Текст книги "Черная башня"
Автор книги: Анатолий Домбровский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 14 страниц)
– Мы тут сидим, – сказал он не очень громко, но его услышали все, потому что стояла удручающая тишина, – а они, возможно, нуждаются в нашей помощи.
Это не так, – ответил Клинцов: он хоть и понял Глебова, его желание прервать напряженное молчание, но понял также и то, что его слова – сигнал к необдуманным поступкам. – Это не так! – произнес он еще раз и громче. – Если они живы, то в нашей помощи не нуждаются: толпа при такой охоте – не помощник. Если же они мертвы – то тем более не нуждаются в нашей помощи. А они либо живы, либо мертвы – третьего не дано: убийца отлично владеет своим ремеслом. Ждать! – приказал он, осознавая, что приказа хватит ненадолго, что ожидание не может быть длительным, что есть предел, за которым оно будет восприниматься как трусость, как отвратительная трусость – уродливое дитя эгоизма и неблагородства.
Если разум способен погасить чувство, то сильное чувство способно отмести все доводы разума. То, что сказал Клинцов, – доводы разума. То, что сказал Глебов, – продиктовано чувством. Воля еще какое-то время будет колебаться между двумя этими точками, но в конце концов наступит момент, когда она прикажет действовать, – и трудно предугадать, у какой точки в этот момент будет находиться ее маятник. Скорее всего – у точки, обозначенной Глебовым: неразумно жертвовать кем-либо, но какие доводы разума способны противостоять самопожертвованию?
Приказав ждать, Клинцов, расчетливо создал ситуацию, в которой решающее слово, как ему думалось, все равно будет принадлежать ему: он выиграет время, необходимое для того, чтобы Холланд успел приспособить к толовой шашке взрыватель, и для того, чтобы в каждом, кто способен на самопожертвование ради других, вызрело это чувство и вместе с ним способность понять его, Клинцова, и признать его право на самопожертвование Он заявит об этом праве первым и выиграет…
– Джеймс, – напомнил он Холланду, – я жду вас.
– Все готово, – отозвался Холланд. – Несу.
– Я чувствую себя достаточно хорошо, чтобы встать и двигаться, – сказал Клинцов Глебову. – Словом, спасибо вам, Владимир Николаевич, – говоря это, он взял Жанну за руку, понимая, что это, быть может, последнее прикосновение их рук. Боялся, что дрогнет его голос и что она догадается о его отчаянии, которое в этот миг вдруг овладело им: ведь он прощается с нею…
– Зачем тебе вставать и двигаться, – возразила Жанна. – Нет никакой необходимости. Ты болен – и должен лежать.
– Тише! Тише, друзья! – потребовал Кузьмин. – Мне почудились голоса.
Все бросились к нему, к выходу, лишь Клинцов остался на месте да еще Холланд, который подошел к Клинцову, воспользовавшись тем, что рядом с ним не оказалось ни Жанны, ни Глебова.
– Вот, – проговорил Холланд шепотом, присаживаясь рядом с Клинцовым и протягивая ему шашку, – все сделал. Зажигалка работает безотказно. Жаль, конечно, зажигалку… Но иначе нельзя, пришлось ее привязать к шашке, потому что другая рука у вас будет занята фонарем.
– Хорошо, – также шепотом поблагодарил Холланда Клинцов.
– Пойдете? – спросил Холланд.
– Да, пойду, – ответил Клинцов.
– Если вы не вернетесь, пойду я, – сказал Холланд. – У меня есть еще один детонатор, а где шашки, я знаю. Однако возвращайтесь. Желаю вам вернуться.
Кузьмину голоса, скорее всего, действительно лишь почудились: лабиринт молчал.
– Откликнитесь, Сенфорд! – крикнул в темноту Кузьмин. – Где вы, Сенфорд?
– Омар! – в свою очередь позвал Глебов. – Возвращайтесь, Омар! Наступившая вслед за этим тишина стала еще более угнетающей. Собравшиеся возле Кузьмина разошлись, Жанна и Глебов вернулись к Клинцову.
