Текст книги "Повести и рассказы"
Автор книги: Анатолий Алексин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 27 страниц)
Читать это письмо на ходу я уже не мог. Уселся в ванной, зачем-то заперся и стал внимательно изучать строчку за строчкой, чего раньше ни разу не делал. Всему я теперь придавал преувеличенное значение. И прежде всего отметил, что мамино письмо заметно отличалось от писем отца. Должно быть, и раньше отец и мама писали по-разному, но я не обращал на это внимания. А сейчас вот заметил.
Отец никогда не писал, что скучает по дому, что хочет скорей вернуться, хотя, конечно, скучал. Он считал неразумным расстраивать понапрасну себя и нас с бабушкой, если уж командировка выписана на определенный срок и сократить этот срок невозможно.
Отец часто употреблял эти слова: «разумно» и «неразумно».
– Неразумно зря растравлять себя и других, – говорил он.
Мама себя растравляла. Она писала, что все время видит во сне, будто я заболел (в отличие от отца, она видела сны). Она волновалась, не болят ли у бабушки ноги, в которых происходило то самое вредное отложение солей. Мама клялась, что больше никогда не уедет в столь длительную командировку. Она и раньше обещала мне это.
Я слышал, как в последний раз, перед отъездом, отец уговаривал маму:
– Неразумно оставлять объект без присмотра. Это же наше детище!
– Он тоже наше детище, – возражала мама, указывая на меня. Она очень редко не соглашалась с отцом и делала это робко, сама удивляясь тому, что спорит.
Отец говорил об общественном долге, о том, что на нас с бабушкой можно положиться, что мы оба взрослые люди.
– Он, может быть, и взрослый, – кивнула в мою сторону бабушка, – но о себе я бы этого не сказала.
– Зато я скажу за вас обоих! Вы не можете нас подвести! – воскликнул отец.
В споре он часто переходил на громкие восклицания, которые как-то очень быстро решали спор в его пользу.
В этом письме мама вновь жаловалась, что очень тоскует. Она мечтала о том, что будет, когда они с отцом возвратятся домой.
Этой мечте было посвящено целых полторы или две страницы.
Мама мечтала, что они с отцом приучат меня вставать рано– рано, в половине седьмого, – и мы все втроем будем бегать до завтрака вокруг двора. Она мечтала, что по воскресеньям мы вчетвером, вместе с бабушкой, будем ходить в музеи и на выставки…
Мама уже не первый раз мечтала в письмах обо всем этом, и всегда ее мечты казались мне на расстоянии очень привлекательными. Я готов был вставать ни свет ни заря и бегать по двору (лишь бы мама с отцом скорее вернулись!). Я готов был ходить на выставки и в музеи, хотя мы с бабушкой явно предпочитали кино (лишь бы мама с отцом скорее приехали!).
Но на этот раз мамины мечты и особенно ее слова: «Все снова будет прекрасно! Все будет так хорошо!» – не вызвали у меня той радости, какую вызывали прежде. Странное, незнакомое чувство мешало мне радоваться этим словам. Мне словно бы было немного стыдно за то, что все опять будет «так хорошо».
«Глупости! – решительно сказал я сам себе, прогоняя неприятное, тревожное чувство. – Какие глупости!.. Разве без нее отец не кончил бы институт? Разве другие врачи не могли вылечить его после контузии?..»
В ванную комнату постучались соседи. И я побежал одеваться с той мыслью, которая пришла ко мне последней: отец и сам бы добился всего! Конечно, всего бы добился: ведь я видел, как он мог и сейчас ночами сидеть над чертежными досками, как мог сам (без всякого принуждения!) изучать английский язык, чтобы потом читать всякие научные книги.
В школу я пришел успокоенный, снова довольный всем на свете.
На последнем уроке Антон получил тройку но физике. Он знал все прекрасно, но он смущался.
– Тебе бы лучше отвечать после уроков, один на один с учителем. Ты бы тогда не терялся! – утешал я своего друга. – И не надо выходить к доске, а прямо со своего места… Хочешь, я предложу? Так, мол, и так, в связи с заиканием… Ты ведь контрольные как здорово пишешь! А почему? Никто на тебя не глазеет!
