Текст книги "Твоя Антарктида"
Автор книги: Анатолий Мошковский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 18 страниц)
Мальчики схватились за борта, уставились на Кешку.
– Горная! – крикнул Кешка и резко повернул лодку носом к волне.
Потом вырвал из уключин весла, кинул на дно лодки, а с коротким кормовым бросился к корме управлять. Волны вскипали вокруг, заливая лодку.
Горная… Ужасом звенит это слово для байкальцев. Горная – это падающий с гор ветер ураганной силы. Горная – и с сопок катятся огромные камни, с откосов срываются овцы, летят со скал сломанные деревья… Горная – небо становится черным, и море мечется, как раненый медведь, и тонут лодки, и захлебываются суда.
Ветер был такой плотный, что стащил ребят с лавок, повалил на дно лодки. Ветер срывал пену, с воем крутил ее, взвинчивал в слепое небо и гнал гигантские ревущие смерчи.
Кешка зажмурился, пригнулся, покрепче вцепился в весло. И смерч пронесся за кормой, окатив лодку брызгами.
– Черпай! – заорал Кешка. – Черпай!
Мальчишки ничком лежат в полузатопленной лодке, дрожат, вцепившись в лавки. Бросить весло нельзя: встанет лодка бортом к валу, перевернется – и крышка.
– Черпай! – еще громче завопил Кешка и сорвал голос. – Черпай, а то убью!
Но попробуй испугай того, кто уже считает себя мертвым! И глаза у них нечеловеческие – застывшие, неживые. И тогда, улучив момент, Кешка хватил Тимошу веслом по плечу.
– Ну, крыса, ну! – И весло опустилось на спину.
И еще раз. И еще.
В Тимошиных глазах блеснула мысль, он схватил деревянный черпак и, как автомат, стал выливать воду. И Юра тоже вдруг очнулся и начал пригоршнями бросать холодную воду за борт. А лодку несло и несло. Она прыгала по валам, ныряла и снова взлетала вверх. Ни берега, ни неба… Только свист, грохот и плеск, только Кешка с веслом на корме…
На мгновения ветер стихал, но тут же опять наваливался и гнал лодку, колотил мальчишек кулаками по спинам, норовил ударить волной в борт. Но Кешка не зевал: рывок веслом – и лодка, как лошадь на скачках, носом перепрыгивала вал. И тогда ветер швырял вал с другой стороны…
Эй, Кешка, не зевай! В оба смотри, Кешка!
И Кешка смотрел в оба. Секунда – и лодка вновь рассекала носом вал.
– Эй, дуй до горы! – шептал он себе, холодея в каком-то диком восторге. – Не знаете вы Кешку! Кешка не сдается! Разве ты не самый смелый человек на свете? Наплевать на эту Горную, Кешка! Наплевать!
И ни один вал не мог подмять лодку, и ветер не мог оглушить его, и они мчались вперед, туда, где уже сквозь мглу стал смутно прорезаться противоположный берег… Вон он, километрах в пяти, там спасенье, там жизнь. Только б на скалу не бросило…
Но что это? Небо полетело куда-то вбок, сверху – черные доски, снизу – пена и мутная мокрая мгла. И он ушел в воду. Тело сжало холодом. И тотчас, выставив руки, Кешка вынырнул. Мелькнуло днище перевернутой лодки. Он рванулся к ней, уцепился за выступы сшитых досок. Что-то темное показалось у кормы. Кешка схватил это темное рукой и за волосы рывком подтащил к лодке.
– Держись! – заорал он Тимоше, вжимая его пальцы в выступы досок и свирепо выкатив глаза.
И оглохший, полуживой Тимоша послушался. А Кешка, нырнув, ушел под воду и стал шарить руками вокруг.
Гудел ветер, неслись тучи, катились волны…
Кешка догнал лодку и вытащил третьего. И вдруг он заметил, что Тимошины руки сползают по доскам и он медленно опускается в клокочущую воду.
– Тимка, не дури – прибью!
Тимошины пальцы задержались за уступ, и он перестал сползать.
Тяжелая волна швырнула лодку на берег. Берег в этом месте был низкий, песчаный, и Горная не размозжила мальчишечьи головы о гранитные скалы. Как только Кешка почувствовал под ногами землю, он подхватил Юру на руки и вынес из полосы прибоя. Потом вернулся к Тимоше, который все еще лежал на днище, вцепившись в доски, силой оторвал его и оттащил к Юре.
