355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Никаноркин » Сорок дней, сорок ночей (Повесть) » Текст книги (страница 9)
Сорок дней, сорок ночей (Повесть)
  • Текст добавлен: 13 февраля 2019, 22:30

Текст книги "Сорок дней, сорок ночей (Повесть)"


Автор книги: Анатолий Никаноркин


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 13 страниц)

– Дела – швах, – мрачно говорит майор, закончив операцию.

Мы и сами понимаем, вряд ли Петро выживет. Он мучается еще два дня. Живет крепким сердцем. Постоянно просит пить. Живот раздут – газы не отходят. Дежурим возле него с Копыловой по очереди.

– Так хотел на фельдшера выучиться, – чуть ворочает он сухим, обложенным языком.

– Выучишься… Операция прошла удачно, – уверяю его.

– Воды… Огонь в животе.

Кладу на запекшиеся губы смоченный бинт. У него начинается икота.

Толковый санитар был. Ему действительно нравилась медицина. Все расспрашивал. Как-то признался: «Я одному больному камень из почки выгнал. Дежурил в санбате. Мучается бедолага. Я к сестре, а та: «Я ему уже укол делала». Стал я поглаживать больного по пояснице– сначала легко, а потом сильней, сильней. Смотрю, легчает, легчает – и утихла боль. А наутро камень вышел. И операцию отменили. Я никому не сказал, что делал, еще бы влепили гауптвахту».

Умер тихо. Я на минуту отошел – вернулся, а в глазах у него смерть.

Я взял его часы карманные серебряные «Павел Буре»; он просил, в случае чего, переслать матери…


ГЛАВА XV

Третий день, не переставая, идет дождь. То крупный, то мелкий. Потоки мутной воды несутся по канавам с сопок к морю.

Море у берега коричнево-глинистое. Низкой пеленой стелется туман. Одиноко кричит морской ворон. Все кругом серое, промозглое, липкое.

Зябнем. Ветер уже зимний. Мокрая одежда не просыхает, воняет псиной. Грязь по колено… Тоскливо. Мастерим печурки из бензиновых бочек, но дров нет, топим полынью. Что будет, когда морозы ударят?

Немец усилил обстрел берега: боится, что в такую погоду могут незаметно пробраться наши катера.

Хочется тепла, солнца.

Побродить бы так, как бродил в детстве с дедушкой. Побежать беззаботно, легко, как кораблики, которые он мне вырезал из коры, а я пускал после ливня в ручьях. Дедушки нет уже в живых. Умер он за год перед войной. На Веровском кладбище, недалеко от синего террикона, маленький холмик с покосившимся крестом.

…Мой дед был каменщиком. Золотые руки. На работу ходил за семь километров, на шахту, хотя мог свободно работать в городке. Привык – сорок лет на одной шахте.

По воскресеньям, после бани, дед приходил к нам в гости. Небольшого роста, бородка будто присыпана кирпичной пылью. Дед – чаевник. К его приходу кипел на плитке медный цыганский чайник. Заварку он приносил с собой в специальной жестяной коробочке-сундучке с ключиком. На коробке даже помню надпись: «Чай. Преемникъ Алексея Губкина. А. Кузнецов и К0. Фирма существует с 1849 года…»

Наш чай дед не признавал.

– Какая разница, дедушка? – спрашивал я.

Дед сердился.

– Не шарамкай много, коли не понимаешь. Лучший чай – цветочный, – говорил он, сербая кипяток с блюдечка, вприкуску… – Он прямо, что ни есть, из почки чайной. А черный – тот из листьев. Смешивать надо. А вот когда поясница заболит, добавлю еще и шалфею.

Дед сопел, вытирая пот. Потом играли в шашки. Когда я выигрывал, он злился: «С фуком нужно играть».