Сочинения и контрольные Антон писал хорошо, гораздо лучше, чем отвечал у доски. Все считали, что он у меня сдувает. Это было ужасно несправедливо, потому что на самом деле я сдувал у него.
Антон в тот день очень расстроился. Это было написано у него на лице. Лицо было круглое, большое, и на нем легко было все прочитать.
Я решил снова утешить Антона:
– Пошли в кино!
– Прости, Сергей… Но я не смогу. Сегодня у мамы нет ночного дежурства. Она будет дома.
Его мама работала телефонисткой.
– Чудак! Ты ничего не понял. Пойдем на вечерний сеанс, с бабушкой. Скажем, что она совсем ослабела и мы вдвоем ее сопровождаем. Понял?
– Прости, Сергей… Мне неудобно тебе отказывать, но когда мама дома…
– Ты сидишь возле нее? Развлекаешь?
Антон думал о чем-то своем и даже не ответил на мой вопрос. Он сказал:
– Не знаю прямо, как ей дневник показать…
– А ты не показывай. Скажи, забрали на проверку. В гороно!
– Не могу я ее обманывать. Хватит с нее!
– Чего «хватит»?
– Она говорит: «Если и из тебя ничего не выйдет, я утоплюсь».
– А из кого еще не вышло?
– Но это она так считает… что жизнь у нее не удалась. Я очень хочу сделать ей что-нибудь такое… приятное. А приношу домой одни неприятности. Так у меня получается.
Мы дружили с Антоном больше двух лет, но никогда я не был у него дома. Наверно, там было не очень уютно – и он не приглашал.
Маму его я никогда не видел. В тот день она представлялась мне похожей на Нину Георгиевну.
И мне тоже хотелось сделать Нине Георгиевне что-нибудь приятное. Но ведь я даже не спросил, какая у нее беда… Не решился. Или просто забыл: все расспрашивал об отце. Хотя с ним никакой беды не случилось…
Я не хотел, чтобы отец защищал ее, и наврал, что он вернется через полтора года. Но сам я мог помочь ей! Вместо отца!..
У меня уже не было ее письма, но я знал его наизусть. И как это бывает, в памяти сами собой всплывали то одни, то другие строчки. «А если не зайдешь, не обижусь. В конце концов, ты не обязан. И вправе просто не захотеть, как уже было однажды…» Сперва я не обратил на эти строки внимания. А сейчас вспомнил их. Значит, она уже однажды писала отцу, звала его, но он не пришел? Зачем она его звала? Когда это было?.. И кто такой Шурик, от которого она с нетерпением ждет вестей?
Я готов был ее защищать! Но ведь она писала, что защищать ее не от кого. Может, ей просто нужно, чтоб кто-нибудь выслушал, с кем-нибудь поделиться?..
Защищать, конечно, труднее, чем «просто выслушать». Но на защиту не нужно иметь прав: чтобы защитить человека, не надо даже спрашивать его разрешения. А чтобы ты мог «просто выслушать», надо, чтоб тебе рассказали, доверили, чтоб с тобой поделились.
Станет ли со мной делиться Нина Георгиевна? Я не знал.
6
Однако, подходя к желтому двухэтажному домику, я почему-то вновь забыл о ее беде. Я думал только, как бы мне потактичнее узнать, из-за чего они расстались с отцом. Как об этом спросить? Может быть, так: «Из-за чего вы перестали быть вместе?» Эта фраза заставила меня поежиться: трудно было представить себе, что отец был вместе с кем-нибудь, кроме мамы. Лучше спросить просто: «Из-за чего вы развелись?» Или: «Из-за чего разъехались?» Все эти фразы мне как-то трудно и непривычно было произносить…
– Вы поссорились с отцом, да? – спросил я.
Она улыбнулась:
– Не ссорились и не дрались… Просто так получилось. Я ведь гораздо старше Сергея… Все это можно понять.
Я с радостью вдруг подумал, что мама на целых семь лет моложе отца. Должно быть, лицо мое, помимо воли, на миг выразило эту радость. Нина Георгиевна с чуть заметным удивлением поправила очки. И тогда я, чтобы загладить свою вину, слишком уж громко, с грубо подчеркнутым сочувствием спросил:
– У вас какая-то беда случилась?