– Ну вот, – сказал Клинцов, поднимаясь на ноги. – Мне пора. И не нужно никаких уговоров, – предупредил он Жанну и Глебова. – Просто пора, – он задержал руку на плече Глебова, коротко поцеловал в щеку Жанну и вышел к жертвеннику. – Друзья! – объявил он, – вместо меня остается Холланд. – Я вооружен и знаю, что делать. Холланд расскажет вам о моем оружии. Я же уверяю вас, что сделаю все как надо. – Наверное, надо было еще что-то сказать, хотя бы для Жанны, но щекотавшая сердце жалость к Жанне, да и к самому себе, грозила приступом слабости, подножкой при первом же шаге. Клинцов больше ничего не сказал и решительно направился к выходу. И не оглянулся, о чем сразу же пожалел: так хотелось еще раз увидеть Жанну…
Едва оказавшись за поворотом, Клинцов остановился, выключил фонарик и прислушался. Тишина и темнота согласно слились в одно – в безвестность.
Дальше он пошел без света, ступая медленно и осторожно, на ощупь, держась у самой стены. Через каждые восемь-десять шагов замирал и снова прислушивался. Понял опасность своего положения лишь в тот момент, когда неожиданно наткнулся на препятствие – на кучу кирпича, преградившую ему путь: подумал, что, вероятно, оказался у того места, где Омар оставил Сенфорда и пищу для ч у ж о г о, и что теперь ему надо включить фонарик, убедиться, что это именно то место… Воображение мгновенно выдало ему варианты картины, которую выхватит сейчас из темноты луч света: труп Сенфорда… может быть, труп Омара… никого… посуда на кирпичной горке… стоящий лицом к нему ч у ж о й… Клинцов затаил дыхание, но услышал лишь шум собственной пульсирующей крови – сердце билось тяжело и напряженно. И еще он вообразил себе такую картину: Омар, охотящийся за ч у ж и м, бросается с ножом на него, Клинцова, в тот самый миг, когда он включит фонарь – ведь Омар, если он жив, поджидает ч у ж о г о затаившись. И ч у ж о й, и Омар для Клинцова сейчас одинаково опасны, если, конечно, каким-то образом не предупредить Омара. Но как это сделать, если любой сигнал выдаст его присутствие ч у ж о м у? Знать бы точно, что и кто впереди…
«А, пропади все пропадом, – сказал он себе, – впереди – только одно: опасность», – и включил фонарь. За кучей кирпича, прислонившись спиной к стене, сидел Сенфорд. Лицо его было залито кровью, во лбу зияла рана. Сенфорд был мертв.
Клинцов выключил фонарь, обошел Сенфорда и двинулся дальше. Вернуться с вестью о гибели Сенфорда он не мог, как не мог, вероятно, вернуться с этой вестью и Омар: возвращение для Омара означало бы лишь то, что его не отпустили бы в лабиринт снова, у Клинцова же возвращение отняло бы слишком много духовных и физических сил, необходимых ему теперь для его последней охоты. Он отчетливо понимал, что действие лекарств, которыми напичкал его Глебов, скорее всего – быстротечно, что у него мало времени. Ему надо успеть. Он даже верил, что успеет. Угнетало лишь то, что Омар может принять его за ч у ж о г о. И тогда все усилия окажутся трагически напрасными. И что будет с Омаром, если он обнаружит, что убил не ч у ж о г о?..