А вообще дед добрый – всегда приносил маковки или длинные, чуть не в полметра, «конфеты-марафеты» – трубочки, завернутые в бумажку с синей, спиралью, лентой. Подзывал меня – и ну бородой щекотать. Она у него колючая, веником пахла. Я закатывался от смеха, вырывался. Гулять ходили на речку Булавинку. Вербы над водой. Коровы на выгоне. Болгарские огороды. Бабы в белых кофтах и белых платках пропалывали картошку. Пели-тянули: «Летят утки… и два гуся…» Ветер свежий, приятный. Под железнодорожным мостом он всегда гудит. С этого моста пацаны прыгают «солдатиком» – место глубокое. Речка мутная, в глянцевых пятнах мазута. Рыбы мало, а раки водятся.

– Дедушка, дедушка, почему Булавинка называется Булавинкой?

– Был такой храбрец, вроде Стеньки Разина… Казаков взбунтовал…

– А где он жил?

– Бахмут город знаешь – соляные шахты?

– Нет.

– Артемовск… То же само…

В Артемовск я ездил с отцом на машине.

– Так вот, был Кондратий Булавин бахмутским атаманом казачьим. Собрал он гультяев, значит, вольных людей – и пошел гулять-разгуливать по донецким городкам. Поднял Донецк, Хопер, Медведицу… Царево войско поколошматил. Город Черкасск захватил. Но предали его помощнички-атаманы, и он покончил с собой.

– Как покончил?

– Не хотел плена, стрельнул из пистолета в голову.

– Как в голову?

– Не шарамкай много. Лучше давай поищем травушку лечебную.

Над рощей заходило солнце. Плотвичка булькала в речке, выпрыгивала блестками.

Недалеко бродила стреноженная лошадь, позвякивая бубенцами.

Дед нагибался, срывал и нюхал листья, стебельки трав.

– На, покуштуй, – протягивал мне зеленый мясистый стебель.

Я жевал. Трава отдавала кислинкой.

– Заячья капуста, – пояснял он. – А вот это, видишь? – показывал на тропинку, которая, словно суровыми нитками, была перепутана тонкими крепкими стебельками с мелкими листочками и точечными белыми цветками. – Травка-муравка, она же птичья гречишка. Ходим по ней, топчем, а она полезная. Печенка у кого болит – помогает. И чахотку лечит… И раны…

Собираем золотисто-желтые цветы зверобоя, прохладный подорожник, пахучую душицу.

Домой возвращались вечером. Над головой перемигивались крупные звезды. Мы слушали перекличку паровозов. У каждого свой голос. Как живые, разговаривали они на своем языке. Но нам с дедом все понятно. Тонкий, пронзительный частый гудок доносился со стороны завода.

– Дедушка, кукушка заводская!

– Точно, она, – подтверждал дед. – Притомилась, бедняжка, тянет ковш со шлаком, устала; «Не могу-у-у».

Потом ветер приносил откуда-то со станции тяжелое пыхтение. Протяжный, сиплый гудок.

– Товарняк уголек везет, – говорил дед. – К тупику подошел, подъем крут, вот он и «пых-дых, пых-дых», но доволен. Слышишь: «А еще мало… А еще мало…»

Но все гудки перекрывал радостный, захлебывающийся крик-гудок. Дробный перестук колес.

– Пассажирский на Миллерово прет. «Лечу-чу-чу!»

Шагали мимо заводского ставка. На насыпи кряхтел, пуская пар, маленький паровозик – он тянул два громадных раскаленных ковша. В темноте они походили на спелые груши. Паровозик остановился в конце заводского двора. Сейчас самое интересное! Ковш медленно, осторожно наклоняется. Расплавленный шлак, плеснув через край, шипя и брызжа искрами, огненным потоком устремился по откосу к темно-синей воде. Запылало небо. На мгновение в ставке отразились, покачиваясь, заводские трубы, корпуса цехов и паровозик. Красным светом озарило наши восхищенные лица. Потом сразу же угасло. Исчезло. И синий вечер стал черной ночью.

Молодец Шахтаманов – соорудил баню. Собираемся мыться. Старшина выдает по кусочку мыла и белье, которое сбросили с самолетов.