Ей не хотелось отвечать на такой вопрос. Она и не ответила. А просто подошла к фотографии, на которой был изображен мальчишка лет трех или четырех, в матроске с серебряным словом «Витязь» на ленте, и стала рассказывать как будто самой себе:
– Когда это случилось, я взяла мальчика из детского дома. Ему было два с половиной года. Он потерялся на войне… Сейчас ему пятнадцать лет и семь месяцев.
Она, конечно, очень любила этого мальчишку, если называла его возраст так точно, по месяцам. Мама тоже так именно говорила о моем возрасте. А отец будто старался сделать меня чуть постарше: «Ему двенадцатый! Ему тринадцатый!» Тогда я сердился на маму за ее точность – манера отца больше устраивала меня: я хотел в ту пору скорей повзрослеть.
В коридоре раздался звонок. Нина Георгиевна побежала открывать с той неожиданной для нее быстротой, которая уже удивила меня накануне. Я даже не успел сказать ей, что в дверь звонили всего один раз. Я сказал это, когда она вернулась.
– К вам ведь три звонка…
Я знаю, – мягко перебила она меня. – Я только вижу плохо, а слышу пока хорошо. – И продолжала рассказывать как бы самой себе: – Недавно нашлись его родители. Так и должно было случиться… Это нормально.
Она не могла больше рассказывать.
Чтоб прекратить молчание, я тихо спросил:
– Его Шуриком зовут?
– А ты откуда знаешь?
– Вы вчера подумали, что я от Шурика… Когда открыли дверь.
– Да… Он уехал к своим родителям. Они остановились за городом, у родных. И все не приезжает… Я знаю адрес. Но ехать нельзя: может быть, родители хотят, чтоб он к ним привык. Это нормально. Это можно понять…
Снова раздался один звонок. И снова она побежала открывать.
А вернулась обратно совсем без сил: ей нелегко было ждать. Она опустилась на диван. И стала говорить, но уже не рассказывать, а как бы рассуждать сама с собой, будто меня и не было в комнате:
– Тогда, много лет назад, мне было трудно. Но сейчас еще хуже… Все-таки он был моим сыном. А теперь оказалось, что он не мой. Вторая потеря в жизни… Тогда я была еще молодой, были надежды. А теперь ничего уже нет. Приговор окончательный: одиночество.
– Хотите, я съезжу? Туда, за город… И привезу его! Хотите?
Она вздрогнула, будто удивившись, что я слышал ее слова.
– Никого привозить не надо. Кто хочет, сам приезжает… Ты согласен?
Я был согласен, но не сказал ей этого. А сказал совсем другое:
– Вы не будете одна, Нина Георгиевна! Хотите, я буду к вам приходить? Хоть каждый день… Честное слово! Хотите? Хоть каждый день!
7
Желая утешить человека, порой обещаешь ему то, что потом невозможно выполнить. Или почти невозможно.
«Как же я буду ездить к ней каждый день? – рассуждал я, вернувшись домой. – Сейчас еще ничего… А потом, когда вернутся мои родители?»
Если мне нужно было преодолеть какую-нибудь трудность, я начинал убеждать самого себя в том, что делать это совершенно необязательно и даже вовсе не нужно. Так было и сейчас.
Я начал рассуждать: «Ведь я же не сказал ей твердо и уверенно, что буду приходить, а просто задал вопрос: „Хотите, я буду к вам приходить?“ И она мне ничего не ответила – ни „да“, ни „нет“. А ведь если б она хотела, то обязательно бы сказала: „Приходи! Приходи, пожалуйста! Я так буду тебя ждать!“ Она ничего этого не сказала. А я возьму и без всякого приглашения буду ходить? И потом, вообще… Когда я сказал „хоть каждый день“, это же было, как говорит наша учительница литературы, „сознательное преувеличение, гиперболическое заострение“. Она это, конечно, поняла… А я вдруг залажу ходить, будто никакой гиперболы вовсе и не было!»
Одним словом, я убедил себя, что ходить каждый день не нужно.
Но на следующий день пошел…
Дверь мне открыл парень лет пятнадцати. Увидев его, я поправил свою шапку-ушанку, которая одним ухом всегда упрямо сползала мне на лицо, и, хоть был не на улице, застегнул пальто на все пуговицы. Парень был аккуратный, прибранный. И красивый.