Рыжие волосы Кешки прилипли ко лбу, китель и штаны обвисли, и с них лила вода; одна туфля утонула, и из штанины торчала расцарапанная в кровь босая нога.
Он расстегнул на Юре рубашку, стал растирать его и делать искусственное дыхание. Он, Кешка, не мог доказать, что Земля круглая, но эти вещи он знал – без них в тайге не проживешь.
Тимоша подавал признаки жизни и мало беспокоил Кешку. Но Юра оставался бледен и неподвижен. Кешка трудился до тех пор, пока на серых щеках мальчонки не появился слабый румянец. Дрогнули веки, и на Кешку глянули знакомые, большие, черные глаза, глаза его учительницы…
Сосны на гребнях скал еще гудели и качались, море, как бешеное, бросалось на берег, но до мальчишек доползти оно уже не могло.
Вокруг было пустынно. Справа и слева – берег в пене прибоя, а сверху нелюдимые бурые скалы в трещинах, изломах, осыпях. Кто знает, живут ли вблизи люди… Есть на Байкале места, где на десятки километров не встретишь ни души.
Через час Кешка поднял ребят на ноги. Они растерянно озирались вокруг и плакали.
– Буду лупить, – предупредил Кешка и показал кулаки. – А ну, шагай!
И мальчики, как гусята, покорно пошли по пустынному берегу, а за ними шагал Кешка, злой и решительный…
Через три дня к пирсу прииска приближался катер. На пирсе стояли несколько человек и, не отрываясь, смотрели, как катер разворачивается и подходит к причалу. Один из мужчин поймал конец каната и накинул петлю на деревянный кнехт.
Из кубрика один за другим показались ребята.
Как только на пирс ступил Юра, Софья Павловна схватила его, прижала к груди и начала осыпать поцелуями. Ее красивое, строгое лицо оживилось и стало еще красивей и моложе. Большие черные глаза светились счастьем.
Последним на пирс, шлепая босой ногой, спустился Кешка, рыжий, костистый, еще больше похудевший. Правый глаз его смотрел прямо, а левый куда-то вбок, в море.
На одной ноге темнела туфля, вторая была босой. Его никто не встречал.
Он был сирота, а дядя работал в дневную смену и не мог отлучиться.
Увидев его, Софья Павловна выпустила из рук сына, и глаза ее, в которых еще мгновение назад светилась радость, как-то пристально и строго осмотрели Кешку.
Она хотела что-то сказать ему, но ничего не сказала, а только растерянно тронула тугой узел волос на затылке, вздохнула и отвернулась в сторону…
А на Байкале был полный штиль – ни всплеска, ни морщинки, только ярко светило солнце, только спокойная синева уходила вдаль, как будто ничего и не случилось.
1957
Земля, где ты живешь
– Мам, я готов! – крикнул Алик. В ванную комнату вошла мама с цветным полотенцем и, пересчитывая пальцами ребра и позвонки, стала насухо вытирать сына. Полотенце было огромное, пляжное, купленное перед поездкой в Гагру, и его бы хватило, чтоб вытереть десять Аликов. Мальчик весь утонул в нем, и только голова со взъерошенными, как у ежа, волосами выглядывала наружу. Он покорно ворочался в сильных руках мамы, рассматривая в молочно-белых кафельных стенах свое отражение. Наконец, когда Алик был основательно, до жжения в коже, вытерт, мама разрешила ему покинуть ванну.
– Не становись на пол, он холодный. Под ноги Алика подъехала фанерка.
– А теперь – в постель. Завтра рано вставать.
Поеживаясь, Алик промчался по янтарному паркету – его только вчера натерли. На миг остановился у рояля, открыл крышку, пятерней ударил по басовым клавишам и прыгнул в постель. Зарывшись в одеяло, он почти мгновенно уснул.
Когда Алик открыл глаза, на стене шевелились причудливые, сказочно красивые тени райских птиц с пышными хвостами, испанских каравелл с надутыми парусами, кокосовых пальм с тропических островов Океании… Эти тени, невесомые и прозрачные, казались продолжением сна, но Алик сильно встряхнулся и окончательно понял, что никакого чуда здесь нет, просто солнце пробивается сквозь узорные занавески, рождая в его голове картины прочитанных книг, услышанных сказок.