– Тебе кальсон, – говорит он мне, – Горелову рубашка.

– А почему не мне рубашка?

– Тогда тебе рубашка, а ему кальсон… Комплект делим…

Колька говорит:

– Это все Дивонина Л.

Он влюбился в летчицу заочно. Чудак!

– Она непременно красивая, – уверяет он.

– А может, Страшко Ивановна!..

– Я у них в полку был, когда в «Красном партизане» стояли… Девчата одна другой лучше… Письмо ей обязательно передам через летчика Димку, попрошу фото.

– Смотри, обманет, – замечает Шахтаманов. – Получится, как у Артушки Севастьяна…

– Ну?

– Артушка переписку с девушкой-москвичкой завел… Девушка-москвичка просит карточка. А карточка нет. Пошел в соседний часть, у земляка карточка просил. Написал: «Я такой, только на двенадцать лет меньше».

– Чепуха. В авиаполку старушенций нет. Только командир и комиссар более или менее солидные.

Банька в глубине двора, в сарайчике. Топит ее, воду таскает новый санитар Мороз. Ушанка порвана, распухшее лицо в синяках. Его недавно контузило (и смех и грех – на него упал мешок с продуктами) – не говорит и не слышит. Дней пять пролежал у нас в санроте, попросился помогать.

– Как твой агрегат, хорошо работает? – спрашивает Горелов и руками показывает, будто трет тело мочалкой.

Мороз мотает головой и свистит. Трудно понять – хорошо ли, плохо. Шахтаманов говорит, что все в порядке.

Тесно. Втроем помещаемся с трудом. В углу чадит печка. На ней бочка железная с водой. Жарко. Пар. Моемся в тазах и выварке. Воду черпаем из бочки котелками. Вода желтоватая, с песком, не мылится.

– Я дождевой посоветовал добавить, – говорит Колька. – А то бы как наждаком…

Это, конечно, мелочи. Соскребаем с себя пудовую грязь. Тело зудит, чешется. Нас едят вши. И платяные, и в голове – мелкие. Столько вшей у меня было только в Махачкале, когда я туда приехал – стоял в очереди в городскую баню целую неделю.

– Частный собственность фрица! – кричит Шахтаманов. – Зараза такой, маленький, а кусает.

Колька щелкает ногтями, приговаривая:

– Бывает, что и вошь кашляет!

Какая все-таки чудесная вещь – горячая вода. Блаженно, яростно чешемся. Сейчас видно, как мы отощали (дневной паек гомеопатический: 100 граммов сухарей, банка консервов на 10 человек). У Кольки легко можно пересчитать все ребра. Шахтаманов проводит большим пальцем по Колькиным ребрам:

– Жить будешь, но худой будешь!

– У тебя пупок к позвоночнику прирос, – гогочет Колька, поворачиваясь ко мне.

Шахтаманов волосатый. Грудь, спина, ноги будто в саже.

– Сразу видно, что человек от обезьяны произошел, – говорю я.

– Это – шерсть, – бьет себя в грудь Шахтаманов. – Мине не холодно никогда – потому я жаркий всегда.

От горячей воды телу становится легко. Трем друг другу спины, кряхтим, ахаем от удовольствия. Шахтаманов, пританцовывая, тянет на высокой ноте:

– Ай-да-лай, да-ла!

Поднимается стрельба. Бухают близко взрывы. Выварка, тазы дребезжат, но это не мешает. Так бы еще с часок попариться. Но воды горячей много расходовать нельзя, и время ограничено. Уже тарабанят в двери.

– Чего чухаетесь! Тюфяки… Давай выходи.

После бани мы помолодели. Лица распаренные.

– Мине сичас ничего не надо, – уверяет Шахтаманов. – Только одним глазом мельница посмотреть. В ауле мельница есть такой – речка, вода колесо крутит. На мельнице Айшет работает.

– Кто?