У него были волнистые светлые волосы, зачесанные набок, голубые глаза и нежные, розовые щеки.
Вежливо и даже ласково спросил он, кого мне нужно. Я терялся и благоговел перед мальчишками, которые были всего на два или на три года старше меня, гораздо больше, чем перед взрослыми людьми. Особенно я робел перед теми, которые были не похожи на меня, в которых я чувствовал превосходство. Я и тут оробел и чуть было не забыл имя-отчество Нины Георгиевны.
– Заходи, пожалуйста, – сказал парень.
Он пропустил меня вперед. Я прошел в конец коридора и постучал в последнюю дверь. Парень удивленно посмотрел на меня: откуда я знаю, куда стучать? Но ничего не спросил. Он гостеприимно распахнул передо мной дверь – и я вновь увидел отца… И опять застыл на пороге. Но парень не торопил меня. Наконец он сказал, не поняв причины моего замешательства:
– Не стесняйся. Заходи, пожалуйста. Она скоро придет.
Мне казалось, он научился мягкости и вежливости у Нины Георгиевны.
Я вошел. Книжный и платяной шкафы были раскрыты, на полу стоял чемодан с откинутой крышкой. Проходя мимо, я заглянул в него: там, на дне, лежал пестрый свитер и несколько книг.
– Раздевайся, пожалуйста. И садись на диван, – сказал парень. – Чтобы не было скучно ждать, почитай книгу.
Не глядя, он вынул из шкафа и бросил на диван толстый том. Это был сборник медицинских статей.
– Разденься, здесь очень жарко, – заботливо повторил он.
Я посмотрел на его отглаженный костюм, на клетчатую рубашку с отложным воротником без единой морщинки, вспомнил о том, что сегодня на большой перемене посадил два свежих чернильных пятна на свою помятую курточку, и не стал раздеваться.
– Не обращай на меня внимания. Я должен собраться, – сказал он.
И стал заполнять чемодан.
Книги стояли на полках плотно, одна к другой, словно в строю. Он вытаскивал некоторые из них, и ряды редели, в них образовывались просветы.
Иногда он задумывался:
– Не помню, моя или нет. Кажется, это мне подарили. Сделали б надпись, все было бы ясно.
Один раз он повернулся ко мне и сказал:
– С вещами легче: там уж не перепутаешь.
Он стал складывать в чемодан рубашки, трусы, майки. Каждую вещь он предварительно разглядывал, словно был в магазине и собирался ее покупать, разглаживая рукой.
Отдышавшись немного, я подумал, что глупо сидеть на диване в застегнутом на все пуговицы пальто и молчать. И я спросил то, в чем был совершенно уверен:
– Ты Шурик?
Он снова повернулся ко мне:
– А тебе это откуда известно? На лбу у меня вроде ничего не написано. – Он потрогал свой лоб. – А тут написано? «Витязь».
Он указал на фотографию мальчишки лет трех или четырех, в матроске и бескозырке.
– Я был здесь вчера. Нина Георгиевна мне рассказала… Она очень ждала тебя.
Лицо его стало строгим и даже печальным.
– Она меня очень любит, – уверенно сказал он. – И я ее тоже очень люблю. Хотя она странный человек. Не от мира сего, то есть не от того, в котором мы с тобой проживаем. Добрая очень… И меня бы испортила своей добротой, если бы я не оказывал сопротивления. Это было мне нелегко. – Он вздохнул, словно бы жалея себя за то, что к нему были слишком добры. – У нас даже бывали конфликты. Сейчас, когда я узнал своего отца, я понял, что во мне от рожденья – отцовский стержень. Это меня и спасло.
Он продолжал укладывать вещи.
– Я должен был выбрать. У человека не может быть двух матерей. Тем более, что родители мои живут в другом городе. Значит, разлука с Ниной Георгиевной неизбежна. Они ведь тоже очень любят меня. Пятнадцать лет ждали, искали повсюду. Значит, я должен исчезнуть из этого дома и не напоминать о себе. Так Нине Георгиевне будет гораздо легче. Если собаке хотят отрубить хвост, это надо делать в один прием. Так сказал мне отец. А есть, говорит он, добрые люди, которые рубят хвост в десять приемов, по кусочкам. И думают, что так благороднее. Поэтому я и не приходил… Сейчас вот уйду, а потом напишу письмо. Прощаться с глазу на глаз – это невыносимо.