Из кухни наплывал острый запах жареного лука и доносился недовольный мамин голос:
– Я же, кажется, просила тебя, Глаша, купить курицу помоложе. Опять мясо будет такое жесткое, что Алик откажется есть.
«Конечно, откажусь, – подумал Алик, – очень нужно разрывать зубами жилы и потом полчаса жевать их, как ластик. Жуешь, жуешь, челюсти устанут, а вкуса никакого».
– Я просила помоложе, – оправдывалась няня. – Откуль же я знаю… Вот теперича…
– Сама-то ведь деревенская, должна разбираться… Все учить тебя надо.
Алику стало жаль няню, и он уже был готов есть старую курицу, только б мама отстала от Глаши. Вначале, когда Алик еще не ходил в школу и полжизни его занимала эта худенькая расторопная девчонка с жидкими косичками, уже не деревенская и еще не городская, и учила его по листьям и коре отличать осину от ольхи, кедр от сосны, по пению узнавать синицу и снегиря, он перенимал и ее словечки – «теперича» и «откуль», и мама как-то раз отчитала ее на кухне: раз Глаша живет в городской интеллигентной семье, она должна выбросить из головы эти грубые таежные слова. И всякий раз, когда Алик нечаянно употреблял их в разговоре, мама сердилась и заставляла повторять правильно, а Глаша краснела при этом, как свекла. Но сейчас Алик уже бегал в третий класс и научился говорить вполне грамотно, а вот Глаша до сих пор никак не могла отвыкнуть: стоит ей заволноваться, и опять с языка слетают «откуль» и «теперича».
– Вы Алика подняли? – донесся из гостиной голос папы. – Через час подъедет такси.
Послышались торопливые шаги, и Алик притворился спящим. Глаша стала дергать одеяло, тормошить, но мальчик всхрапывал и ничего не слышал. И только когда шершавые, как наждак, от чистки картошки и стирки Глашины пальцы легко коснулись его пяток, Алик дико взвизгнул, захохотал и забил ногами. Ох, как не хотелось расставаться с теплым одеялом, с дремотными силуэтами каравелл и кокосовых пальм на стене! Но Глаша была настойчива, и он с ее помощью кое-как оделся.
В передней уже стоял перевязанный ремнем чемодан. Второй срочно упаковывался. Кроме того, мама, вздыхая и украдкой вытирая мокрые глаза, спешно укладывала в большую кожаную сумку жареную курицу в промасленной бумаге, пирожки, пластмассовую коробку с маслом, бутылочку с анисовыми каплями от комаров и мошки, черную икру (к ней Алик всегда боялся притронуться: а вдруг из нее возьмут и выведутся лягушки?), коробку с дорожным сахаром, конфеты. Папа Алика, видный инженер-гидролог, уезжал на два месяца в командировку на строительство огромной гидроэлектростанции на Анrape. С собой он решил захватить и Алика, потому что рядом со стройкой находилась деревня, родом из которой была жена, и в семье решили, что неплохо будет сыну отдохнуть у дедушки с бабушкой.
Быстро позавтракав, мальчик подошел к роялю, огромному и черному, как кит. Когда открывалась крышка, рояль еще больше походил на кита: клавиши напоминали белые зубы, торчащие из открытой пасти – есть ли у кита зубы, Алик не знал. Частенько Алик не приготавливал урока, и учительница музыки Аида Францевна, шелестя нотами, строго смотрела на него сквозь пенсне. Тогда мальчику казалось, что он падает в пасть кита и тот сейчас перетрет его своими зубами-клавишами и уплывет куда-нибудь далеко в океан.
Может быть, поэтому с роялем он расставался без всякого сожаления. Жаль только книг, особенно из библиотеки приключений, блестевших серебром корешков. Алик хотел было взять недочитанного «Следопыта», но папа сказал, что и так вещей набрали столько – пароход может утонуть, в деревне будет не до чтения, а если захочется почитать, он со стройки принесет…
Под окнами резко просигналило такси, и папа одной рукой схватил чемодан, другой – Алика и бросился по лестнице вниз. За ним торопилась мама с кожаной сумкой и, задыхаясь, давала сыну последние наставления: не бегать босиком, не купаться в Ангаре, не пить сырое молоко, ложиться не позже десяти и еще многое другое… Сзади тащила на плече второй чемодан Глаша.
