем ты это сделал?
– А хотел узнать: вы сибирская или приехавшая.
– Ну, и ты рад? – спросила она, сделав каменное лицо. – Ты выяснил, кто я?
– Ага…
Он так и сказал: «Ага». И она тут же поняла: этот мальчишка – атаман, главный враг ее, и, если она хочет овладеть классом, этого мальчишку нужно атаковать и сломить. Но вот уже прошел год, а Софья Павловна до сих пор не знала, победила ли она Кешку. Он был сиротой, и его дядя, работавший на драге, только руками разводил: растет, как бурьян!
Кешка был грозой огородов. Внезапное исчезновение кур тоже приписывали ему. Однажды у ручья нашли большого дохлого гуся, и, хотя никаких улик не было, хозяин гуся едва не оторвал Кешке уши…
Он, этот Кешка, был дик и запущен, как непроходимая тайга, еще не тронутая человеком. Ему было на все наплевать. На все, кроме сопок, тайги и моря. В сочинениях он писал «бойкал», не мог доказать, что Земля круглая, хотя человечество знает об этом очень давно.
Он стоял у карты, правым глазом смотрел на указку, а левый, косящий, отъезжал в другую сторону и смотрел на класс: Кешка никак не мог обнаружить на карте Татарский пролив.
«Ух, какая бестолочь, какой лоботряс!» – думала Софья Павловна, сажая его на место. Она с неподвижным лицом подходила к столу и старалась спокойно, чтоб даже скрип пера не выдал ее торжества, вписать в журнал двойку. И когда она вставала и вызывала другого ученика, ей вдруг казалось, что двойка-то в журнале стоит, верно, но разве это похоже на атаку, о которой она думала в тот день, когда этот злосчастный полосатый бурундучок прыгнул на ее стол?…
Но что было, может, самое страшное: вокруг Кешки вечно толклись ребята. И даже ее Юра, умный, не по годам развитой мальчик, тоже тянулся к нему. И, конечно, к добру это не могло привести. Однажды она заметила, что от сына попахивает табаком; потом ему кто-то поставил лиловый фонарь под глазом… И что только Юра находил в Кешке?
Через полчаса Юра вернулся на берег.
– Удрал! – гордо сказал он Кешке, вытянулся на песке и заглянул ему в глаза.
– Нормально, – ответил Кешка и тут же пообещал научить его зимой ставить силки на зайцев и лис, «бормашить» – ловить из лунок рыбу на маленьких рачков-бокоплавов, или, как их зовут на Байкале, бормашей.
У Кешкиного дяди была лодка, и мальчишка, можно сказать, был хозяином ее.
– Хорошо бы на лодке покататься, – мечтательно, с намеком произнес Юра.
– Пошли вы все к чертовой бабушке, – лениво сказал Кешка и почесал ногу об ногу.
– Ну хоть два разика прокати от пирса к пирсу! – приставал Юра. – Что тебе стоит?
Кешка и не пошевелился. Он по-прежнему смотрел на тихое и сверкающее на солнце море.
– Дам трешку, – сказал Юра и осторожно коснулся его руки.
Кешка помолчал, почесал голову, подумал.
– Черт с вами, – проворчал он, зевая и поднимаясь с песка. – Только деньги на бочку.
Он сбегал за ключом и веслами. Отомкнув замок, оттолкнул лодку с ребятами. Греб он размашисто и небрежно, словно только из одолжения.
В другие годы в эту пору на Байкале уже холодало, но нынче было на редкость тепло и солнечно. Кешка упирался огромными брезентовыми туфлями в деревянную планку на днище», совсем не напрягаясь, почти машинально погружал и вынимал весла. Юра лежал на носу, сквозь растопыренные пальцы пропускал воду и рассматривал в десятиметровой глубине белые валуны. Тимоша развалился на корме и чему-то улыбался.
– Ну, накатались? – спросил Кешка, подгребая к пирсу.
Но ребята стали упрашивать, чтоб он вывез их из бухты в открытое море. Кешке, признаться, уже наскучило грести. Года два назад ему доставляло удовольствие держать в руках весла и, отталкиваясь короткими толчками, чувствовать, как стремительно летит лодка и как наливаются упругой силой мускулы. Но сейчас его мускулы достигли предельной твердости, и он выезжал только по делу: поставить сеть, покатать за плату туристов, которые каждое лето разбивали на окраине поселка, в сосновом бору, палаточный городок.
– А ну вас к лешему, – пробурчал он, высморкался в воду и неохотно повернул в открытое море.
Он отгреб уже так далеко от берега, что весь поселок можно было накрыть ладонью и сосны на сопках казались не толще травинок. Домики, разбросанные в пади, походили на горсть костей домино. Жарко припекало солнце, на море был полный штиль – оно переливалось то зеленым, то синим, то оранжевым, и у Кешки на душе было покойно и тихо, как и на море.
– Ну, хватит! – наконец сказал он и, не слушая нытья приятелей, повернул лодку к берегу.
И здесь случилось неожиданное: он греб к берегу, а лодка стояла на месте. Но и будь он в десять раз сильней, он не смог бы и на метр приблизиться к берегу. Откуда-то сверху внезапно упал ветер, скомкал и словно сдернул с Байкала зеленовато-синюю праздничную скатерть, и под ней оказались темно-серые волны. Ветер был такой порывистый и крепкий, что погнал лодку назад.
Кешка уже не пробовал грести к берегу, он упирался веслами о воду, чтоб затормозить, но и это было бесполезно. Волны ударяли о борт, качали лодку, и их несло, несло, несло… Туча закрыла солнце, в ушах засвистел ветер, в лицо ударили брызги.