– Айшет, девушка мой…

Колька направляется к повару Бассу попить чайку, я хочу привести в порядок свою гимнастерку. Пуговицы, нитки, ножницы – все, что нужно для портняжного дела, есть у нашей Раечки.

Девчата сейчас обшивают себя. Из парашютного шелка мастерят трусики, комбинации, платочки.

Рая живет вместе с Чувелой. Их блиндаж у стены «дома моряков». Там я не бывал – Чувела как-никак начальство.

– Рая! – кричу я у входа.

– А-у-у, – высовывает она светлую мохнатую голову.

– Мне бы пуговицы и нитки…

– Заходите.

Уютный блиндажик. Тепло. И даже вроде духами пахнет. Рая занята шитьем – на полу и на коленях куски кремового шелка. В руках цыганская игла – шелк плотный.

– Наволочки для подушек… Раненым, – говорит она. – Значит, с легким паром вас.

– Искупался неплохо.

– Мы тоже хорошо выкупались, только вот волосы никак не расчешу… Давайте гимнастерку, я сама все сделаю.

Снимаю гимнастерку, закутываюсь в шинель, усаживаюсь возле небольшого столика-ящика, накрытого шелком. На нем коробочка с пудрой, приколки, зеркальце. Стопочка книг, сверху – «Словарь английского языка».

– Это Чувелы?

– Мой.

– Грызем науку?

– Сейчас, конечно, редко заглядываю. А вообще у меня была мечта изучить не один, а несколько языков… Я училась в пединституте, на инязе. Правда, только первый курс закончила.

– Да, я давно заметил, что ты мечтательница.

Ее щеки и тоненький носик розовеют.

– Я вам, доктор, скажу, только не смейтесь, – я вот раньше, ну до войны, чтоб заснуть, всегда начинала думать о волшебнике и волшебной палочке… Три желания у меня: первое – чтобы все мои родные были живы-здоровы, второе – чтобы я была самая красивая, и третье – чтобы изучила все языки. А волшебник говорит: «Нет, выбирай два желания». Тогда я начинала с ним спорить, доказывать, и когда он соглашался – засыпала… А теперь, теперь я прошу у волшебника только одного – чтобы все наши раненые были живы и скорее их эвакуировать…

– С эвакуацией, конечно, паршиво… Попросить бы у волшебника невидимки-корабли…

– Знаете, как они, раненые, ко мне относятся? Иду, обхожу погреба, сараи. К концу обхода руку в карман халата суну, а там кусочки сахара – это они мне тайком положат… Вот дурачки… Сами-то голодные.

Рая пришивает пуговицы, смешно морщит носик с точечными, похожими на родинки веснушками. Плечи худенькие.

Перелистываю словарь. Что б это сказать ей по-английски? У меня с иностранными языками как-то не получалось. В школе учили немецкий, в институте – английский… Напрягаю память.

– What are you doing this evening? Let’s go to the cinema.

– If you don’t mind, I should, like to hear «Carmen», at the Bolshoi[2]2
  Что вы делаете сегодня вечером? Давайте пойдем в кино.
  Если вы не возражаете, я бы хотела послушать «Кармен» в Большом…


[Закрыть]
.

Учащается обстрел. Целая серия орудийных залпов по берегу. Непрерывный тяжелый гром. Блиндаж сотрясается. Мы не смотрим друг на друга. Рая продолжает шить. Налет длится минут десять. Затишье. И вдруг со двора доносится отчаянный голос Кольки:

– Шахтаман!.. Шахтаман!..

Выскакиваю наружу. Недалеко от ворот, у траншеи – свежая воронка, еще дымится. Рядом, разбросав ноги в грязи, лежит Шахтаманов. Колька тормошит его.

– Ранен? Куда? – кричу я, подбегая.

Переворачиваем Шахтаманова на спину. Левый кармашек, там, где пуговка металлическая, разорван, пробит осколком.

Сносим его в траншею и – в операционную.

Осколок попал в сердце. Под соском небольшая рана, в густых волосах запеклась кровь.