Я не понимал, почему он мне все это говорит.
А он продолжал:
– Мои родители очень благодарны Нине Георгиевне. Хотя и в детском доме мне было бы хорошо: у нас в стране сироты не погибают. Но в домашних условиях, разумеется, было гораздо лучше. Это даже сравнить нельзя. Мои родители хотели на работу ей написать, официально поблагодарить. Но она категорически отказалась. Не от мира сего!..
Я подумал, что его никак нельзя было бы обвинить в «нечеткости». Он, видно, любил поговорить, и все его фразы были обдуманными, какими-то чересчур завершенными. Он твердо знал, что Нина Георгиевна его очень любила. Он твердо знал, что она могла погубить его своей добротой, но что сироты у нас в стране не погибают. Он был уверен, что родители тоже его очень любили. И что внутри у него – отцовский стержень. Он не сомневался, что хвост надо рубить в один прием.
Нину Георгиевну он четко называл Ниной Георгиевной, хотя раньше (мне это неожиданно пришло в голову), конечно, называл ее мамой. Он ни разу не сбился, не назвал ее так, как раньше.
И все же иногда я улавливал в его голосе еле заметное желание что-то объяснить, оправдаться. Поэтому-то, наверно, он и рассказывал мне то, о чем я его вовсе не спрашивал.
– Думаешь, мне нужны эти рубашки и книги? Родители купят мне новые. Я просто не хочу, чтобы они напоминали Нине Георгиевне обо мне. Ей это будет так тяжело… Лучше уж сразу исчезнуть, лучше один раз пережить – и больше не вспоминать. Вот посмотри, на обратной стороне крышки написано: «Шурик Емельянов, второй отряд». Я с этим чемоданом ездил в пионерлагерь, когда был таким, как ты. Она же будет эти слова читать и перечитывать. А зачем? Лучше я заберу чемодан.
У нас с ним была одна фамилия. Это мне не понравилось. И еще я заметил, что от висков у него, словно свалявшийся войлок, свисали белесые космы, которые он еще не брил. И от этого его красивое лицо сразу стало казаться мне неприятным.
Он подошел ко мне, взял за плечи и тоном заговорщика произнес:
– Тебя как зовут?
– Сергеем.
– Помоги мне, Сергей! Дождись Нину Георгиевну. Она скоро придет: у нее день родительских консультаций. Скажи, что я очень переживал, что я мысленно с ней прощался. Расскажи, как живой свидетель… Тебе все равно надо ее дождаться! Ты ведь на домашнюю консультацию?
– На какую?
– Как – на какую? Ты разве не пациент? Не из нашей школы?
– Нет, я из другой…
– Ничего не пойму! Я был абсолютно уверен, что ты на домашнюю консультацию…
– На какую консультацию? – снова спросил я.
– Она же в моей школе врачом работает. То есть в моей бывшей школе. И дополнительные консультации устраивает: родителям и ребятам. В школе и даже дома… Сознательность на грани фантастики! Иногда, бывало, просто отдохнуть невозможно: придет какой-нибудь охламон из «неполной средней» и раздевается тут до пояса, дышит, как паровоз, то носом, то ртом. В общем-то, это, конечно, заслуживает величайшего уважения. Только никто ей спасибо еще не сказал. Я, по крайней мере, не слышал. А ты-то зачем пришел?
– Я по другому вопросу.
– По вопросу? Не буду вдаваться в подробности: некогда. Жаль, что ты не из нашей школы: хотел оказать небольшую услугу. Ответную, так сказать!
– Какую? – полюбопытствовал я.