– Прощай, мамочка, прощай! – крикнул мальчик, наконец оторвавшись от матери и удобно усевшись на мягком сиденье рядом с шофером, возле циферблатов и кнопок.
Хлопнула дверца, машина взревела и, как леопард, прижимаясь к земле, длинными упругими скачками помчалась к порту.
Через два дня в маленьком сибирском городке они пересели с колесного парохода на автобус, и не прошло и часа, как Алик с папой выгрузились в небольшой деревушке с тесовыми крышами и заплотами – высокими Дощатыми оградами, как их принято делать в Сибири.
Все вокруг было непривычно. В оба конца деревни уходили темные, сложенные из толстых бревен избы, с причудливыми наличниками и резными ставнями. В одной избе между окнами на вате лежали кедровые шишки, во второй – елочные украшения: стеклянные звезды, рыбки, зверьки… Из этих окон на Алика загадочно смотрел таинственный, неведомый ему мир.
– Ну, вот мы и пришли, – сказал папа и двинулся к невысокому дому с ситцевыми занавесками на окнах и антенной: точно малярная кисть, стоял на крыше шест с проволочной щеточкой. Опустив на траву чемоданы, папа дернул кольцо калитки.
Во дворе злобно залаяла собака, раздались неторопливые шаги. Внутри у Алика все напряглось: кто выйдет сейчас к ним? Ведь он ни разу не видел ни дедушки, ни бабушки.
В калитке появился огромный худощавый дед в сатиновой косоворотке, без пояса, с усами и косматой бородой. У него были подвижные острые глазки, большие желтоватые уши. В руках он держал топор. Алик ошеломленно уставился на деда, не зная, что делать дальше: поздороваться? Улыбнуться? Броситься целовать?…
Нет, пожалуй, поцеловать его он бы не смог: уж слишком дед был высокий, бородатый и не походил решительно ни на кого из папиных родственников, приезжавших к ним, с которыми Алик весьма охотно и запросто целовался.
Таких дедов Алик встречал на иркутском рынке, куда иногда брала его Глаша. Называла она их нехорошим словом «мужики». «Гляди, какой здоровый хариус вон у того мужика», – говорила она, или: «Ну его, этого мужика с говядиной, одни кости у него, а нам нужна мякоть на котлеты…» И у Алика сложилось странное впечатление о них: эти «мужики» казались жителями какой-то другой страны, которых не пускают жить в город и которые живут там, где кончаются городские кварталы и начинается тайга, поля и сопки…
И вот сейчас дед, очень похожий на рыночных мужиков, стоял в калитке и не выпускал из рук топора.
– Что, отец, родню не узнаешь? – сказал папа. – От Анки поклон.
– Ванюшка, никак? – Дед как-то странно моргнул и опустил топор на землю.
– Он самый, – сказал папа, подходя к деду.
Огромный и широкоплечий, дед на две головы возвышался над ним. Его ручищи, длинные, жилистые, очутились у папы на плечах, и он крепко поцеловал его три раза.
– А это кто там еще? – спросил дед, сверху осматривая мальчика.
– Сын… Ну, не прячься за папу, иди поздоровайся с дедушкой.
Алик вышел из-за папы, глядя в траву.
– Какой махонький еще! – удивился дед.
– Подрастет. Не сразу Москва строилась.
– Звать-то как?
– Алик, – буркнул мальчик, глядя куда-то в сторону.
– Как, как? – не расслышал дед.
– Аликом его зовут, – громко произнес папа. Дед усмехнулся:
– Не слыхивал я что-то таких имен. Верно, прежде чем дать, думали долго. В наши-то годы было проще: как народился мужчина – быть ему Иваном али Игнатием, ну Иннокентии, само собой, были в уважении. А теперича чего только не напридумывают… Ладно уж…
– Александром его зовут, – сказал папа, чуть смутившись, – а мы его по-своему, по-домашнему…
– Санька, по-нашему, значит.
У Алика что-то застряло в горле. Лишь сейчас понял он со всей определенностью, что этот дед совсем не родной ему. Его слегка покоробили и выгоревшая косоворотка без пояса, и эти таежные «теперича» и «али», и ком навоза, прилипшего к его сапогу, и то, что деду не понравилось его красивое, звучное имя Алик. А когда дед, вдобавок ко всему, оглушительно высморкался в траву, мальчику просто стало не по себе.