Чувствую острую боль, словно меня самого резануло тем невидимым осколком. Только что мы были вместе. А теперь он немой, обмякший… Страшно. Молчим.

– Вот тебе и Шахтаман, верный сын Дагестана, – глухо произносит Колька. – Не увидишь ты больше своих гор, далекого аула… И Айшет…

– Сволочи!..

Хороним его на берегу, на краю рощицы. В воронке только дно разровняли, чтобы тело положить свободно. Здесь много похоронено наших солдат. Прикрываем плащ-палаткой. Засыпаем песком.

– Место заметить как-нибудь надо, – говорю я.

– Камень сюда принесу, – откликается Колька.


ГЛАВА XVI

На фронте не только день на день, но и час на час не приходится. Трудно предугадать, как могут повернуться события. Казалось бы, у нас вроде все определилось: блокада, однообразные, повторяющиеся дни. Свыклись с мыслью, что пока вынуждены сидеть, но придет время – обязательно рванем, покажем, на что способны. Вдруг, как обухом по голове, – потрясающая новость. Вначале даже не хотели верить, чушь какая-то. Тем более что услышали с Колькой эту новость от капитана-начхима.

Были в перевязочной. Подошел начхим, загадочно ухмыляясь.

– А хирург ваш… Тю-тю… Отбывает восвояси…

– Какой хирург?

– Копылова.

– Куда отбывает?

– Куда? Уезжает на Большую землю.

– Брось трепаться.

– И не одна, – продолжает начхим невозмутимо. – Все, кто из дивизии, должны переправиться на Тамань. Армия уходит на другой фронт.

– Мне что-то твоя болтовня не нравится. Ты или пьяный, или голодный, – зло говорит Колька.

– Сам шифровку видел у Ганжи – можешь пойти проверить.

Капитан покачивается, пружиня на носках, потом исчезает.

Непонятно, зачем армии уходить? Два десанта в разных местах отвоевали плацдарм, вцепились в крымский берег намертво, ждем не дождемся, когда соединимся, – для этого так нужна помощь Большой земли. Нет, что-то не то… Вскоре к нам забегает Алексашкин и хотя хитрит, не рассказывает всего, но говорит, что действительно получена какая-то радиограмма и что Батя не в духе.

Позже Нефедов вызывает Копылову и Чувелу – обе они из дивизии. Когда возвращаются, по их виду можно понять: что-то неладно. Чувела – туча, скрывается в свой блиндаж. Копылова красная, возбужденная.

– Да… На Тамань… Но я наотрез отказалась. Оставить раненых? Батя сказал: «Правильно, тебя отстою». А вот с Чувелой дело сложнее – ее запрашивает политотдел корпуса. Она тоже не хочет уезжать. А в каком положении Батя…

Мы обсуждаем. Переживаем.

– Ни хрена не пойму, – ворчит Савелий. – Выходит, нас бросают. Значит, в наш десант не верят?!

– Может, это для стратегии. Вроде делают вид, что уходят, а на самом деле… – делает предположение Халфин.

– Знаешь, мы тут от такой стратегии с голоду ноги скоро протянем, – твердит с раздражением Савелий.

– Ударить нужно… Собрать весь флот: «охотники», сейнера, посудины какие есть – и пробиться к нам, – говорит Колька. – Людей, оружие подбросить, вот что нужно.

Он со злостью швыряет окурок.

– Немцы, когда узнают об этом, сразу нажмут на нас. Мы карты им в руки даем, – замечает Конохов.

– А что будет с нашими ранеными? – сокрушается Ксеня. – Теперь ведь никакой надежды, что их отсюда заберут…

Ну и дела! Сидим, понурив головы. Настроение – хуже не может быть. Раненые пока еще ничего не знают, но через несколько часов, в крайнем случае завтра, все станет известно. Что им скажешь? Мы все время подбадривали их, тонус поднимали, говорили, что эвакуация обязательно вот-вот начнется, терпение, терпение… А теперь?