– Да зачем же тебе, раз не из нашей школы? Хотел вспомнить о шалостях раннего детства…
Он махнул рукой, словно бы стыдясь несолидных детских воспоминаний. Но все-таки стал вспоминать:
– Она ведь почти ничего не видит. И вежлива очень. Даже если не верит, не решается этого показать, чтоб не обидеть. «Не ранить!» – как она говорит. Ребята, конечно, этого не знали. Ну, а я подсказал им по-дружески: если, мол, хотите смываться с уроков, делайте это законно, по всем правилам. Подсказал им, что, если сесть от нее хотя бы на расстоянии трех шагов, взять градусник и потихоньку настукивать температуру, она ничего не заметит. У нас, помню, целыми классами настукивали. Особенно перед контрольными. На школу, так сказать, обрушивалась эпидемия! А она ничего не замечала… И выписывала справки, освобождала от занятий. Смешно вспомнить! Заблуждения молодости… Я хотел на прощание сослужить тебе службу. Как говорится, услуга за услугу. К сожалению, ты не сможешь воспользоваться.
Он как-то торжественно и неторопливо согнул руку в локте, рукав пиджака сморщился, полез вверх, и я увидел у него на руке красивые плоские часы.
– Отец подарил, – между прочим сообщил он. И сразу заторопился: – Мне пора! Скоро Нина Георгиевна вернется. Очень хочется ее увидеть, но разговор принесет ей только расстройство. Лучше потом напишу письмо.
Он вернулся к своему чемодану. Стал закрывать крышку, но она не захлопывалась до конца: то вылезал кончик рубашки, то высовывались трусы.
Тогда он сел на крышку и так, сидя на ней, закрыл чемодан на ключ. Но синие трусы все же продолжали торчать…
На прощание Шурик еще раз повернулся ко мне:
– Очень хорошо, что ты здесь оказался. Я потом напишу Нине Георгиевне. А ты скажи, что я очень переживал. Это правда. Я ведь люблю ее. И многим обязан… Но если нашлись родители? Я ведь не виноват.
8
«И этот ее покинул», – мысленно сказал я себе, когда за Шуриком захлопнулась дверь.
Но он тут же вернулся. Я подумал, что он все-таки хочет ее дождаться.
Шурик положил на стол два ключа и сказал:
– Передай ей, пожалуйста. Вот этот, английский, от парадной двери… Впрочем, она знает. Теперь мне не будет пути: вернулся.
«Пусть не будет…» – подумал я.
Боясь встретиться с ней по дороге, он удалился почти бегом, припадая на правую сторону: руку оттягивал чемодан. Он удирал…
Я смотрел на мальчишку в матроске с серебряным словом «Витязь». Я любил сравнивать старые фотографии с живыми людьми, которые были на них изображены и которых я знал повзрослевшими, постаревшими и совсем другими.
«Эх ты, витязь! Рыцарь! – думал я. – Исчезнуть… Так ей будет легче! И в детском доме было бы хорошо… У нас в стране сироты не погибают… Все правильно. Все абсолютно точно».
Я представлял себе, как много лет назад Нина Георгиевна купила ему этот нарядный матросский костюмчик, как долго причесывала его перед тем, как повести к фотографу: из-под бескозырки продуманно выбивались светлые волнистые волосы. Но часы она ему купить не успела.
Шурик и мой отец были на стене почти рядом. Это было мне неприятно. «Они ведь такие разные, – говорил я себе. – И совсем по-разному ушли из этой комнаты, из этого дома». Я был в этом уверен, хотя не знал в подробностях, как ушел мой отец. Память, словно желая поспорить со мной, вновь и вновь злонамеренно возвращала меня к строчкам письма Нины Георгиевны, которые были мне непонятны: «А если не зайдешь, не обижусь. В конце концов, ты не обязан. И вправе просто не захотеть, как уже было однажды…»
Стукнула парадная дверь. В коридоре раздались шаги – снова быстрые, неусталые: она спешила, она думала, что он ждет ее. Тем более, что, убегая, Шурик неплотно закрыл дверь и в коридор выбивалась полоска света.
Я схватил ключи, лежавшие на столе, и сунул в карман пальто. Я сделал это необдуманно и лишь потом понял зачем: эти оставленные на столе ключи говорили о чем-то окончательно непоправимом.
Не веря своим близоруким глазам, Нина Георгиевна обошла комнату. И, даже не поздоровавшись со мною, спросила:
– Спрятался?.. – Вполголоса, доверительно она сообщила мне: – Эта привычка у него с детства. Закрылся в шкафу?
Она распахнула платяной шкаф. Должно быть, раньше вещи Шурика заполняли шкаф целиком: теперь он был почти совершенно пуст.
Нина Георгиевна присела на стул. Так мы сидели с ней друг против друга, в пальто, застегнутых на все пуговицы.
– Он был? – спросила она.
Я кивнул.
– А сейчас?
– Он ушел… Он сказал, что напишет письмо.
Она сгорбилась, пригнула голову. Мне показалось, что Шурик ударил ее тем самым отцовским стержнем, который был у него внутри.
Из-под шапки не было видно ее темной косы, и поэтому ничто не молодило ее лица: оно было бледным, измученным.
Чтоб успокоить ее, я сказал:
– Шурик будет писать вам… Вы будете с ним переписываться!
– Он должен был выбрать, – сказала она. – И выбрал мать и отца. Это нормально. Это можно понять.
И тут со мной произошло что-то странное. Я не мог усидеть на диване. Почему она всегда «может понять» тех, кто приносит ей горе? Почему считает «нормальным» все плохое и несправедливое, что случается с ней? Мне уже не хотелось больше успокаивать ее. И я не заговорил – я закричал:
– Ваш Шурик – предатель! Он предавал вас. Он использовал то, что знает о вас… Как предатель!
Теперь уже я ударил ее.
Она сняла очки, словно думала, что они обманывают ее, что это не я кричу на всю комнату. Я увидел ее глаза – прищуренные, близорукие, беззащитные. Но во мне не было жалости. Наоборот, мне хотелось взбудоражить ее, возмутить, сделать так, чтоб она закричала в один голос со мной. Хотя продолжал я уже не так громко, как начал. Но все-таки упрямо продолжал:
– Он рассказал своим дружкам, что вы плохо видите. И что вы добрая… Они обманывали вас. Настукивали температуру… Чтоб убегать с уроков. Это он подучил их! А вы им верили.
Она сгорбилась еще сильнее, еще ниже пригнула голову. И взглянула на меня исподлобья – очень странно, будто осуждая за то, что услышала. Осуждая не Шурика, нет, не Шурика, а меня.
Не поняв этого взгляда и испугавшись, я стал утешать ее:
– Это было давно. Когда Шурик был еще маленьким… Он просто не понимал. Был еще несознательным! А сейчас ему стыдно. Он сам сказал мне… Честное слово! Не верите?
Я защищал Шурика, хотя она его ни в чем не упрекала. Я как бы извинялся за то, что посмел обидеть его.
Она не слушала меня. Она разговаривала сама с собой:
– Это можно понять. Это нормально… Я ведь не детский врач, я невропатолог.
Стало быть, она осуждала не только меня, но и самое себя. Всех, кроме Шурика. Это было непостижимо. Она продолжала:
– Значит, я не имею права лечить детей. Я их люблю! Ну что ж, тем более не имею права… Они обманывали меня? Значит, не уважают.
– Что вы! Что вы?! – Я замахал руками. – Это взрослые, когда уважают, то не обманывают. А мы все равно обманываем. Не верите? Честное слово!
Она не слушала, а я настаивал на своем:
– Так бывает. Честное слово! Вот мы, например, очень уважаем учительницу литературы. Мы даже любим ее! Недавно она спрашивает в начале урока: «Я вам задавала домашнее сочинение?» А мы все хором орем: «Не задавали!» Она говорит: «Склероз начинается: все позабыла». А у нее никакого склероза нет. Просто мы ей наврали. Вот видите: уважаем, а все равно наврали! С нами это часто бывает. Не верите? Честное слово!
Казалось, я тоже разговаривал сам с собой: слова мои до нее не доходили. Она продолжала размышлять:
– Он так поступил ради друзей. Это можно понять. А я?.. Не должна я работать в школе. Я люблю ребят, но, видно, не очень-то в них разбираюсь. И не очень умею лечить. Это главное. Сейчас, посреди учебного года, уйти нельзя. Но до лета надо будет обдумать… Это мне ясно.
Что было делать? Я не смел рассказывать ей об этих проклятых градусниках. Не имел права!..
