Текст книги "Твоя Антарктида"
Автор книги: Анатолий Мошковский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 18 страниц)
Горка рыжей глины
Две босоногие девчонки пускали в море кораблики: таскали их на бечевках, брызгались, хохотали. В это время к берегу спустилась третья девчонка. Она была тонконогая и тонкорукая, в белом ситцевом платьице с голубыми цветами и соломенными волосами, заплетенными в две косицы. Обеими руками она прижимала к боку огромный таз с бельем. Таз был очень тяжел и тянул ее в одну сторону, и поэтому она шла, наклонившись всем своим худеньким тельцем в другую сторону.
– Эй, Аленка, идем с нами!
– Некогда мне, – ответила Аленка, нахмурив светлые брови, и неверными шагами пошла по доскам мостка.
Девчонки взвизгивали, хлопали друг друга по спинам, дергали веревки, а с мостков доносился упругий и отрывистый стук – это Аленка деревянным вальком колотила по мокрому белью. Удары были сочные, короткие, сильные. Брызги осыпали ее. Волосы на лбу распушились, по лицу стекали капли пота и воды.
Когда Аленка уставала и не могла поднять руку, она с минуту отдыхала, и тогда до ее слуха еще громче доносились взвизги девчонок. И Аленка принималась еще громче, изо всех своих сил колотить по мокрому белью, и колотила с таким угрюмым упорством и ненавистью, словно хотела кого-то прибить, и дощатые мостки на еловых кольях дрожали и скрипели… Кто знает, о чем думала она в эту минуту. Наверно, и ей хотелось пускать кораблики, но разве вольна она над своим временем?
Аленка была сиротой. Три года назад, совсем еще маленькую, взял ее из детского дома старик Авдей. Его изба, ладная, прочная, просторная, хотя и не новая, стояла у самого моря. Жил старик один – ни детей, ни жены. В поселке он родился семьдесят пять лет назад, здесь он и состарился. Но не очень-то был похож он на старика: рослый, широкий, крепкой кости. Волосы густые, жесткие, только на висках тронуты сединой. Из-под рыжеватых ресниц спокойно смотрели водянистые глаза. Ходил Авдей медленно, степенно, словно боялся слишком устать и берег силы для большого похода.
Поселковые старики, выходившие в погожие дни погреться на лавочках перед домами, были моложе его, но Авдей казался среди них молодым человеком. Поглаживая дряблыми руками сведенные ревматизмом колени, старики вспоминали, как служили на ледоколе-пароме «Байкал», перевозившем через море целые поезда, как дрались против Колчака и восставших чехов. Авдей же, неторопливо проходивший мимо, кивал старикам, иногда для приличия останавливался и, покашливая в громадный кулак, слушал, ощупывая бледно-голубыми глазами их тщедушные тела. И, постояв немного, Авдей шел своей дорогой.
Все то, о чем говорили старики, он хорошо помнил, но события прошли и не оставили ни кривого сабельного рубца на его груди, ни стянутой пулевой раны на плече. События давно прошли, а у него целы и ноги и руки, и даже зубы, все как есть, один к одному, плотно сидят в его челюстях и, как новые жернова, тщательно перемалывают пищу. Их не расшатала цинга, не вышиб приклад конвойного на этапе, не выбил кулак соперника на гулянке.
Когда-то Авдей был старателем, мыл за Большими Котами, золото. На германскую войну его почему-то не взяли. В гражданскую войну, когда в поселке стояли белогвардейцы-каппелевцы, его жестоко высекли за то, что он не сказал, где скрываются партизаны, – он боялся мести. Авдей легко отделался: его высекли по такому месту, где быстро все заживает и не остается следа. Но, когда однажды ночью к нему в дом приполз раненый партизан-разведчик и попросил укрыть его, Авдей перекрестился, сытно накормил парня и сказал: – Ступай отседова. За домом следят. Разведчик уполз в сырую беззвездную ночь, и Авдей больше ни разу не видел его.
Одних сверстников Авдея повесили и расстреляли, другие нашли смерть в студеном Байкале, третьи легли под шашками и пулями. А те, кто уцелел, выходили теперь греть на солнышке свои кости. И не было года, чтобы одного-двух из них не провозили под окнами Авдея к кладбищу. За гробом шло полпоселка, говорили речи, и еще долго в каждом доме называли имя умершего и поминали о его делах. И всякий раз, когда смерть уносила кого-нибудь из сверстников, Авдей еще острее чувствовал бодрость в теле, упругость мускулов и здравость духа. И еще спокойней и степенней становилась его походка, и тем неукоснительней он соблюдал диету: он мечтал прожить еще лет двадцать. Ученые люди говорят, что употреблять в старости мясо вредно, и он питался только молочным: сметана, творог, простокваша…
Авдей работал сторожем на лесопилке. Смотреть за хозяйством он обычно брал сирот. Когда они вырастали и уходили, он брал других.
С утра до вечера хлопотала Аленка во дворе. Соседи диву давались: до чего проворна эта худенькая девчонка в светлом штопаном платьице. Утром она доила корову, выгоняла за ворота, а по вечерам бегала искать ее в падь. Готовила пойло свиньям, кормила кур, убирала двор и дом, штопала, стирала, возилась на огороде, подавала еду Авдею. Самой и поесть было некогда, и она чаще всего на ходу жевала что придется. В ее больших синих глазах словно навсегда застыли испуг, покорность и усталость. Тоненькие морщинки уже прорезались на лбу, под глазами темнели синяки – спать приходилось мало. Она ходила быстро и деловито, почти бегала. Своих однолеток сторонилась и смотрела на них, как на малых детей. Ей было всего одиннадцать лет, но временами она вздыхала и сокрушенно покачивала головой, как взрослая, много пережившая женщина.
Однажды афиша на клубе речников возвестила, что через день будут показывать кинокартину «Возраст любви». В кино Аленка была в последний раз три года назад, когда жила в детском доме. Девочка прошла возле афиши, и ей вспомнились подруги, венки из одуванчиков, шумные походы за кедровыми шишками и огромный, во всю стену, светящийся экран, на котором плескалось о скалы Черное море и плыли рыбачьи сейнеры. Самый дешевый билет стоил рубль, и она решила во что бы то ни стало заработать его.
Аленка встала засветло, когда Авдей, огромный и прочный, вытянувшись на кровати, громогласно храпел. Сбегав в ледник, Аленка поставила на стол большую миску свежего творога и жбанок сметаны, вынула из печи шаньги, съела одну и, захватив с собой маленькое ведерко, осторожно вышла во двор. Потом она открыла сарай и погнала корову в падь.
Корова щипала траву, а Аленка по обоим склонам пади собирала землянику. На левой, солнечной стороне склона ягоды были слаще, душистей, хотя и те и другие одинаково красные. Иногда Аленка клала ягоду в рот, и она таяла и растекалась приятной прохладой.
Через час Аленка набрала стакана четыре ягод. Спустившись к ручью, она умылась и побежала по тропинке вниз, к поселку. На Большой улице, идущей вдоль Байкала, находился маленький базарчик. За прилавком несколько женщин торговали прошлогодними кедровыми орехами, молоком и сметаной. Рядом с ними стала и Аленка. Чтоб ее не заметил Авдей – он, наверно, уже поднялся, – она все время смотрела по сторонам. Она была невелика, и поэтому из-за прилавка виднелись только ее соломенные волосы и два синих настороженных глаза.
И все-таки Аленка не углядела.
– Ты чем это торгуешь? – вдруг раздалось над ней.
Аленка от испуга юркнула под прилавок, но оттуда ее вытащила громадная волосатая рука. На нее смотрел Авдей своими спокойными водянистыми глазами. Его большое плотное лицо было гладко выбрито, сатиновая рубаха выглажена и тщательно заштопана под мышкой Аленкиными руками, кирзовые сапоги густо смазаны дегтем – это тоже входило в ее обязанности.
– Домой, – сказал он ровным голосом.
Они зашагали к дому. В одной руке Авдей держал ведерко, большими порциями высыпал ягоды в ладонь и отправлял в рот. И нельзя было понять, понравилась ему земляника или нет, потому что его лицо ничего не выражало: ни особой радости, ни особого неудовольствия. Когда же они подошли к дому и плотная калитка, громко хлопнув, пропустила их во двор, Авдей сказал:
– Будешь по утрам бегать. В них, сказывают, витамин имеется, полезный для здоровья.
– Буду, – прошептала Аленка и бросилась в хлев.
Авдей по-прежнему ел жбанами простоквашу, банками сметану, поглощал огромное количество творога и, чтоб прожить еще лет двадцать, не утруждал себя тяжелой работой.
Но не помогли ему ни простокваша, ни покойное житье. Через полгода он неожиданно умер.
Хоронили его соседи, хоронили как-то по-будничному, даже без скромных почестей. Свободной лошади в поселковом Совете в этот день не оказалось, и четверо дюжих мужчин несли на плечах Авдея в грубом некрашеном гробу, на скорую руку сколоченном на лесопилке.
За ним шли всего три сердобольных набожных старушки, да и то одна из них, когда гроб проносили возле магазина, вспомнила, что дома нет хлеба, и юркнула в булочную.
Сзади тонкими босыми ногами семенила по пыли Аленка, перепуганная, пришибленная.
На следующий день она убежала в детский дом, и больше о старике Авдее никто и не вспомнил в поселке. И казалось, он и не жил на свете и ничего не оставил после себя на земле, ничего, кроме горки рыжей глины на кладбище.
Три белоснежных оленя
Три белоснежных оленя
Летом в чуме было тесно, но весело, а сейчас хоть и просторно, зато тоскливо. В конце августа отец увез в Нарьян-Мар двух сестер в педагогическое училище и брата в школу-интернат, а Ваське еще рано учиться. Он сидит у оконца и слушает, как потрескивает в железной печурке хворост. Мама, напевая про себя, шьет тобоки из черных камусов – шкурок, снятых с оленьих ног. Ребята из соседнего чума звали его побросать тынзей на головки нарт, но Васька не пошел: еще год назад он редко промахивался и точно набрасывал ременную петлю на головку, – пусть учится, кто не умеет. Плохо и то, что после обеда мама уезжает в город проведать ребят. И Васька останется один. Отец не в счет. Он или дежурит в стаде, или целыми днями играет у соседей в домино и приходит сюда только есть да спать. С мамой тоже не часто удается поговорить – весь день она занята: то скоблит шкуры, то шьет одежду, то печет лепешки и варит мясо. Мама уже старая. Сегодня утром, проснувшись, Васька услышал, как она со вздохом сказала отцу:
– Знаешь, какой сегодня день?
– Какой? – Отец стучал поршеньком рукомойника.
– Сорок мне стукнуло сегодня. Сорок лет!
– Ну? – ахнул отец, не переставая мыться.
– И оглянуться-то не успела…
– Да-а, – протянул отец, морщась от попавшего в глаза мыла. – Совсем ты у меня старуха… Ну, давай скорей чаю!
– Сейчас, сейчас! – засуетилась мама.
И Ваське стало жаль, что ей уже так много лет и она, наверно, скоро умрет. Он даже слабенько всхлипнул в подушку.
Как-то Васька был в соседском чуме, когда там справляли день рождения тети Насти; дядя Сеня подарил ей отрез на платье и звонкие синие бусы, шутил и смеялся, и у тети Насти целый день не сходила с лица улыбка. Даже ведра несла с озера – и улыбалась. Смотреть приятно было. А здесь, в их чуме, все не так. Васька и не помнит, когда мама смеялась, шутила…
Раздался громкий шепот:
– Вась, а Вась!
В дверях стоял Степка, помахивая смотанным тынзеем.
– Чего?
– Идем побросаем. Не получается у меня.
– А ну тебя! – сказал Васька и вдруг, что-то соображая, оглянулся на маму и тихонько засмеялся. Потом показал Степке язык, влез в меховую малицу и выскочил из чума.
Достав из-под шкуры на нартах тяжелый отцовский тынзей, он помчался к леску. Степка истошно кричал о чем-то, но Васька не слушал его.
Снег был глубокий, и, чтоб не провалиться, мальчик бежал по свежему следу нарт. Тобоки упирались в твердую, оттиснутую полозьями корку.
Стадо паслось невдалеке от стойбища. Кучками разбрелись олени среди елочек и березок, копытами разрывая снег и доставая ягель.
Залаяли собаки, и Васька быстро нашел дежурного пастуха, дядю Андрея. Он сидел на нартах в совике[1]1
Совик – одежда, надеваемая в сильные морозы поверх малицы.
[Закрыть] и тобоках – большой, насмешливый – и играл с лайками, привязанными к копылам[2]2
Копылы – бруски, вставленные в полозья и служащие опорой для кузова нарт.
[Закрыть] нарт.
Приняв деловитый вид, Васька с тынзеем под мышкой подошел к дяде Андрею и сказал:
– Быков ловить пришел.
Пастух не удивился. Не раз помогал мальчик отцу вылавливать в стаде ездовых быков, но не было случая, чтоб он пришел один.
– А отец где?
– В домино играет.
– Понят-но! – усмехнулся пастух и сыпанул на собак горсть снега.
Собаки взвизгнули и заплясали на задних лапах. Пастуху было скучно, и он хотел продлить разговор с мальчиком:
– А быки зачем?
– Нужны.
Васька стоял маленький и надутый: перед этим большим веселым человеком хотелось казаться строгим и непреклонным. Но это плохо получалось. У него были пухлые губы, малиновые от мороза щеки. Две круглые черничины глаз смотрели отчужденно, сердито, и от этого неуклюжая, в длинной малице фигурка его напоминала медвежонка, вообразившего себя взрослым медведем. Но чем сильней хотелось рассмеяться пастуху, тем серьезней держался он.
– Хоть разрешение просишь, и на том спасибо.
Васька молчал и в упор свирепо смотрел на пастуха.
– Пожалуйста, Василь Иваныч! Может, выгнать для тебя стадо на лужайку?
– Не нужно, – буркнул Васька.
– А хочешь, я поймаю тебе быков? Отличных! А то, смотри, не справишься – руку выкрутят.
Васька поглядел на оленей, на бесцветное зимнее небо и покачал головой:
– Не хочу.
– Ну, валяй! Не маленький уже. Я в твои годы свою упряжку имел… Ездовых-то знаешь?
Васька не удостоил его ответом: кто ж из ребят не знает ездовых!
Он побежал к небольшой группке оленей, а пастух остался сидеть на нартах. Он знал: ловить оленей в стаде – дело нелегкое и для взрослого мужчины, и непонятное упрямство шестилетнего мальчика удивляло его. Он нарочно не навязывался в помощники: забавно посмотреть, как малыш будет работать с тяжелым тынзеем.
Васька подбежал к группке из десятка оленей, сразу нашел ездового, белого, с черным пятном на спине, – его он видал в упряжке. Васька был так мал и неприметен, что занятые добыванием корма олени и внимания на него не обратили. Подбежав метров на семь – иначе не добросишь, – Васька остановился, передохнул.
Белый олень, пригнув голову, копался в глубоком снегу, ног его не было видно. Мальчик негромко хоркнул. Белый вскинул голову. Васька бросил моток тынзея. Со свистом разворачиваясь в воздухе, тынзей накрыл оленя. Рывок – и петля захлестнула рога. Олень был ученый, смирный. Привыкший к тому, что время от времени его ловят и впрягают в нарты, он и не пытался бежать. Не ослабляя тынзея, Васька подошел к быку. Дотянуться до рогов, чтоб снять петлю, он не мог и потянул за ремень. Олень послушно нагнул голову, и Васька привязал его за шею к кривой березке.
Ездовых быков в стаде было много, но он искал только белых, а белая масть встречается редко. Странное дело, но почему-то белые олени бывают слабыми, и бегать в уяряжке их учат редко.
Минут десять ходил Васька от одной группки к другой, прежде чем заметил белого быка с рыжеватым ухом. Мальчик подкрался к нему, метнул тынзей – и петля задела за отросток рога. Белый закинул голову, рванулся, и петля соскользнула.
– У-у-у, черт! – Васька стал сматывать тынзей.
Полчаса ходил он за оленем, но тот держался настороженно и не подпускал близко. Наконец олень зашел за кустики ивняка и, позабыв о Ваське, принялся раскапывать снег. Васька подполз к нему метров на пять и швырнул тынзей. Петля туго затянула передние ноги. Олень прыгал, брыкался, устрашающе мотал рогатой головой, но Васька крепко держал в руках тынзей.
Сзади раздался смех. Это придало Ваське отчаянную уверенность. Он бросился к быку, схватил за холодный отросток рога и гортанно крикнул. Олень тут же присмирел.
«Еще одного, и хватит», – подумал Васька, привязывая оленя к березке. И вдруг он увидел третьего белого быка.
Огромный, он вел себя так, точно Васьки и на свете не существовало. Бык увидел его, но спокойно продолжал пастись. Васька двинулся к нему. И сам не понимал зачем. Даже отец редко ловил этого быка в упряжку – до того крутой был у него нрав.
«А я поймаю… – вдруг решил Васька и закрыл от страха глаза. – Подкрадусь, брошу получше тынзей – и поймаю! А сорвется так сорвется, не затопчет же он меня!..»
Петля мелькнула над быком. Он заметил ее тень и ринулся вперед. Васька дернул за ремень. Бык не успел проскочить петлю. Она опоясала его, туго врезавшись в живот. «Плохо! – мелькнуло в голове у Васьки. – Когда зацепишь за рога, олень быстро устает и не тянет так сильно, а когда петля перехватит живот – плохо!»
Бык бешено хоркнул, взбрыкнул задними ногами и помчался из леска в открытую тундру.
– Стой, дьявол! Стой! – закричал Васька, едва поспевая за оленем, и покрепче намотал на руку тынзей.
Бык бежал все быстрей и быстрей. Васька споткнулся о кочку, упал в снег и поехал на животе. Когда ремень чуть ослаб, он вскочил, но опять зацепился за что-то, грохнулся, и олень потащил его на боку. В рот набился снег. Его швыряло с живота на спину, с бока на бок. А скорость все возрастала…
«Отпущу тынзей», – подумал Васька. Но другой голос шепнул: «Нельзя, не смей! Какой же ты тогда оленевод! И дядя Андрей смотрит…» Он опять попытался встать на ноги, упереться в кочку и удержать быка. Но лишь поднимался – и его опять сбивало с ног, и он катился по тундре, подпрыгивая на буграх, проваливаясь в ямы и лощинки. Тынзей резал руку, дергал – вот-вот совсем выдернется… Но Васька не отпускал ремня. Он не помнил, сколько времени волочил его так олень, только вдруг ощутил: скачка прекратилась. Неужели тынзей оборвался?
Собрав последние силы, Васька поднялся на ноги. Голова закружилась, и он, не устояв, повалился в снег. Откуда-то издали, не то с неба, не то из-под земли, доносился голос дяди Андрея.
Васька стиснул зубы, кое-как встал. Опять все закачалось, поплыло перед глазами, он зашатался и, чтобы не упасть, встал на колени. Постоял так минуты две. Потом поднялся и огляделся.
Вот тебе и на! Тынзей совсем не оборвался. Олень, кружа по тундре, замотал его за куст ивы, запутался и неподвижно застыл, точно кто-то сильный и уверенный поймал его и он подчинился ему.
Когда Васька ремешком обвязывал шею быка, к нему подъехал дядя Андрей.
Мальчик чувствовал боль во всем теле: ныли от ушибов колени и локти, ломило спину, а бока, казалось, покрылись сплошным синяком.
– Жив?
Васька промолчал. Он не был уверен, что в силах пошевелить губами. Он повел оленя к пойманным раньше быкам, и пастух на упряжке поехал рядом.
– Садись, подвезу, – сказал он, видя, что мальчик собирается пешком вести оленей к стойбищу. – Вмиг домчимся.
– Ноги имею, – ответил Васька.
– А для кого это ты ловишь белых? Не за невестой ли едешь?
– Ага, – буркнул мальчик.
Пастух отъехал в сторону, а Васька, сохраняя величайшую серьезность, повел оленей к стойбищу. Крупные и сильные, они покорно шли за ним, крошечным и надменным. Там он запряг их в нарты матери, небольшие и легкие, с гнутым верхом у задка, спрятал под шкуру отцовский тынзей и пошел к чуму.
За невестой ему ехать, конечно, рановато. Но если один человек хочет сделать приятное другому человеку, и особенно если этот человек – женщина, в тундре принято впрягать в нарты стройных и крепких, одной масти оленей, и лучше всего, если они белые. Белые-белые, как снег!
Тело еще ныло, но боль теперь скорей была похожа на усталость.
Отряхнув от снега тобоки и малицу, Васька вошел в чум и сел на шкуры у окошка. Мама, все еще шившая обувь, зачем-то вышла на улицу. Вернулась она с сияющим лицом и бросилась к ящику с одеждой – собираться.
Через час пришел отец: близился обед.
– Иванко, – сказала мама отцу, и голос ее дрогнул, – давно на таких не ездила! Никогда не забуду этого!
Отец высморкался и снял с печки чайник. Увидев расцарапанное в кровь Васькино лицо, вздохнул, задумался и ничего не сказал. Обедали молча. А после обеда мама уехала к дочерям и сыну в город – уехала на трех быстроногих, на трех белоснежных оленях.
1959
Малица
Я долго ждал, когда из тундры приедут пастухи. Они должны были захватить меня в стойбище. И я дождался: они приехали. Старый пастух ушел в крайний дом, а молодой поправлял на оленях упряжь. Я подошел к нему и объяснил, в чем дело.
– Завтра едем, – сказал парень. – Очень рано.
– Идет, – ответил я.
– А в чем поедешь? В этом? – Он кивнул на мою кепку и плащ.
– Нуда. Ненец засмеялся и помотал головой:
– Не возьму.
Я ничего не понимал, а он минут пять смеялся. Вытирая мокрое от слез лицо, он наслаждался моей крайней наивностью и, видимо, очень сожалел, что был один и не с кем было разделить веселье.
– В тундру так не ездят, – наконец разъяснил он мне таким тоном, каким говорят с малышами в детском саду. – Ясно? Малицу бери.
Что такое малица, я знал хорошо. Читал о ней в книгах, видел на плечах ненцев и коми. И вот теперь выяснилось, что без этой малицы мне как своих ушей не видать настоящей тундры. Малицу на время согласилась дать учительница-ненка. Утром она достала ее из кладовки и принесла на кухню: огромную, из выделанной оленьей шкуры рубаху мехом внутрь, с пришитыми к ней капюшоном и рукавицами.
– Примерьте, – сказала учительница, – подойдет ли. Я стал было снимать плащ, но она остановила меня:
– Не надо. Наверх надевайте.
Я взял в руки большущую, тяжеленную малицу, гадая, с чего же начинать.
– Как платье, на голову, – подсказала учительница. – Это очень просто.
Я послушно сунул голову внутрь, накинул малицу на себя и в полных потемках стал руками разыскивать рукава. Было тепло и мягко от оленьего меха. Не помню, сколько времени барахтался я внутри малицы, отыскивая рукава. Один рукав все-таки нашел, но второй куда-то запропастился. Голову, разумеется, нужно было просунуть в узкую горловину, соединявшую малицу с капюшоном, и голова моя наконец уперлась в эту горловину, но вот беда: она оказалась такой узкой, что наивно было и думать, что в нее можно протолкнуть голову.
Стало жарко. Я чуть не задохнулся, открыл рот, и он мгновенно забился шерстью. Шерсть щекотала шею, ноздри, уши. После того как руки в конце концов выбрались сквозь рукава наружу, они отлично могли бы помочь голове. Но уж слишком узкой была горловина!
Учительница между тем не бездействовала – она энергично руководила одеванием. Ее голос – мои уши были туго сжаты – долетал до меня издалека:
– Не бойтесь. Смелее просовывайте голову. Пройдет.
И вдруг раздался смех, и я сразу понял – детский смех. Никаких ребят в доме я не видел. Очевидно, они проснулись и, заинтересованные возней и шумом на кухне, пришли из другой комнаты. Я доставил им не меньше удовольствия, чем молодому пастуху возле упряжки. Они хохотали от всех моих безуспешных попыток протолкнуть голову. Они визжали, и плакали, и, по-моему, – хотя в точности поручиться за это не могу, так как находился в полнейшей темноте, – катались по полу. Я на миг представил себе всю картину происходящего, и мне стало еще жарче. Разозлившись, я изо всех сил потянул вниз малицу, и голова медленно двинулась по узкой горловине. Еще мгновение – и я почувствовал удивительную легкость: голова прошла! Но все же я немножко не рассчитал: только один глаз смотрел наружу, второй же уперся в стенку капюшона.
Дом сотрясался от ребячьего хохота. Тогда учительница быстро повернула на мне малицу, и отверстие капюшона оказалось как раз против лица.
Хохот мгновенно стих. Ребята стояли с серьезными лицами, и я даже подумал, не почудился ли мне этот смех. Я выплюнул изо рта клочья серой оленьей шерсти, вытер ворсинки С губ, осмотрелся вокруг и даже позволил себе сделать несколько шагов по кухне. Малица опускалась чуть не до пола. Голову плотно сжимал капюшон, и лишь глаза, нос и рот, как из водолазного шлема, выглядывали из круглого отверстия. Уши по-прежнему оставались сдавленными, и все звуки доносились до меня точно издали. Голову я поворачивал с трудом и ходил, точно аршин проглотив. Учительница сказала, что в рукавицах есть прорези и в них можно просунуть руки, что я тотчас и сделал. Во всем теле я ощущал страшную, невыносимую испарину… Проклятая малица, как только носят тебя ненцы!
– Ну, как вы себя чувствуете?
– Прекрасно, – сказал я и, путаясь в полах малицы, неверными шагами двинулся к выходу. Никогда еще я не был таким тяжелым, неуклюжим, нескладным.
– Можете снять ее пока, – сказала учительница. – Сейчас на улице тепло. А в тундре наденете.
– Спасибо, мне не жарко, – ответил я, чувствуя, как майка прилипла к спине.
Опять надевать эту малицу? Нет, с меня хватит. Буду обедать в ней, умываться, бриться, спать. Но чтоб снять ее? Нашли дурака…
Я шел по поселку с рюкзаком на плече к упряжкам, шел и спотыкался на каждом шагу. Голову повернуть я не мог и поэтому смотрел прямо перед собой, двигаясь зигзагами. Я завидовал каждому встречному, одетому в малицу. Он представлялся мне высшим, диковинным существом, и при виде этого существа еще острее понимал я свое ничтожество. Потом пожилой ненец позвал меня выпить перед дорогой чаю. Я не отказался и до сих пор горько сожалею об этом: пить горячий чай, не снимая малицы, в протопленном доме – удел великомучеников, и с того утра до сего дня мой интерес к чаю заметно понизился. Молодой пастух встретил меня улыбкой и что-то сказал – что, я не мог разобрать: мешал меховой капюшон. Я отодвинул его от уха и переспросил.
– Теперь порядок, – повторил парень, – теперь ты настоящий тундровик.
Я вздохнул, но постарался сделать это так тихо, чтобы он не слышал.
В дороге – ехали мы часа четыре – я так привык к малице, что почти не ощущал ее. Капюшон теперь не так жал голову, и я различал звуки и даже мог полуоборачиваться не всем корпусом, а одной головой. Я запросто прыгал на нарты, быстро подбирая под себя полы малицы, чтобы она не волочилась и не пачкалась в болотной жиже. Вспомнил я о малице только тогда, когда мы приехали в стойбище и вошли в чум.
Видно, женщины давно заметили упряжки, потому что на железной печке уже темнел чайник. Печка гудела вовсю, и в чуме было так жарко, что я едва стоял па ногах. Ненцы мгновенно сбросили с себя малицы и очутились в одних пиджаках. Я уже пил чай в малице – хватит. Подражая каждому их движению, я тоже поднял голову и стал протискивать ее. Но не тут-то было! Она проходила туго, и рот опять оказался полон оленьей шерсти. И снова в чуме раздался смех. Все дети тундры точно сговорились. Я дернул малицу так, что едва не оторвал голову. Но малица не снялась.
– Ты не дергай, ты полегче, – сочувственно посоветовал кто-то.
Я нажал полегче, снял, бросил ее к шестам чума и минуты две учащенно дышал. Потом опять выплюнул изо рта мех и стал отряхиваться от шерсти, потому что весь был щедро осыпан ею. Затем мы пили чай с лепешками, ели вкусный холодец из оленины и разговаривали о том о сем…
Кончив чаепитие, мужчины надели малицы и вышли из чума. Я с ужасом посмотрел на свою малицу. Она лежала зловещим комом у шестов и терпеливо поджидала меня. Нет, хватит! Я вышел в одном плаще.
Резкий осенний ветер тянул от озер и речек, и я сразу почувствовал, что меня пробрало насквозь. Повернулся спиной к ветру, встал за большие грузовые нарты с высоким деревянным ларем. Но и это не спасло. Ветер пронизывал. Я старался не думать о малице и твердо решил держаться до последнего. Через час мои руки совершенно окоченели, и пальцы нельзя было согнуть в суставах: появился кашель и насморк. Как обреченный, полез я в чум. К счастью, в нем никого не было.
Расправив малицу так, чтобы отверстие капюшона оказалось как раз против лица, я накинул ее на себя, предварительно плотно закрыв рот и глаза. Старая история! Руки быстро отыскали рукава, но голова… Она опять застряла где-то в середине горловины – и ни с места. Вдруг я услышал шаги – кто-то вошел в чум. Я сделал нечеловеческое усилие – голова тотчас пролезла, и я увидел, что в чум вошел знакомый молодой пастух. Вечером, ложась спать, я довольно просто сдернул с себя малицу – был некоторый навык, но все же я долго не мог уснуть, думая, что завтра утром опять придется натягивать ее.
Встать я решил пораньше, чтоб никто не видел моих мучений. Но, когда я проснулся, жильцы чума, кроме ребят, уже были на ногах. Я поднял малицу, скрутил и шагнул из чума.
– Куда пошел? – спросил хозяин.
– Шерсть вытрясти. Больно лезет.
– Ну, иди, иди!
Здесь, у небольшого озерка, в двухстах шагах от чума, в глубокой впадине, меня никто не видел; я расправил малицу, глотнул свежего воздуха, сунул в меховой мешок голову и, как и следовало ожидать, опять застрял в узкой горловине. Пот тек с меня в три ручья, я пыхтел, злился, скрипел зубами, работал руками и подбородком и наконец увидел свет. Но радости не было: слишком дорого досталась победа. Я сдернул с себя малицу, опять накинул и снова занялся продеванием головы. Надел и сбросил. Не помню, сколько раз продолжалось это…
Через полчаса я подошел к чуму.
– Всю шерсть выбил? – спросил хозяин, и узкие щелки его глаз весело блеснули.
– Всю.
– Долгонько что-то!
– Так ведь шерсти было много. (
– Худая, видно, малица. Лезет, как олень по весне.
– Худая… – согласился я.
Вот и все. В обед я мгновенно сбросил малицу, и глаза у ребят на этот раз были строги и задумчивы. После обеда я так же легко надел малицу, и мы с бригадиром поехали в стадо, которое паслось в трех километрах от стойбища. В малице было тепло, уютно, удобно, и я до сих пор уверен, что никакая городская одежда никогда не заменит этой удивительно мудрой и простой одежды тундры – малицы.
1959