Выхожу во двор. Нужно заглянуть к ним. Перебегаю через дорогу к клубу. Останавливаюсь на ступеньках у входа в подвал. Тяжелый запах гноя, немытого тела идет из глубины – и ничего не сделаешь: лежат тридцать человек, нары двойные, вентиляции нет.

На стене, над дверью висят подковы – ребята повесили на счастье. Стою, прислушиваюсь, о чем говорят. Нет, пока ничего не знают. Обычные разговоры. Узнаю раненых по голосам. Вот стон, приглушенный, как в полусне, – это разведчик Терехов. Он все время стонет – руки, ноги, спина изувечены. Колем морфий. Толкует моряк из штрафников:

– Ты, корешок, не тушуйся – с докторами тоже воевать надо. У меня пулевое в ногу было. Под Новороссийском припечатали. Кость затронуло, но чую – нога живая. Попал в армейский госпиталь, пришли доктора, сидели, щупали, смотрели. Потом один очкастый берет палочку с йодом и обводит круг на ноге. Спрашиваю:

– Для чего?

– Будем ампутацию делать.

– Резать не дам…

– Тогда помрешь…

– Нога живая – не дам.

Взял костыли и кричу:

– Буду биться до смерти. Давай переводи в морской госпиталь. Видят они – со мной не договориться. Ушли. А потом – на самолет и в Сочи. А в Сочах операцию сделали, загипсовали. И нога на месте… Дуй до горы!

Раненые всегда любят приукрашивать. В этом отношении они как дети. И обижаются тоже как дети. Помню, как один раненый в Геленджике «воевал», не давал остричь чуб – там и чубчик был, три волосинки… У него тяжелое ранение в позвоночник, а он забыл о ране – его волновал чубчик.

А попробуй у раненого взять пистолет! Это возможно лишь, когда он лежит без сознания.

Кому это говорил моряк? Ага. Унылый голосок:

– Колено прямо распирает, а рана совсем маленькая. И все-таки они знают лучше…

Отвечает Птенчик, так мы прозвали младшего лейтенанта Лапина. Белобрысый, с загнутыми, как у девчонки, ресницами. У Лапина повреждена коленная чашечка. Рана небольшая, но коварная. Задет сустав – нужно будет вскрывать.

– А я за наших докторов, – басит Щитов. – Знаешь, как им приходится!.. Полководец Багратион еще говорил: «Лучше три часа в бою, чем три минуты на медпункте…» Они мне ноги спасли. Точно. Я понимал, что с ногами погорел…

– Чего ты понимал?

– Я ведь сам чуток медиком был…

– Жора, не чуди бесплатно.

– А вот так… Что было – то было. Правда, доктора из меня не вышло. Учился в Черниговском техникуме, фельдшерско-акушерском. Ну и перед экзаменами решили кутнуть. Финансы поют романсы, а выпить охота… Кто-то из ребят вспомнил – в кабинете наглядных пособий есть спирт. Забрались туда, а там в склянках-банках всякие препараты, зародыши в спирте плавают. Мы этот спирт реквизировали… И в общежитии распили. Дирекция узнала про наш концерт, и восемь человек – фюйть – отчислили…

– Шкодливый ты, оказывается. А на море как попал?

– Пошел на рыбные промыслы на Азовское. Кончил курсы судоводителей. Позже в школе подводников в Ленинграде был – там и война застала.

Примолкли. Слышно, кто-то скребет по железу, жикает напильником. Наверное, житняковский минометчик Чудаков. На плацдарме мода делать безделушки: мундштуки, расчески, рукоятки для кинжалов, кольца.

– Бате портсигар подарить надо со значением…

– Учи! Голову Кутузова на крышке нарисую. Звездочку и надпись «Огненная земля» – Берлин».

– Подходяще!

Опять басит Щитов:

– Лейтенант… Лапин, не горюй. Будем живы – не помрем, а помрем, так спляшем. Лучше мне песню, слова скажи. Нравится.