В конце концов устоялась мысль: он найдет нишу или тупичок, чтобы обезопасить себя от нападения сзади, и станет оттуда подавать сигналы светом и голосом, Омар поймет, что сигналы подает не ч у ж о й: узнает его, Клинцова, по голосу, к тому же можно – вот счастливая мысль! – просто произносить его имя; для ч у ж о г о же они будут означать лишь то, что очередная жертва ждет его, как поджидал его бедный Сенфорд… Он тоже, вероятно, подавал сигналы, иначе как бы ч у ж о й обнаружил его и приблизился к нему незамеченным? Стало быть, и к нему, к Клинцову, ч у ж о й приблизится незамеченным?.. Насколько все было бы проще, если бы Омар не участвовал в охоте. «Ох, Омар, Омар, – мысленно произнес Клинцов, чтобы остановить ненужное предположение, возникшее помимо его воли и желания, – предположение о том, что повар, возможно, уже мертв. – Я не желаю тебе зла, Омар, тем более, что моя жизнь уже ничего не стоит. Но многого стоит жизнь наших близких. И поэтому мы должны убить ч у ж о г о…»
Сенфорд мог бы жить. Что за нелепая мысль – договориться с ч у ж и м – абсурд, катастрофа. Не зная, как совладать с ним, боясь его и ненавидя, люди с кровью и муками извлекали из себя ч у ж о г о, отторгали его, загоняя в запредельные миры, именуя дьяволом, сатаной, аш-шайтаном, воздвигая на путях его возвращения преграды из заклинаний и жертв. Но он время от времени возвращался, когда люди теряли бдительность, принося с собой смерть и опустошение. Его следы – в пустынях под безымянными курганами, в бесчисленных развалинах, в мрачных руинах, в пепле и ржавчине, мертвой земле. Люди и бога-то придумали лишь для того, чтобы он убил дьявола. Впрочем, придумали – не то слово: создали, выстрадали, сжигая на его алтаре свою свободу, разум, самое жизнь. Бог, как и дьявол, убивал людей. Потому что ничего нельзя отторгать от себя – всякое отторжение покупается слишком дорогой ценой. Бог и дьявол – в самом человеке: он сам святой и грешный, милосердный и жестокий, порождение жизни и смерти. Разум дан человеку, чтобы казнить в себе злое и лелеять доброе. Нужно искать и будить в людях разум, а не искать и будить бога, как хотел бедный Сенфорд…
Потом, когда все случится, он вернется сюда и похоронит Сенфорда. Но не вернется к живым, потому что и сам уже мертв. Теперь он как солдат, сделавший себе укол и идущий через смертельную зону: он еще может выполнить боевую задачу, спасти других, но никто уже не может спасти его. Осуществить бы потом еще одно желание, последнее: подняться в белую башню, увидеть что там и остаться навеки в одном из ее лабиринтов, чтобы избавить Жанну и всех других от тяжкой необходимости хоронить его. Но будет ли это потом? И как подняться в белую башню, хватит ли сил?..
Он позволил себе думать, прислушиваться к собственным мыслям и чувствам, а надо было вслушиваться в окружающую тишину. Клинцов остановился и на две-три секунды задержал дыхание. Потом сделал еще шаг, провоцируя того, кто, может быть, слышит его, на какое-либо движение, и снова остановился, весь обратившись в слух. Но тишина никого не выдала. Клинцов двинулся дальше. Останавливался неожиданно – не для себя неожиданно, а для него, через разные промежутки времени, чтобы т о т не смог подладиться под его шаги, если уже идет за ним. И хотя эта хитрость ни к чему не привела, она все же избавила его от неприятного ощущения, что в любую секунду нападение на него может быть совершено сзади.
Он наткнулся на старика Омара и испытал при этом такой ужас, какого еще никогда не испытывал: он наступил на него, еще не зная, что это Омар, резко отдернул ногу и упал, но не назад, а вперед, все на него же, на Омара, стал отталкиваться от него, чтобы подняться, и услышал стон. Этот стон вернул его из пропасти ужаса, потому что это был обыкновенный человеческий стон. Несколько секунд Клинцов сидел, приходя в себя, вспомнил о фонаре: «В левой руке, в левой руке», – дважды сказал себе мысленно, потому что в правой у него была граната, – и осветил лежащего. Это был Омар. Он сразу же узнал его. Омар лежал вниз лицом, упираясь руками в стену, воткнув пальцы в расщелину, словно собирался подняться. Он весь был в желтой глиняной пыли. Рубашка на его спине была задрана до самого затылка. Под левой лопаткой Омара торчала обмотанная черной изоляционной лентой рукоятка ножа. Этот нож Клинцов однажды видел у Омара.
Клинцов погасил фонарик. Предстояло обдумать, что ему делать дальше. Впрочем, ситуация была предельно ясна: надо было спасать Омара. Если нож не задел сердце, если он прошел мимо крупных кровеносных сосудов, если Глебов сделает все, что необходимо делать в таких случаях, Омар будет жить. Все это вероятно. И было бы преступлением пренебречь такой вероятностью даже в том случае, если реальнее другая вероятность – неизбежность смерти. Пока человек жив, его надо спасать. Тут для Клинцова не было никакой проблемы. Обдумать надо было лишь то, как все лучше сделать: вернуться без Омара и позвать кого-нибудь на помощь или попытаться самому отнести Омара. В первом случае он рискует подвергнуть опасности кого-нибудь из молодых – Вальтера, Ладонщикова, Кузьмина или Саида. Во втором случае он рискует лишиться сил, которые нужны ему для охоты на ч у ж о г о, тогда на охоту пойдет Холланд…
Клинцов нащупал пульсирующую жилку на руке Омара и принял решение: он понес Омара сам. Он подумал, что жизнь – не такая уж хилая штука, если она бьется в жилке даже тогда, когда под сердце всажен нож. Она сильна. Силы ее живучи. У него же нет ножа под сердцем.
Он пристегнул фонарь к ремешку над нагрудным карманом куртки, сунул гранату за пазуху и встал. Встал легко, чувствуя в себе избыток сил, – видимо, только теперь сработала в нем какая-то микстура Глебова, поднял Омара и, присев, взвалил его себе на плечо. Вспомнил, как таким же образом поднимал недавно Селлвуда.
Старик Омар был вдвое легче Майкла.
Клинцов впервые остановился лишь тогда, когда, выйдя из-за поворота, увидел светлое пятно впереди. Теперь следовало собраться с силами, чтобы сделать последнее: не доходя шагов тридцать до входа, опустить на землю Омара и крикнуть: «Помогите Омару! Он здесь, я принес его. Он ранен. Сенфорд убит». И с этими словами снова удалиться в лабиринт, не дожидаясь, что кто-то подойдет к нему, не стараясь увидеть Жанну. Он уже простился с Жанной. Нельзя прощаться дважды…
Он все сделал так, как задумал. Лишь ушел не так быстро, как надо было уйти. Он услышал голос и плач Жанны. Она кричала ему вслед: «Степа, Степочка! Ну вернись же хоть на минутку!..» И когда он скрылся за поворотом, у него начали подкашиваться ноги. Пришлось остановиться. Это были тяжелые минуты. Он плакал. Потом отстегнул от куртки фонарь, достал из-за пазухи гранату и, оттолкнувшись спиной от стены, зашагал в глубь лабиринта, помня о том, что вскоре увидит кучу кирпича, а за ней убитого Сенфорда.
Он никогда не готовил себя к такому концу. Даже предположить не мог, что такое окажется возможным. Хотя, конечно, как и каждый смертный, думал о последнем часе, о последней минуте – иногда, когда одолевали горестные чувства покинутости, заброшенности, ненужности. И как каждый смертный, гнал от себя эти мысли, зная, что в них мало проку, что даже великие мудрецы мира ничему другому не уделяли внимания так мало, как размышлениям о смерти. То, что иногда представлялось ему, было до безобразия банальным: болезнь, забытье, смерть. Так умирали почти все его знакомые. Были, конечно, исключения: смерть при ясном сознании, ужасные страдания и смерть, несчастные случаи. Когда бы был выбор, предпочел бы для себя смерть без страданий, мгновенную смерть – так думалось, хотя знал, что выбора не будет. В кругу друзей, случалось, хорохорился, что пресечет свою жизнь, если увидит, что дальше только муки. Но как, не представлял, да и не знал, точно ли пресечет. «Ладно, там увидим», – останавливали его мудрые друзья, не давая ему дохорохориться до клятвы.
И вот – это: гибельная, неразгаданная тьма над пустыней, ощущение ужаснейшей катастрофы, смрадный лабиринт в могильнике исчезнувшей цивилизации – после замечания Глебова, что кирпичи пахнут потом, Клинцова тоже стал донимать этот тошнотворный запах, – кучка обреченных дорогих ему людей, за которых он в ответе, – перед кем, перед кем в ответе? – общая для всех смерть и бегущая впереди нее смерть от руки выродка, маньяка, безумца, ужасная своей оскорбительной бессмысленностью: ч у ж о й убивает людей, которых судьба уже обрекла на смерть. Она же обрекла и его самого. Мертвые люди убивают друг друга – какое падение!.. Вот что ему выпало пресечь в последний свой час, Степану Клинцову.
Он постоял возле Сенфорда, прикоснулся к нему рукой, будто это могло еще что-то значить для его бесчувственного тела. «Но все-таки, – подумал Клинцов, – все-таки это прощание, Мэттью. Я не смогу тебя похоронить. Разве что потом… Но Золотой холм – и без того могила для нас».
Уже через час с небольшим Клинцов почувствовал такую усталость, что ранее избранная им тактика оказалась неприемлемой: он не мог больше, крадучись, двигаться по лабиринту – его донимала одышка и жажда, а сердце колотилось с такой силой, что в любую минуту могло остановиться, разорваться. И потому, едва оказавшись у входа в третий ритуальный зал, Клинцов сказал себе, что здесь остановится и будет ждать ч у ж о г о. Впрочем, ничего другого не оставалось: он действительно чувствовал себя плохо: у него ослабли ноги, кружилась голова, шумело в ушах, тошнило. Была, конечно, надежда, что после отдыха ему станет лучше, но надежда робкая, почти пустая: сознание подсказывало, что плохое самочувствие – не приобретенное, а истинное, возвратившееся, пробившееся сквозь препоны, поставленные Глебовым.
Клинцов устроился за горой кирпича, обрушившегося с потолка, под дырой, ведущей в верхнюю, белую башню, в нескольких метрах от того места, где был убит Селлвуд. Стоило ему лишь немного наклониться вправо, и он видел это место – там на желтой глиняной пыли осталась черная корка засохшей крови. Наклонившись вправо, он видел также вход в зал, откуда стрелял в Селлвуда ч у ж о й. Время от времени Клинцов посылал к входу луч света, который проникал в коридор, дробился и гас на его стенах. Иногда он произносил громко два слова: «Я здесь!» Свет и слова предназначались для ч у ж о г о: они, по предположению Клинцова, должны были завлечь его в этот зал. Иных средств вызвать на поединок ч у ж о г о у Клинцова не было.
Несколько раз Клинцов направлял луч фонаря в дыру на потолке и видел тогда другой потолок, по ту сторону дыры. Он отсвечивал голубоватой белизной, как подернутое высокой и легкой дымкой небо. Отчего это происходило, было не разглядеть. Можно было лишь догадываться, что потолок в верхней башне облицован голубовато-белой плиткой. Но для Клинцова теперь важнее была не эта догадка, а то, что сквозь дыру в потолке как бы проглядывало небо. И славно было еще то, что небо, пусть только кажущееся, было не ярко-голубым, не пронзительно синим, а белесым, как над землей его родины, над деревенькой, в которой он рос. Повидал он на своем бродячем веку всяких небес, но только те – милы…
Как-то их деревенский учитель Савелий Витальевич – ах, какое изящное имя и отчество, будто птичка пропела! – преподал им, босоногой ребятне, первый урок философии. «Это главный вопрос философии, – вскидывая над головой руку с длинным и тонким указательным пальцем, радостно говорил он, пятясь перед их оравой по цветущему лугу, – это самый главный вопрос философии: что появилось прежде – материя или дух, природа или человек?» – «Известно, материя прежде, – смеясь, хватаясь от смеха за животы, орали они ему в ответ. – Ежели нет никакой материи, то отколь же взяться ее духу?!» После этих слов за живот от смеха схватился Савелий Витальевич. А когда насмеялся вдоволь, потребовал от него, от Клинцова, чтобы он закрыл глаза. Клинцов закрыл. Тогда Савелий Витальевич потребовал: «А теперь ответь нам, Клинцов, существуют ли луг, река, лес, небо и мы, раз уж ты ничего этого не видишь?» – «Существуют!» – закричал Клинцов, вертясь на одной ноге. «То-то же! – торжествующе произнес Савелий Витальевич. – Существуют! Существуют – и не в зуб ногой! Независимо от нас! От того, видим мы все это или не видим, слышим или не слышим! Было время, когда на земле не было людей, а земля существовала! Будет время, когда не станет людей, а природа будет сверкать своею вечной красой!» – «А почему это людей не станет? – спросил Савелия Витальевича Клинцов. – Куда они денутся? Моя бабка говорит: пока стоят деревья – и люди будут стоять, пока не перевелись на земле цветы – и невесты не переведутся. А когда бог скажет: «Жизни конец!», тогда и небо пожелтеет, как мертвец». – «Боговерующий! – закричали на Клинцова его одноклассники. – Боговерующий!» А Савелий Витальевич ничего не сказал, сорвал цветок одуванчика и стал вертеть его возле губ – задумался. О чем думал тогда Савелий Витальевич? Не о том ли, что человек один с земли не уйдет, что он потащит за собой в могилу все живое, всю ее великую красу, что так обстоит дело с ее независимым существованием…
Плоть живет пищей, а душа – красотой. Омут под кручей в изгибе реки – страшная красота. Небесная ширь с белоснежными облаками – величественная красота. Луг в цветах – милая красота. Сад, осевший под грузом золотых и красных яблок, – щедрая красота. Зимнее утро, звенящее от голубого инея, – чистая красота. Журавлиный клин в осеннем небе – печальная красота. Скалистый утес над бурлящей рекой – гордая красота. Аленький цветочек, на все поле один – щемящая красота. Смеющаяся молодая женщина, бегущая навстречу солнцу по утренней росе – это Жанна… Тогда была жива еще его мать, они приехали в деревню навестить ее, показаться после свадьбы. Однажды утром Жанна сказала Клинцову: «Знаешь, я никогда не бегала босиком по утренней росе, хотя про это много раз читала. Пробегусь-ка я, а?» И она пробежалась по росистой лужайке за дворовой оградой, хохоча и охая. Все есть в женской красоте – и щедрость, и чистота, и веселье, и величественность, и гордость, и печаль, и то, что пугает и манит одновременно…
Отдохнув, Клинцов почувствовал себя все же бодрее: унялась одышка, успокоилось сердце. Стал обустраиваться – сложил из кирпичей подобие бруствера, за которым можно было сидеть, не подвергаясь опасности быть убитым первым выстрелом. Метнул к выходу несколько кирпичных обломков, равных по весу толовой шашке – пристрелялся. Включал и выключал фонарик, выкрикивал слова «Я здесь!», нервничал от нетерпения, а точнее, от опасения, что ч у ж о й не придет или не скоро придет, а время уносит силы.
Итак, ч у ж о й – что Клинцов знает о нем? Прежде всего то, что он не имеет никакого отношения к их экспедиции, то есть в прямом смысле – ч у ж о й. Что он появился вскоре после катастрофы и, стало быть, имеет к ней какое-то отношение: либо он ее жертва, либо один из ее виновников. Вооружен пистолетом или автоматом и отлично владеет им. Проник в башню, понимая или зная, что находиться снаружи опасно для жизни. Убивает… Зачем? Господи, ну зачем же, зачем? Хочет один владеть лабиринтом, запасами пищи и воды? Если так, то, значит, намерен выжить, надеется, что выживет, но знает, что скоро покинуть башню не удастся, потому вся пища должна принадлежать ему одному. Связи с внешним миром не желает, иначе не стал бы уничтожать радиопередатчик и радиоприемники. Почему не желает? Потому, что никакого внешнего мира не существует? Но тогда радиопередатчик можно было и не уничтожать: если нет внешнего мира, то и связаться с ним нельзя. Стало быть, внешний мир существует и с ним можно связаться, но эта связь для ч у ж о г о нежелательна. Почему нежелательна? Он боится мира людей, потому что преступник, потому что явился сюда, уже будучи им. Не будь он преступником, он стремился бы как можно скорее связаться откуда только и можно ждать помощи и спасения. Преступнику нечего терять перед лицом внешнего мира и его законов, поэтому он убивает – продолжает совершать преступления.
Итак, преступник? А если отчаявшийся безумец? Почему бы и нет? Его мир погиб, в этой гибели виновны люди, все люди, которым он теперь мстит. Садист? Маньяк? Надежен лишь один ответ: он пришел из того мира, из которого мы сами, он его порождение – его преступления, его безумства.
Клинцов любил Селлвуда: в нем была глубина, которая завораживала и очаровывала. Он не обладал талантом памяти, его эрудиция была, пожалуй, не столь богата, как у других, но у него был несомненный талант реконструкции: по одной мысли, даже по обрывку мысли, он мог восстановить не все учение, может быть, но целую систему, которая уже могла претендовать на некоторую завершенность, – истинный талант археолога.
– Я здесь! – выкрикнул в очередной раз Клинцов и перевел луч фонарика вверх. Над ним снова засветился голубовато-белесый свод белой башни. И опять возникло прежнее чувство, будто он видит небо из глубокого колодца. Однажды – это было в юности – он намеренно спустился в колодец, чтобы увидеть на дневном небе звезду. Не верил в такую возможность, но старики говорили, что из глубокого колодца звезды на небе можно увидеть и днем. Ничего не увидел, как ни напрягал зрение. Сказал об этом огороднику, в чьих владениях был колодец.
– Все правильно, – ответил ему огородник. – Потому что все выдумка, сказка.
– Зачем же сказка? – спросил Клинцов.
– А для смелости, для красоты. Вот ты, может быть, и побоялся бы спуститься в колодец просто так, но красота поманила, то есть звезда. Ты спустился и победил страх. А всякий страх, сынок, надо вытравлять из души, потому что страх – гнусная штука. Вот и не осуждай никого за сказку, лучше спасибо скажи.
Огородник был родственником Клинцова, его двоюродным дядей. Клинцов гостил у него в то далекое студенческое лето несколько дней. Все дни проводил на огороде, подкармливался после скудных студенческих харчей, набирался витаминов, как говорил дядя. И впитывал всеми порами земную благодать: жил среди влажных грядок с буйной помидорной и огуречной ботвой, среди наполненных водой канав, поросших сочной щирицей, в которой водились лягушата, спал среди кукурузы, шелестящей при набегах теплого ветра широкими упругими листьями, валялся на теплой взрыхленной земле, топтал ее босыми ногами, лакомился пупырчатыми огурчиками, горячими от солнца томатами, луковыми, очищенными острой стекляшкой, стрелками, хрусткой молодой морковкой, а то забредал в пасленник и просиживал там часами, всасывая из горсти черные сладкие ягоды. Пил холодную, прозрачную, как воздух, воду, ложась на живот у широкой зацементированной ямы. Вода, добытая из земных глубин, с гудением падала в эту яму из трубы, вертелась в пенной воронке и, расходясь спиралью, успокаивалась, тяжелая, чистая, жизненосная, уходила по главной канаве под густые вербы, под стройные тополя, которыми были обозначены границы огорода, и дальше – на грядки, поя их и остужая. Пить ее прилетали птицы, запрокидывали у таких канавок клювики, лакали ее осторожные лисы, красноголовые ужики бесшумно и бесстрашно скользили по зеркалу залитых грядок в теплом и ароматном травяном и земляном настое. А в заморных горячих лужицах кишмя кишели головастики – странные, смешные существа, которых так боялись девчонки из огородного звена… Как сладко было там жить! Как нравилось телу все, что к нему прикасалось в том раю! Ну не рай, ну земная благодать, как сказал дядя. Так она и была благодатью, данной во благо всему и вся. И такой-то благодати более нет? Ради чего же утрачена она грешной землей? Или тяжел для нее стал человек? Или человеку были тяжелы его праведные труды?
Конечно, терзал землю своим неразумием неуемный человек. Но и разум был дан ему, чтобы остановиться, чтобы осмыслить свое земное и космическое предназначение. Это же было видно всем: мировые константы – причина и предпосылка неизбежного возникновения разума. Разум был нужен Вселенной, она ждала и лелеяла его, чтобы осознать себя, найти в себе еще более грандиозное будущее, положить его как цель и устремиться к ней с помощью человека. Ошиблась Вселенная? Что-то было не учтено в соотношении страстей и разума человеческого? Нарушилась какая-то константа? Бред! Это бред: мировые константы незыблемы. И разум не мог войти в противоречие с ними, потому что он – и есть его высшая константа. Все же страсти ничтожны, если осознано высшее. И ведь осознано, черт возьми!..
Но ч у ж о й сказал перед тем, как выстрелить в Селлвуда: «Мне было интересно послушать. Но это были запоздалые мысли». Запоздалые? Не всё было додумано до конца в нужный час? Или не все додумали всё до конца? Не все или не всё? Не все. И в руках этих не всех оказалось оружие уничтожения. В немыслящем мозгу вызрела катастрофа. Вот ошибка людей и Вселенной – немыслящий мозг. А девчонки из огородной бригады боялись головастиков…
Немыслящий мозг весь обращен к самому себе, к своему комфорту, к своему эго – в самом себе замкнутый мозг, слепой, глухой, самодовольный, лишенный сострадания, мозг-потребитель, мозг – паразит, вызревший в болоте социальной вражды и застоя. Следовало быть беспощадным к нему там, где он претендовал на власть с помощью силы и софизмов. Все было додумано до конца, но не все доделано, потому что и сила была у немыслящих, и софизмы их были коварны: один раз живем – будем развлекаться, все равно умрем – можно и на войне, Христос терпел – и нам велел, после нас – хоть потоп. Они пожирали человеческое время – развлечения, войны, безгласность и бездумность.
И потому, быть может, был упущен шанс… Вся вина на них, на немыслящих. Только перед кем же теперь объявить их вину?
– Я здесь! – выкрикнул Клинцов. Голос ушел без эха, тишина схлопнулась мгновенно, как схлопнулась тьма, едва Клинцов выключил фонарик.
Беспокойство его все усиливалось и наконец достигло предела: он окончательно понял, что не дождется ч у ж о г о, если останется здесь, что надо идти, надо искать, иначе будет упущен последний шанс. Он еще раз взглянул вверх, направив луч фонаря в потолочную дыру. И едва не вскрикнул от изумления: на голубовато-белом своде вспыхнула яркая зеленая звезда. Потом, покачав фонариком, Клинцов увидел, что звезда загорается лишь тогда, когда луч света падает на нее под определенным углом, и мгновенно гаснет, как только этот угол меняется. Звезда была, увы, не настоящая. И все-таки, и все-таки звезда – прощальный подарок белой башни…
Ирина, устав от его поцелуев, отодвинулась от него, шлепнула по его бессовестным рукам кукурузным стеблем и сказала, глядя в небо:
– Вон звездочка, голубая с зеленым проблеском. Как она называется?
– Не знаю, – ответил он.
– А вон та, другая, с оранжевым лучиком, которая левее, – как называется?
– Тоже не знаю.
– А я знаю, – засмеялась Ирина. – Первая звездочка зовется Степой, а вторая – Ириной. Так они вечно будут одна возле другой…
Ирина была его первой женой. Она умерла во время родов.
Почему же вспомнилось это? Не потому ли, что он считал себя виновным в смерти Ирины?
…Воздух после полуночи стал прохладным, а земля оставалась теплой до утра…
Клинцов сделал шаг и снова провел лучом по верхнему своду. Звезда вспыхнула оранжевым светом…
Он уже вышел из зала и был в переходе, соединявшем зал с лабиринтом, когда увидел вдруг впереди себя собственную тень – кто-то сильным лучом осветил его сзади, из зала.
– Не оборачивайся! – потребовал голос, который Клинцов сразу же узнал – это был голос ч у ж о г о.
Клинцов остановился и плотнее прижал большой палец к рычажку зажигалки, которую Холланд приспособил в качестве запала к толовой шашке.
– Ты можешь спросить меня о чем-нибудь, – предложил ч у ж о й, – у тебя есть еще несколько секунд.
Клинцов услышал за спиной приближающиеся шаги. Он мог бы обернуться, но не увидел бы ч у ж о г о, потому что его ослепил бы свет мощного фонаря. К тому же, обернувшись, он вынудил бы ч у ж о г о остановиться, а надо было, чтобы он подошел ближе, чтобы он оказался в переходе, чтобы граната взорвалась у его ног.