Собака, встретившая их лаем, умолкла и, играя острыми ушами, подошла к Алику, обнюхивая его влажным носом.
– Да что ж это я вас, как нелюдей, перед воротами держу! – спохватился дед, одной рукой ухватил за ручки два тяжеленных чемодана, поднял их и шагнул во Двор. – Милости прошу…
И почти тотчас из сеней выскочила бабка, маленькая, сухонькая, до бровей повязанная темным платком. Она налетела на Алика, прижала, и он запутался в сборках ее длинной юбки, в складках ее домотканой кофты. Ну конечно, это бабушка: стала бы другая так тискать и целовать его!
Пережив первый прилив радости, бабка отодвинулась от него и покачала головой, жалостливо озирая хрупкую фигурку внука, одетого в нарядный вельветовый костюмчик с лямочками крест-накрест и накрытого сверху пестрой тюбетейкой с кисточкой.
– Какой манесенький, – вздохнула она, – одни ребрышки и кожица, легкий, как петушок. Встреть я такого где, ни за что не сказала бы, что наш. А ведь-таки наш! – проговорила бабка.
– Наш, – утвердительно кивнул дед, – на личность вроде в Ванюшку, а глаза наши, стрельцовские: синие, ухватистые глаза. Только робок уж очень, забит…
– Ну вот, в деревне поживет теперича… – продолжала бабка. – Вы уж нас извиняйте, чем богаты, тем и рады, – не город у нас тут, однако. Не взыщите, если что…
– Да что вы, что вы! – заговорил папа с улыбкой. – У вас тут так замечательно, просто рай…
«Ну зачем говорить неправду?» – подумал Алик. Не совсем уж тут рай. И как он проживет здесь два месяца среди кур и лебеды? Он, признаться, и от бабки был не в восторге. Никто еще не резал ему в глаза, что он такой маленький и худенький, как петушок. Хорошо встретили гостей, хорошо, ничего не скажешь! Нет, папины родственники лучше, без гостинца не приедут: то заводной танк привезут – мчится, и искры из пушки летят; то коробку шоколадных конфет – сами во рту тают; то потешную фигурку толстенького пингвина – их в Антарктиде, как у нас воробьев. И при этом лица папиных родственников так и лучатся улыбками, и все они в один голос говорят, что Алик такой хорошенький, такой развитой и милый мальчик. А здесь…
Забиться бы куда-нибудь в уголок и тихонько поплакать, но куда тут забьешься, если вокруг ходят страшные шипучие гуси и в каждую дыру сует свой мокрый нос собака. С внезапной нежностью вспомнил Алик о рояле, которому теперь целых два месяца суждено безмолвно стоять в гостиной и ждать его приезда, и Глаша раз в день будет вытирать его сухой тряпочкой, сухой – чтоб лак не попортился. И совсем уже не страшно было попасть в зубы этому черному добродушному киту.
– Как там Анна Петровна поживает? – спросил дед, когда они вошли в избу.
– Спасибо, – сказал папа, – хорошо.
– Поди, скучает по родным местам.
«Что она, дура, что ли, скучать по такой дыре!» – подумал Алик.
– Конечно, отец, страшно как скучает, – ответил папа.
«Ну зачем он опять говорит неправду?» Ведь ни разу, сколько помнит себя Алик, не вспомнила мама, не заскучала по этой деревеньке.
В избе их встретила еще какая-то женщина, с заплетенными на голове косами, молодая, полногрудая, – Надя, как называл ее дед. У нее было заспанное лицо – верно, только что встала. В избе после улицы казалось сумрачно, и Алик, споткнувшись о табурет, чуть не упал. Но, когда глаза его освоились, он увидел бревенчатые стены – ни разу в жизни не был он в деревенской избе, – рубленый стол, лавки, самодельный буфет У окна на полочке стоял небольшой батарейный приемник, а в углу, как волчий глаз, настороженно тлел какой то огонек, освещая тощее, вытянутое лицо незнакомого человека в позолоченной рамке. Но ни этот странный портрет, ни приемник, ни ослепительно белые подушки и занавески не делали избу красивой и веселой.
Просто трудно было представить, как можно жить в таком неуютном помещении, где вместо обоев и ковров – жесткие бревна, вместо паркета – стоптанные, с широкими щелями половицы и вместо белого потолка с лепными украшениями – черные балки. А что уж и говорить про ванную!
Дворцом показалась Алику их иркутская квартира по сравнению с этой хибарой!
Он сел на табурет, вобрав голову в плечи, и, сложив на коленях руки, размышлял, что ждет его дальше.
Внезапно за перегородкой раздался детский плач. Надя, разговаривавшая с папой, бросилась в другую половину избы.
– Правнук, – сказал дед не без гордости. – Иннокентий. Тоже, как весь наш род, синеглазый… – И, видя, что Алик как-то странно улыбнулся, добавил: – А ты иди-ка, глянь на свою родню иди, не пужайся.
Алик вышел за перегородку. В легком полукруглом ящичке, похожем на лодку, на веревках, привязанных к потолочной балке, лежал младенец. Он зашелся от крика. Надя одной рукой укрывала его ножки, а другой плавно качала ящичек и что-то приговаривала. Скоро Иннокентий перестал орать. Из его не по лицу огромных синих глаз еще катились слезы.
– Хорош парень, однако? – спросил дед, поглядывая на младенца.
– Хорош, – ответил Алик и глотнул.
Ему было странно и как-то не по себе оттого, что вот этот замурзанный младенец – его родня и он должен с почтением относиться к нему. И Алик для приличия изо всех сил старался улыбаться.
– Как народилась твоя мамка, Нюшка, значит, – сказал дед, стоявший за спиной, – я и сколотил эту вот люльку. С того времени пустой не остается…
Слово «мамка» резнуло ухо мальчика – за него мама, наверно, не погладила бы его по головке. Не понравилось и то, что дед грубо назвал маму Нюшкой, и уж Алик совсем поразился, узнав, что в этой люльке, как выражался дед, в этом, по сути дела, корыте, качали когда-то его маму. Никак не мог он представить свою красивую и нарядную маму в этой избе, пропахшей смолой и березовыми вениками, свою маму, лежащую в этой люльке.
– А после Нюшки Афоньку колыхали в ней, – сказал дед, обращаясь к папе. – Ты помнишь его? На вашу свадьбу прилетал.
– Как же, – ответил папа, – такого парня да не помнить! Уже, наверно, «Ил» водит.
– Да нет уж, теперича Афоньку посадили на pea… как его там… реу…
– Реактивный, – подсказал Алик.
– Угадал, внучек, реактивный, сто четыре…
– Может, «Ту-104»? – спросил Алик.
– В точку попал. Так он и называл. На Сахалин летал на нем, вот как.
Нет, это просто не вмещалось у Алика в голове. Он, конечно, знал от мамы, что у нее есть брат летчик, и даже хвастался ребятам, что дядя Афанасий обещал прокатить его на сверхзвуковой скорости. Но дед говорил что-то несуразное. Ну хорошо, мама, пожалуй, еще могла качаться в этой люльке – как-никак девчонка, – но как мог лежать в ней летчик лучшего в мире реактивного пассажирского корабля?!
Алик не раз видел, как огромный, серебристый, с откинутыми назад крыльями самолет пролетал над городом и садился в аэропорту, а потом подымался и с легким свистом уносился куда-то.
Видно, дед хотел продолжить рассказ о сыновьях и дочерях, вышедших из этой люльки, но папа вдруг посмотрел на ручные часы и заторопился, сказав, что, если опоздает, может не застать начальство стройки.
– Иди, – разрешил дед, – только вертайся шибче. У нас тут тоже есть строители… Санька вот шоферит, вернется вскорости, отметим приезд… Как-никак не каждый день заглядываешь в нашу темноту да глушь.
– А я? – испуганно воскликнул Алик, когда папа открыл дверь.
– А ты оставайся. К вечеру приду.
Мальчик следом за папой вышел во двор. Ему очень не хотелось оставаться в этой избе, хотя в ней когда-то и вырос летчик «Ту-104».
– Только поскорее, – захныкал Алик. Он не привык оставаться один без мамы, папы или хотя бы няни.
– Идет, – сказал папа и, звякнув калиткой, скрылся.
Алик в сопровождении собаки, обходя сторонкой гусей, прошел в тенек под навес, где стояло несколько поленниц березовых дров и козлы. К стене были прислонены пила и вилы. Вдыхая едкий запах навоза, Алик стал бродить под навесом, рассматривая весло с облупившейся краской, обрывок истлевшей сети, бочку, несколько длинных кривых удилищ с металлическими катушками – значит, и здесь, как в Иркутске, ловят рыбу на рулетку? Интересно… Все предметы, лежавшие под навесом, были знакомы мальчику. Впрочем, нет, не все. Что это вон за Деревянная штуковина стоит в углу?
Алик присел на корточки, потрогал пальцами штуковину. Крепкая, сухая, вся в трешинах. Рядом лежала толстая ржавая труба с едва заметными насечками по краям. Алик перевернул ее и нашел у закованного конца дырочку.
Сзади раздались шаги, и Алик отпрянул от трубы: еще подумают чего! Перед ним стоял дед и, улыбаясь, пощипывал бороду:
– С хозяйством знакомимся?
– Знакомлюсь, – пролепетал Алик.
– Ну-ну. А все понял, что к чему?
– А чего здесь понимать? Что я, весла не видел, что ли…
– Весло-то видел, а вот энту деревяшку, может, и не видел. – Дед показал на ту самую деревянную штуковину. – Знаешь, что это? Вижу, что нет. Откуль тебе знать. Сошка это – вот что. Пахали ею. И я пахал, и мой отец, и дед, и прадед… Выищешь в лесу березу поудобней, посуше, вырубишь, обтешишь, а потом Буланку запряжешь – ив борозду. Спалить бы давно надо, да жаль…
– Не нужно палить, – согласился Алик, присаживаясь на толстую ржавую трубу.
Дед тронул ее носком сапога:
– Ну, а это ты знаешь, чего объяснять, – пушка.
– Это пушка? – воскликнул Алик, приподнимаясь с трубы и чувствуя холодок в пальцах.
– Дрянная была, пороху жрала до черта… У Колчака, вишь, артиллерия полковая, ну, а мы энту артиллерию придумали… Попартизанила старушка, подымила, попужала… Все и валяется тут с тех годов.
– Дедушка, а вы были партизаном? – спросил Алик.
– Да чего там… – Дед махнул рукой и присел на козлы. – Проживешь семь десятков, съешь, как я, зубы – не из того стрелять доведется. Спокою-то в мои года не было: то японская, то германская, то опосля Колчак объявился. Будешь глазами хлопать – шкуру сдерет на сапоги. Во вторую-то германскую не тронулся, годы вышли, а сынка-то Андрея взяли. С части отписывали: убили его в Будапеште, могилка у Дуная. Ох, и верный глаз у парня был! Белок за сезон что шишек натащит; на лис тоже сноровку имел. Баба у него осталась, Анфиска, доярка в колхозе ноне… Еще молодая была, горячая. Сватались к ней парни. «Уходи, говорю, из дому, твои годы еще не все, детишек колыхать будешь». Да, уговоришь такую! «Никто, говорит, окромя Андрея, не люб мне». Одно слово, баба… Ну, а теперича куда ей, пятый десяток уже пошел…
Алик сидел на трубе, поджав ноги, и немигающим взглядом смотрел на деда, на его широченную худую грудь, на громадные корявые руки, чем-то напоминавшие соху. Дед говорил с ним о таких взрослых вещах, о которых мама с папой и не заикались при нем. И Алик впервые подумал, что он не так уж мал, стал бы иначе дед рассказывать ему свою жизнь.
И Алик узнал, что совсем еще недавно эта деревня была глухой, до районного центра вела через тайгу узкая, извилистая дорога, и нередко лошадь, почуяв вблизи медведя или волка, вскидывала голову, храпела и так несла – только с телеги не свались! Никто, даже дедов дед, не помнит, когда заложили деревню, но приезжавшие из Иркутска ученые по каким-то приметам установили, что первый сруб здесь поставили ссыльные лет триста назад. Пожалуй, это верно, ведь избы в их деревне старые, ссохшиеся, черные, словно обугленные. Изба, в которой живет дед, срублена лет двести назад одним топором, без пилы, и собрана без единого гвоздя или скобы. Окна в ней крохотные, с резными наличниками, и, когда дед был молод, на них вместо стекол была натянута коровья брюшина, темно было даже в солнечный день, не то что теперь. Но недолго осталось здесь вековать, в этом прадедовском жилище. Скоро придет сюда море, и придется сниматься со старого гнездовья, строить новый дом, высокий, просторный, с широкими окнами, а эту избенку хоть в музей сдавай.
И еще Алик узнал, что когда-то вокруг были одни леса, и, чтоб отвоевать у тайги клочок земли под поле и огород, приходилось пилить и корчевать лес, взрыхлять землю сохой. Столько было дел и забот – рубаха от пота не просыхала. И продолжалась такая жизнь долго, до тех пор, пока не отгромыхала гражданская война, пока не порешили на сходке крестьяне свести всех лошадей в одну конюшню, собрать зерно для посева и работать сообща, назвав свою артель «Вперед». Да и сейчас не легко.
Дедовы слова вылетали откуда-то из бороды и усов и, казалось, задевали за волосы и вылетали хрипловатые, не очень внятные.
Вдруг стукнула калитка, и во дворе появилась невысокая женщина в суконной юбке и кирзовых сапогах, на ходила, размахивая руками, как мужчина, и в ушах е качались сережки.
– Заверни-ка сюда, Анфиска, – сказал дед, – знакомься с внучком, пожаловал-таки наконец.
– Нюшкин?
– Ее.
И не успел дед договорить, как Алик очутился в сильных, горячих руках.
Потом Анфиса вынула из кармана горсть кедровых орехов и дала Алику.
– Ну, прости, мне пора на дойку, – вздохнула она, – уж вечерком наговоримся с тобой.
– А ты и его бы прихватила, – предложил дед, – по реке чуток покатается… Хочешь?
Алик ничего не мог понять: при чем тут река? Ведь Анфиса идет на дойку, а он отлично знает, что доить можно только коров, да еще, кажется, коз, а никак не хариусов и тайменей. Как же это он может покататься на реке?
Но, чтоб не попасть впросак, задавать вопросов Алик не стал.
– Хочу.
– Тогда айда! – бросила Анфиса и, размахивая руками, торопливо зашагала на огород.
Мальчик кинулся следом. Они шли по узкой тропке меж грядок с луком и капустой, а потом через заросли картофеля. Конский щавель и лебеда хлестали по голенищам тетиных сапог. Она шла быстро, и мальчик едва поспевал за нею. Штанишки у него были короткие, и всякий раз, когда травы стегали его по голым ногам, он морщился, а когда его обожгло крапивой, Алик чуть не заревел – ведь точно кипятком ошпарило. И, наверно, заревел бы, если б не стыдился Анфисы.
У Ангары было прохладно, хотя солнце еще не село. Возле самой воды стояли три распряженные подводы, лошади пощипывали возле них травку. В огромной темной лодке, причаленной тут же, белели большие оцинкованные бидоны. За веслами сидели несколько женщин.
– И где тебя нелегкая носит? – сердито сказала одна. – Полчаса дожидаемся. Ну, полезай в карбас.
– Да я не одна, – сказала Анфиса, – адмирала вам привела… Ну, дай руку, Алик, а то упадешь.
Мальчику стало неловко, что с ним обращаются как с маленьким.
– Ничего… – Алик на животе храбро перевалился через высокий борт карбаса.
– Трогай, бабы! – весело крикнула Анфиса и натужилась, толкая нос лодки.
Ей стали помогать веслами. Она вошла в воду, резко толкнула карбас и, как лихой кавалерист в седло коня, несущегося на всем скаку, впрыгнула в лодку. Лицо у нее раскраснелось, на широких черных бровях дрожали капельки воды. Она велела Алику сидеть на корме, а сама побежала на нос – впрочем, как и у всех ангарских лодок, нос и корма у карбаса были острые.
– Веселей, бабы! – крикнула она с носа, и большие весла дружно ударили по воде.
Побежал назад берег, стали уменьшаться лошади, захлюпала, застучала в борта вода. Алик забыл про обожженные крапивой ноги и холод. Женщины гребли слаженно, ритмично стучали весла, карбас так стремительно летел по Ангаре, что мальчик задохнулся от ветра. Вначале сквозь прозрачную воду виднелись галька, темные плиты, бурые извивающиеся водоросли, но вскоре вода стала черной, точно в колодце.