Птенчик тонким голосом:

 
Туда, где, ветрами гонимы,
Вздымаются волны горой,
К скалистому берегу Крыма
Уходим, товарищ, с тобой.
 

Это его слова, он мне признался, что пишет стихи. Но ребята об этом не знают, и его песню поют на мотив «Раскинулось море широко».

На следующее утро на обходе замечаем, как резко изменилось настроение раненых. Стиснуты щетинистые челюсти. Глаза чужие, смотрят куда-то в потолок. Уже знают всё.

Молча осматриваем, проверяем пульс, температуру, назначаем на перевязки. Рая некоторых перебинтовывает. Вот она поправляет повязку раненному в плечо сержанту. Он возбужден, вертится. Рая нечаянно задевает больное место. В другое время он бы охнул, поморщился. А сейчас его прорывает:

– Все равно теперь! – запинаясь, кричит он. – Толкай, бей! Нужен был, когда в бой шел… Значит, теперь никому… Бросаете. Тогда лучше прикончите!

Захлебываясь от слез, пытается сорвать с себя повязку. Удерживаем его, успокаиваем. И он как внезапно вспыхнул, так и утихает. Посмаркивает носом.

– Разве мы можем вас бросить! – тихо говорит посеревшая Копылова. – Как вы могли подумать?

– Не серчайте, доктор, – притрагивается к ее халату сосед сержанта, подслеповатый, в летах солдат. – Психанул он. Мы-то лежим здесь, как дети. Спеленатые по рукам и ногам. Ни укрыться от снарядов и бомб, ни оружия взять, ни табачку. Только ждем, ждем – жданки все поели… Иной раз такое нападет…

Заканчивали обход, когда прибежал Савелий и предупредил: пришел командир полка.

Да, Батя всегда знает, когда нужно появиться.

Нефедов заходит в кузню минут через пять, выбрит, подтянут. Но лицо болезненное. Весело здоровается с ранеными. Тут же обращается к Копыловой:

– Почему раненые заросли? Где парикмахер?

Копылова объясняет: парикмахер сейчас заменяет носильщика.

– Отставить и немедленно побрить всех. А то ведь на медведей похожи.

Батя улыбается и садится на ящик. Сразу же начинают сыпаться каверзные вопросы об уходе армии, обо всем, что наболело.

– Из полка не уезжает ни один человек, – спокойно отвечает Нефедов. – Ни один! Отзывают на Большую землю штабных работников дивизии – и все! Точно сказать не могу, но думаю, готовится что-то важное на Украинском фронте. Перегруппировка. Но и нас на полуострове осталось немало – армия под Керчью и мы здесь.

– У фрица танки, орудия, самолеты… А у нас даже ни одной пушки, – замечает кто-то из раненых.

– Хочу задать вам такой вопрос, – прищуривается Нефедов. – Если бы немцы были на нашем месте – долго бы они продержались, а?

– Сбросили б за сутки!

– Тюльку давно бы кормили на дне.

– А мы вот крепко держимся, – говорит Нефедов. – Им это сделать невозможно. У нас у всех вера, а ее в вещмешке носить не будешь и с самолета не сбросишь. Она вот тут… – Батя показывает на грудь. Потом встает и, повысив голос, спрашивает: – Кто был со мной в бригаде, в станице Пролетарской?

– Я…

– И я был…

– И я…

– Помните, как начинали воевать? Винтовок много было?

– Какое там! Обучались на палках-деревяшках.

– А клятую речку Миус помните? Первое боевое крещение бригады? Село Колесниково. Утром, когда пошли в наступление – туман, а к селу вышли – туман разошелся… И мы как на ладони. В черных бушлатах на белом снегу… Какой огонь! Но выдержали?

– Выдержали!

– А на Лабе танковые атаки как отбивали?

– Лейтенант Ковалев со своей пушкой дал им жару.