Она подошла к стене, сняла фотографию Шурика. И прижала ее к груди. И погладила рамку. После всего, что я ей рассказал…
9
Из моей жизни ушла беспечность. Я был уже не таким счастливым, как раньше. Потом, став взрослее, я понял, что беспечное счастье вообще выглядит жестоким и наглым, потому что еще далеко не все люди на свете счастливы. Мне казалось, что у меня изменилась походка, что я стал двигаться медленнее, словно отяжелев. На самом деле ходил я все так же быстро («летал», как говорила мама), – немного отяжелела моя голова: я стал чаще задумываться. И даже стал упрекать самого себя, чего прежде никогда со мной не случалось.
Целый вечер в тот день я мучился. «Зачем было рассказывать об этих несчастных градусниках? Думал, что она сразу возненавидит Шурика? Не мог вытерпеть этих ее „можно понять“, „все нормально“? А если она бросит школу? Вполне на нее похоже!» Этого я не мог допустить! Казалось, отец, уйдя из того дома, доверил мне обязанность защищать Нину Георгиевну. Или, вернее сказать, переложил на меня эту обязанность. И я уже не мог от нее освободиться.
То и дело я мысленно сравнивал отца с Шуриком, чтобы убедиться, что между ними нет ничего общего. «Шурик предал ее! А отец вовсе не предавал, – объяснял я себе. – Мало ли людей расходится на белом свете? Разве все они виноваты?»
Так или иначе, но теперь, кроме меня, у Нины Георгиевны никого не было. Да и меня у нее тоже не было, потому что мы с ней еще не стали друзьями.
Известно, что истина, даже старая, приходя к человеку впервые, кажется ему открытием. В тот день я окончательно убедился, что материнская любовь не слушает доводов и переубедить ее невозможно. Я и прежде не раз думал об этом. Давным-давно я вычитал где-то, что родители любят неудачных детей еще сильнее, чем удачных. Теперь я спросил об этом у бабушки.
– Ты можешь судить по себе, – сказала она, – Кто еще получает письма от родителей так часто, как ты?
Бабушка, как обычно, шутила. В том, что отец и мама любили меня, не было, конечно, ничего странного. Я был уверен, что это ни у кого не могло вызывать удивления…
А Нина Георгиевна? Когда я рассказал ей о Шурике, в ее глазах была неприязнь ко мне. Захочет ли она теперь меня видеть? Но все равно я не мог оставить ее одну…
«А что это значит: оставить одну? – раздумывал я. – Возле человека, попавшего в беду, могут находиться десятки людей, а он все-таки будет один, если эти люди не нужны ему, если он не считает их своими друзьями. Нужен ли я Нине Георгиевне? Если даже не нужен, я все равно не могу не прийти к ней сейчас. Но как это сделать? Если б мы были друзьями, все было бы очень просто: чтобы явиться к другу, не нужен повод – можно зайти, когда захочется, просто так, без всякого приглашения. А как я явлюсь к ней после того разговора?»
Мне нужен был повод. И я начал его искать.
Обычно я без труда находил выход из трудного положения.
– Это потому, что у тебя диктаторские замашки, – говорила бабушка. – Ты убежден, что цель оправдывает любые средства. А так всегда легче действовать: руки не связаны.
Я и правда мог притвориться, наврать, разыграть кого-нибудь, если это мне было нужно. Действовать так было в самом деле и проще и веселее. Впрочем, мои обманы и розыгрыши были не очень серьезны, как и цели, ради которых я их совершал.
Теперь, быть может, впервые в жизни, я попал в сложную, необычную ситуацию, но мысль моя, не желая с этим считаться, устремилась в привычном для нее направлении.
Я должен был отыскать причину, которая бы позволила мне вновь подняться на второй этаж старого желтого домика. Одновременно мне хотелось доказать Нине Георгиевне, что она может работать в школе. Два этих замысла вполне можно было объединить. Я обращусь к Нине Георгиевне за медицинской помощью! Пусть спасет какого-нибудь мальчишку от серьезного, очень опасного заболевания. «Хорошо бы, от смертельного!» – мечтал я. Но кого спасти? Какого мальчишку? «Лучше всего пусть спасет меня! – внезапно решил я. – Ну конечно: меня самого!»
Я быстро составил план действий. И ночью приступил к его выполнению. Да, именно ночью!