– Добро́! – продолжает Нефедов. – Еще напомню: Кабардинский перевал, переходы в мороз, бураны… Бугазская коса – под сплошным огнем брали высоту. Первыми ворвались в Крым! Везде с честью выходили из самых трудных переделок. А сейчас что ж, гвардейцы, караул кричать будем? Нет! Мы даром здесь не сидели это время: закопались прочно в землю, у нас несколько укрепленных линий обороны. Минометы есть, противотанковые ружья, пулеметы. Авиация всегда поможет, артиллерия тяжелая… Вчера наши самолеты бомбили Камыш-Бурунский порт. Семь барж потопили, а вместе с ними отправили на дно командующего их флотом, адмирала. Так что немца еще защучим! Давайте договоримся: мы будем воевать, а вы спокойно лежите и анекдоты травите. Главное – спокойствие, а то ведь и без ранения, от одних волнений можно в госпиталь попасть. Вот так, как случилось с нашим казначеем в Пролетарской…

Нефедов делает передышку, окидывает взглядом раненых. Они слушают внимательно. Некоторые приподнялись, придвинулись ближе.

– Казначеем в нашу бригаду назначили одного старичка. В очках, лысенький. Где откопали такого? Была зима, холодище, ветер. А топлива в станице – днем с огнем не найдешь. Пошли в ход заборы и деревянные уборные. Как-то раз морячки подошли и подхватили будку, а там, нужно же случиться, сидел наш казначей. Конечно, заорал он как резаный.

– З переляку очкур луснув…

– Подумал, на тот свет забирают черти…

– Ха-ха-ха!.. Воздушной волной подбросило.

– Ребята растерялись от неожиданности, бросили будку и бежать. Явился бедняга-казначей в казарму, говорить не может. С перепугу язык отнялся. Пришлось отправить в санчасть.

Смеется весь подвал. Батя тоже рад – сумел разрядить обстановку, подбодрил раненых.

Нефедов выходит из кузни и направляется к рощице, где был первый КП. Останавливается возле огромной воронки, залитой водой. Вытаскивает трубку, несколько раз чиркает зажигалкой, жадно курит. Вижу его спину, несколько опущенные, отяжелевшие плечи и понимаю, что он так же, как и все мы, переживает. Смотрит на пролив, ощеренный гребнями-беляками. Потом резко поворачивается и зовет Алексашкина. Они отправляются к складу боеприпасов.

Иду в операционную.

У входа сталкиваюсь с начхимом. Напевает. И вином от него пахнет. Знаю, что в отсеке, где живет Копылова, хранятся две бутыли вина для тяжелораненых. Неужели оттуда взял? Забегаю в отсек. Да, бутыль сдвинута.

– Эй ты, гад! – догоняю начхима. – Это же для раненых.

– Что ты мелешь. Каких раненых?

– Не понимаешь… Вино пил?

– На бога берешь… Я тебя…

Он хватается за пистолет. Я тоже. Неизвестно, чем бы все кончилось, но в эту минуту появляется Колька.

– Вы что, рехнулись? – орет он. – В чем дело?

Выпаливаю насчет вина. Колька подходит вплотную к начхиму, тот съеживается.

– Вот что, друг ситцевый, – цедит сквозь зубы Колька. – Сматывайся, чтобы и духу твоего не было. Тебя на тот берег вызывают, так не задерживайся – мотай. А то поздно будет.

Начхим шмыгает, как мышь, в траншею.

Зенитки бьют часто-часто, как пулеметы. В небе расходится тяжелый гул моторов. Взрывы – белые шары густо пенятся вокруг наших самолетов. Не удивительно, что один из них, «ил», загорается. Из машины выбрасываются двое на парашютах. Ветер гонит их в море. А там волны-горы.

– Пропадут!

Но летчиков замечают стоящие за дамбой моряки. Спускают на воду лодку. Быстро-быстро работают веслами, успевают подойти к опустившимся белым куполам парашютов. Немцы бьют по лодке, но не попадают. Минут через пятнадцать мокрые, переваливаясь, как медведи, летчики с подбитого самолета приходят в санроту. Пилот ранен в руку.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю