Текст книги "Террор на пороге"
Автор книги: Анатолий Алексин
Соавторы: Татьяна Алексина
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 13 страниц)
Но как раз естественности в этом не наблюдалось: она забыла, что дочь, как и сын, училась в Иерусалимском университете и не собиралась менять его на какое-либо житомирское учебное заведение. Логика была по-прежнему для нее не столь уж важна: ей было необходимо разрядиться, чтоб не взорваться. ««Посмотрю, как ты, растяпа, сумеешь без меня обходиться», – скажу я. Он отыграется знакомою шуткой: «Как можно посмотреть на то, чего никогда не будет?» Я усмехнусь: дескать, заблуждаешься, милый!»
Диалог, одновременно являвшийся монологом, был непредвиденно прерван… В замке суетливо обрел себя ключ. И возник на пороге Гриша – сияющий не отполированно, а переливаясь всеми оттенками праздничного восторга.
Беды, неприятности в одиночку не ходят… Но порою и приятные неожиданности цепляются друг за друга.
– Запомни сегодняшний день! Обведи его красивейшей рамкой в календаре. Звонил Муля. Он приезжает…
– В гости?
– Нет, насовсем!
– Еще один доверчивый дезертир из Житомира, – самой себе пожаловалась она, еще не остыв от первой, утренней, неожиданности.
– Он у нас умница! И поймет, что ошибочного хода не сделал…
Гриша часто прибегал к шахматной терминологии.
– Считай это рокировкой, – ответила она как жена шахматиста. – Он приедет, а я уеду. Свято место пустым не окажется.
– Ты права: здесь свято место… поскольку мы на Святой земле. И покинуть ее я тебе не позволю!
«Я тебе не позволю!» Пожалуй, впервые Белла услыхала такую повелительную фразу от мужа.
«Из всех психотропных средств предпочитаю общение с Мулей», – повторял Гриша, когда изредка и его настигала депрессия.
– Вы же оба там были признаны: «зам» начальника сверхлаборатории и «зам» декана… Чего еще? – совсем недавно выразила недоумение Белла.
– Нас так и нарекли «вечными замами»…
– Но я была «завом»!
Гриша умолк. Нет, он не позволял себе отнимать у жены ее завоевания и ее ностальгию.
Дискуссии на тему «там и тут» продолжали возникать как бы непроизвольно, но с назойливой регулярностью.
Вскоре ключ в замке снова проявил редкую торопливость. И Беллу настигла еще одна неожиданность: в дверях возникли одновременно два сияния: ликующее Гришино и застенчивое Мулино.
– Преподношу тебе очередной сюрприз, Беллочка! – провозгласил Гриша. Дарить ей сюрпризы было одним из его главных призваний.
– Ты один? – спросила Белла у Мули, точно надеясь, что разумная семья за ним не последует.
– Все документы у нас оформлены. И все же я хочу предварительно осмотреться…
– Он обустроится – и тогда следом приедет семья! – уже словесно продолжал сиять Гриша.
Он хотел, чтобы дом его распахнул Муле свои объятия. Но Белла объятий не распахнула, а степенно подошла и поцеловала новорожденного репатрианта в щеку. Как прежде целовала представителей благотворительных зарубежных организаций или своих подопечных, поздравляя их с персональными пенсиями… Белла не признавала экспромтных мероприятий, застававших ее врасплох.
– Почему же ты скрыл, что сегодня… – обратилась она к супругу.
– О подарках заранее не информируют. А кроме того, хотел покатать Мулю по городу, чтобы он вошел к нам уже с впечатлениями.
– И каковы же они? Пусть сам поделится… – упредила она мужа.
– Самое долгожданное впечатление – это мой Гриша!
Что встреча и с нею была долгожданной, Муля не произнес. «Затаился!» – сказала она себе.
– И еще одно мое первое впечатление: здесь хочется жить. – В голосе его улавливалась неуверенность, как у каждого прибывшего на новое «постоянное место жительства» и расставшегося со старым «местом жительства», которое за долгие годы и привык считать «постоянным». – К тому же я во всем доверяюсь Грише.
Ну, на вкус и цвет…
– Товарищей нет? – вопросительно завершил Муля ее поговорочную и весьма зацитированную фразу. – Но мы-то с Гришей неизменно были товарищами на вкус и на цвет… И на все остальное.
«Особенно же на вкус мужской», – вновь молча, но убежденно заключила она.
– А как это факультет, где ты был замом декана, тебя отпустил? – саркастично поинтересовалась она.
– Но надо же выполнить и свои отцовские обязанности. Так я решил без согласия факультета. Ты ведь обеспокоилась грядущим двух своих детей? Теперь я обязан обеспокоиться будущим двух своих.
Их представления о том, где сподручнее выполнять родительский долг, явно не совпадали.
Белла уловила, что у нее на кухне подгорает жаркое. Поспешила туда, а вернувшись, предъявила новые претензии мужу:
– Ты не понимаешь, что мне, хозяйке, стыдно кормить такого гостя будничной едою. Которая еще и подгореть умудрилась… Как будет выглядеть мой обед без предварительной подготовки? – Еще сильней ее заботило, как выглядит без предварительной подготовки она сама… в глазах того, кто, по ее наблюдениям, был «на грани буйного мужского признания».
– Последний раз в самолете кормили почему-то вблизи от Израиля. И я абсолютно сыт, – не столько успокоил ее, сколько защитил друга Муля.
– Но ты еще не вполне сыт впечатлениями! – подключился Гриша. – Беллочка, пошуруй в холодильнике: преврати свои неприкосновенные запасы в прикосновенные. А я тем временем покажу Муле новые кварталы и наши парки;., и Средиземное море. – Он обожал показывать гостям все это. – Заодно окунемся. Я беру полотенца!
Часа через два с половиной к их подъезду подкатила машина. По звуку Белла определила, что это Гришина «мазда». И мысленно проворчала: «Соизволили все же… Какой раз придется подогревать!»
Белла открыла входную дверь. По лестнице, забыв о лифте, взбежал Муля. «А мой, как обычно, кого-нибудь в последний миг встретил!»
Муля вдруг крепко и нервно обнял ее. Белла резко освободилась от его рук, охваченных дрожью. Мулин голос показался ей незнакомым:
– Я должен признаться тебе в чем-то ужасном…
– Признайся… Но, пожалуйста, без объятий. Ты уж, кажется, давно собирался…
«Нашел когда признаваться!» – добавила она про себя.
– Ты не поняла меня…
– Я давно тебя поняла.
– Нет, Белла, нет… Ты не можешь вообразить того, что я скажу тебе…
– Говори.
– Он утонул…
Лишь сейчас она заметила, что лицо Мули было окоченелым, хоть слова он произносил внятно.
– Кто утонул?
– Это должен был сообщить полицейский. Но я оставил его в машине…
– О ком ты? Кто утонул?
– Я заплыл далеко. А он остался совсем близко от берега. Но там какие-то ямы, и течения затягивают. Когда до меня дошло, я рванулся к нему, но…
«Растяпа» Гриша многое на свете умел. Но он не умел плавать… ни в детстве возле школьной доски, ни в профессиях своих… ни в Средиземном море.
Белла кричала так, что даже видавшие виды спасатели, съежившись, вбирали головы в плечи.
– Гриша, вернись! Мне ничего не надо», только вернись… Я люблю тебя. И никогда… никуда… Только вернись ко мне, Гришенька! Умоляю тебя…
Она не могла остановиться – и кричала, кричала…
«Неужто должно случиться несчастье, чтобы мы поняли и оценили друг друга?» – говорила ей бабушка.
Крышка
Книги он начинал читать с последних абзацев: хотел быть уверен, что все кончится хорошо…
– Начинать с конца? Это противоестественно, – корила его прабабушка. – Как если бы жизнь начиналась со старости, а завершалась бы юностью. Всему свое время!
Прабабушке перевалило за девяносто.
С точки зрения некоторых жильцов дома у него были и другие негативные странности. К примеру, он играл на рояле. Если б на пианино, куда бы еще ни шло! Но рояль… Летом, в жару, классическая музыка особенно раздражала. «Запри окна!» – орали ему со двора и из негодующих соседних квартир. Он затворялся и задыхался, но играть продолжал. Его и прозвали – Игрун.
Придурком же считали по той причине, что он зачем-то всегда и во всем сознавался. Эту болезнь обнаружили еще в раннем детстве… Однажды дошкольник Игрун уронил с балкона пятого этажа цветочный горшок. Горшок благополучно разбился вдребезги. К счастью, на пешеходной дорожке не было пешеходов. Но Игрун сбежал вниз и стал всем объяснять, что уронил именно он и что горшок мог бы расколоться не об асфальт, а о чью-то неповинную голову.
Это стало его привычкой: извиняться даже за то, что не произошло, но могло бы случиться.
Из-за странной потребности уступать свои места всем без разбору, Игрун в автобусах и троллейбусах вообще не присаживался. А если кто-то не мог втиснуться в лифт, где он уже уместился, Игрун, в знак солидарности, лифт покидал. Да к тому же просил прощения неизвестно за что…
– В лифте и городском транспорте места, пожалуйста, уступай. Раз тебе так удобнее. Но не уступи по инерции и предназначенное тебе место в жизни, – предупредила его прабабушка, которая, впрочем, и сама готова была всем уступать. Но не в тех случаях, когда дело касалось правнука. – В автобусах и троллейбусах тебя, в конце концов, пусть толкают, но не позволь затолкать свое будущее!
Он тем не менее постеснялся единолично получить первую премию, присужденную ему на конкурсе в музыкальной школе… И попросил разделить награду между ним и учеником, который едва удостоился «поощрительной грамоты», но у которого мать была инвалидом, а больше вообще никого не было.
– Ты и впредь собираешься отдавать другим половину своих успехов? – Прабабушка не осудила его, а лишь задала вопрос.
Прабабушку Игрун регулярно вывозил в коляске на свежий воздух. И катал по двору, поправляя время от времени плед, которым были укутаны отходившие свой век ноги.
– Выпендреж! – высказался в связи с этим Батый, уже достигший совершеннолетия парень, сочетавший по-монгольски узкие глаза с вызывающе широкими плечами, которые он вдобавок выпячивал, словно тяжелоатлет перед поднятием штанги с гирями. Прозвище было точным и потому, что иго Батыя плотно нависало над завсегдатаями двора.
Игрун же был скроен худощавым и невысоким. Да еще и с рождения плохо видел. Лицо его предваряли очки. Внешнему облику они добавляли интеллигентности, а дворовой компании – раздражения.
Игруну было четырнадцать.
Под пятой у Батыя давно уж был не один только двор, а, как считалось, и весь переулок. Это тоже соответствовало его прозвищу: оно предполагало власть на масштабном пространстве.
– Почему иго? И что за пята? – неожиданно спросила прабабушка. – Отчего мы так склонны плохо думать о людях? А этот Батый, оказывается, весьма добрый малый… Сказав тогда «выпендреж», он пошутил. Как торопимся мы со скверными выводами! И обобщениями…
Стремление добираться до истины и обнаруживать свою вину охотней, чем вину окружающих, Игрун перенял у прабабушки. «Ноги все слабее, разум – все сильнее. Слава Богу, что не наоборот!» – говорила она о себе. Выяснилось, что днем приходила ее подруга-одногодка Мария Никитична из соседнего корпуса. Одногодка восторженно известила, что в ее жизни наступила новая эра: раньше ее поддерживали прабабушка, Игрун и костыль, а теперь она оказалась за мощными плечами Батыя.
– Видела его плечи? – вопрошала Мария Никитична. – У меня отныне тоже есть правнук! А началось все случайно: наткнулась на него во дворе, когда у меня прорвало трубу и я взывала о помощи. Представь, он в два счета спас мою старинную мебель, а мятежную трубу укротил. Могучий такой и, можно сказать, «на все руки»… Я пыталась совать ему деньги – не взял. «Если еще чего понадобится, зовите!» Я и зову, а он откликается: то в аптеку, то в магазин. Даже с уборкой справляется лучше любой уборщицы. Я не злоупотребляю, конечно… А во дворе ему приходится быть Батыем: «Надо в руках держать: сами знаете… наркотики, алкоголь. Тут глаз да глаз требуется!» Это его слова. Глаз да глаз, то есть два его глаза, щурятся, как у снайпера. Но на самом деле он печется, оберегает!
Одногодка любила повторять, что в душе ощущает себя гимназисткой, которой перестала быть больше семидесяти лет назад!.. Она была благодарной и эмоциональной по-гимназистски.
– Дитя ты мое! – восклицала прабабушка.
Когда одногодка принималась за что-нибудь благодарить, прабабушка, усекая минуты, смотрела на ручные часы:
– Экономь время: нам с тобой так мало осталось.
Игрун же и сам рассыпался в больших благодарностях даже по малым поводам. И в этом смысле тоже Никитична была Игруну близка.
Встречались с одногодкой не часто: ей, как и прабабушке, трудно было передвигаться.
– Дружеские союзы не определяются количеством встреч. А если б определялись, самым большим моим другом считался бы дворник: я вижу его почти каждый день, – рассуждала прабабушка.
Ноги ее действительно становились все слабей, а разум – все сильней и острей.
История с Батыем заставила прабабушку убеждать правнука и себя, что выносить приговоры имеет право лишь суд: он располагает всеми фактами и деталями, ему известны смягчающие вину обстоятельства.
– А сколько у Батыя таких обстоятельств! Чуть не с рождения сирота… Грубоват? А у кого было научиться ласковости? Не исключаю, что, увидев, как ты закутываешь мне ноги, он потянулся к добру. Вслух сказал «Выпендреж!», а сам потянулся…
– У меня отныне тоже есть правнук! – не утомлялась повторять Мария Никитична.
Это несоответствие возраста и пылкой эмоциональности прежде вызывало у Игруна нежность и жалость. Ему хотелось заслонить Никитичну, защитить. И то, что это сделал Батый со своими плечами, требовало незамедлительно перед ним извиниться.
– Прости, что не понимал тебя… И несправедливо к тебе относился.
– Прощаю.
Батый растроганно похлопал виноватого по плечу, но длань его оказалась такой, что Игрун помимо воли пригнулся. И с удовлетворением подумал, что сила, которая на миг пригнула его, умеет быть надежной и, если надо, пригибать зло.
Каждый может невзначай кого-то обидеть… Но и перед теми, к кому он был хотя бы мимолетно несправедлив, Игрун извинялся так, будто совершил преступление. Люди наровят избавиться от дискомфортного чувства вины, как от тяжести, а он это чувство не отпускал от себя. И при каждой встрече с Батыем спрашивал:
– Ты не сердишься?
Тот расширял насколько мог монголовидные глаза свои, чтобы сквозь них пробилась его благосклонность.
Пол года Мария Никитична восторгалась… А потом вдруг приковыляла в слезах.
– Что стряслось? – Прабабушка взглянула на одногодку, как на правнучку, которую кто-то обидел.
– Батый требует, чтобы я завещала ему квартиру. «Детей у вас никогда не было – значит, и внуков-правнуков негде взять. Вы вот и назвали меня своим правнуком. Я не просил. Подтверждаете?» Сначала ласково уговаривал, объяснял, что от его предложения будет лучше: дескать, когда отойду… он все сохранит, как при мне. А после взорвался!.. Стал перечислять, что для меня сделал. Я говорю: «Спасибо…» А он отвечает: «На спасибо иномарку не купишь!» Я говорю: «У меня есть больная сестра». А он отвечает: «У нее есть своя квартира». Я говорю: «Сестра сможет мою квартиру продать – и долго жить на те деньги». А он: «Вы с ней обе и так уже долго живете!» И сжимает в руке мои документы: «Вот они где!» Один раз, чтобы я перестала спорить, так меня на стул усадил, что плечо до сих пор…
– Что же делать? – неизвестно к кому обратилась прабабушка. – Как поспешно меняем мы свои точки зрения и как легко позволяем себя запутать! Сперва разглядели – и согласились с его прозвищем, потом он прикинулся нянькой – и мы сразу обворожились… А теперь берет на испуг.
– Не берет, а уже взял. Смерти не страшусь, а его… Слыхала, его все боятся.
– Я не боюсь, – возразил Игрун.
Он вышел в коридор, а потом, незаметно для одногодок, на лестничную площадку. Спустился во двор… Батый оказался там.
Хилый с виду, беззащитный Игрун сперва взглядом своим, сквозь очки бросил амбалу вызов. А потом четко, почти по слогам произнес:
– Оставь в покое Марию Никитичну.
– Что-о? Что-о, придурок?
– Оставь в покое…
– Извинись! – перебив Игруна, вполголоса приказал Батый. – Ты ведь любишь просить прощения?
– Это ты перед нею встань на колени…
– Д тебе-то какое дело? – поспешил проявить свою верность Батыю один из его адъютантов.
– Тем, которые на роялях играют… до всего дело, – пояснил Батый. – А ты, придурок, на носу заруби: будет, как я хочу!
Игрун приподнялся на цыпочки и поднес к носу Батыя фигу.
Батый рассмеялся. От неожиданности.
…Игрун возвращался из музыкальной школы. У него была манера задумываться на улице, размышлять на ходу. Он спотыкался, наталкивался на прохожих, а бывало, и на столбы. Как всегда, извинялся: перед прохожими искренне, перед столбами – автоматически. «Ты же можешь натолкнуться и на троллейбус!» – волновалась прабабушка. – Если тебе нужно отвлечься, присядь на скамейку».
У бабушек и дедушек его были и другие внуки; родители хронически пребывали в дальних командировках, а прабабушка столь же хронически была для него свободна.
– Отдыхать от жизни – не привилегия, а наказание. От этого наказания правнук меня избавил!
Они одинаково принадлежали друг другу… Просьбы прабабушки исполнялись беспрекословно – и скамейка, о которой она сказала, сразу же нашлась недалеко от подъезда. По дороге домой Игрун опускался на нее, чтобы призадуматься… о музыке, о гармонии и дисгармонии в окружающем мире. Он был верен не только людям, но и тем предметам, земным пространствам, которые полюбил. В том числе и скамейке вблизи от дома – вылинявшей, с тоже ослабевшими от времени ножками. Он редко обходил ее стороной.
Тот вечер требовал подведения итогов, поскольку утром Игрун поднес фигу к носу Батыя.
Тяжелая крышка необычно огромного люка, что расположился у ножек скамейки, была кем-то сдвинута. Этого Игрун не заметил: он уже погрузился в раздумья. И с рождения скверно видел… Игрун наступил на крышку – она поддалась, люк разинул перед ним свою круглую пасть.
И проглотил Игруна… Крышка вернулась на положенный круг – захлопнулась западня.
Игрун ударился головой о металл… Надо было изо всех сил кричать, но сил у него не было. Или он потерял сознание… А может быть, постеснялся.
Книги он начинал читать с последних абзацев: хотел быть уверен, что все кончится хорошо…
1998 год
Автоответчик
Из дневника матери
– Ты, я наблюдаю, на ходу что-то шепчешь себе под нос, губами неслышно сама с собой разговариваешь, – когда-то, в моем предалеком детстве, разволновалась мама. – «Ваша дочка вполне здорова?» – спросила меня соседка. Ты уж соседей не озадачивай!
Чтоб и дальше с собой беседовать, я стала вести дневник. Мама просила не «озадачивать» окружающих. Но я сберегаю в тетрадках то, чем жизнь озадачивает меня.
Давно уже сама стала матерью, а все пишу и пишу…
«Мамуля, я очень тебя люблю… Я о-очень тебя люблю!» – Дочь оставляет на автоответчике эти слова, если где-то задерживается, а стало быть, почти каждый день. Чаще всего потому, что о ком-то печется. И признания ее – всегда в одной фразе, дважды повторенной, – гораздо дороже мне, чем были бы самые безумные мужские признания. Коих я, впрочем, ни разу не удостаивалась.
Безумных не удостаивалась… А получила в Катином возрасте одну-единственную записку, которую сегодня отыскала и перечла: «Давай вечером вместе займемся химией: завтра контрольная!» Это предложение будущего супруга. Предложение не в том значении, в результате которого родилась наша дочь, а в самом обыкновенном, ученическом. Слово «вместе» подчеркнуто – и только это таит в себе некий полунамек. Под «химией» тогда еще разумели лишь таблицу Менделеева, формулы и задачки. Иная «химия» возникла между нами гораздо позднее. И все равно то первое предложение я гордо отвергла: зачем было подчеркивать интимное «вместе»?
А у дочери в куртке, которую сегодня собралась постирать, я обнаружила пять до сумасшествия пылких объяснений в любви. И я бы даже сказала, в страсти… Все написано одним и тем же метущимся почерком – значит, кто-то обезумел всерьез. И домогается! Надеюсь, сама Катя признается в любви лишь маме… И все-таки я лишилась покоя. Скажу об этом дочери, не таясь! И покажу ту свою единственную записку, которую, несмотря на ее невинность, отвергла.
– Как же отвергла, если почти двадцать лет хранишь? – спросит дочь.
– Чтобы тебе показать!
Так можно ответить, но ведь она разразится своим завораживающим хохотом.
Я приметила, как возбужденно реагируют на Катю ее приятели-старшеклассники. Да и приятели мужа тоже. Установлю для гостей мужского пола возрастной ценз: буду приглашать исключительно престарелых. Муж скажет: «Всюду ты ищешь несуществующие угрозы, чтобы их упорно предотвращать!» Разве могут отцы проникнуть в материнские чувства? Вот и он не желает учитывать, что в доме растет красавица.
Катя же, покорно и терпеливо выслушивая материнские наставления, смотрит на меня с жалостью: она сочувствует мне. Как и всем страждущим…
Людям свойственно думать прежде всего о себе и порой о ближайших родственниках, то есть вновь о себе. А Катя обожает заботиться о других. О ней-то эти другие хоть когда-нибудь позаботятся?
– Ты сама меня такой воспитала, – отбивается она от моих очередных опасений.
Но как я могла взрастить в ней те качества, коими вовсе не обладаю?
– Наша дочь становится копилкой чужих страданий, – сказал мне супруг с иронией, которой обычно маскирует свои беспокойства.
Если уж и он, хладнокровный технарь, встревожился!
В последнее время «копилку» до отказа заполнили беды ближайшей Катиной подруги, у которой, в отличие от моей дочери, имеется единственная внешняя привлекательность: романтичное имя Далия. Внутренних достоинств у Далии предостаточно, но их надо разглядеть, обнаружить. А мужской пол, особенно в юном возрасте, к подобным «рентгеноисследованиям» не склонен.
– Для меня в ее имени много смысла, – объяснила мне дочь. – Расшифровать его надо так: «Даль и я». «И я» – это обо мне… Указание на то, что именно я должна в какой-то мере определить даль ее жизни. Позаботиться о ней. Понимаешь?
– Понимаю, что люди, как правило, хотят освобождать себя от чужих тягот, скинуть их с плеч. А ты стремишься чужие тяготы на себя взвалить. И это грозит опаснейшими последствиями!
– Но у Далии, ты знаешь, нет мамы. Мама ее, ты помнишь, умерла совсем недавно, в прошлом году. Умерла во сне… Все говорили: «Легкая смерть!» Для кого легкая? Для нее самой? А для Далии? Она услышала мамино «Доброй ночи!», а ее «Доброе утро!» уже не услышала. Невозможно себе представить…
Катины душевные состояния проявляют себя очень бурно: она не смеется, а хохочет, не целует меня, а зацеловывает, не плачет, а рыдает.
Я бросилась извиняться, утирать ее слезы. Мне стало ясно, что Катя вознамерилась едва ли не заменить Далий мать.
Когда она успокоилась, я попросила:
– И все же… Побереги себя. И мои нервы.
Дочь так нежно, как умеет только она, меня обняла.
– Клянусь, я дорожу твоим здоровьем… больше, чем собственным.
– А я хочу, чтобы ты научилась всем собственным дорожить больше, чем чьим-то чужим. В том числе, и моим!
– Разве можно этому научиться? – тихо и задумчиво поинтересовалась Катя.
Я в тот момент ее уважала. Но уважение не бывает сильнее любви.
«Искусство – это чувство меры», – написал мудрец. Как-нибудь я осторожно напомню дочери эту фразу, которой уже пыталась урезонить ее благородство. Рискованно быть сверх меры доброй и сверх меры щедрой. Особенно на общем людском фоне.
А она ответит, что доброта и щедрость чрезмерными быть не могут. Уверена, что она так именно мне возразит.
«Мамуля, я очень тебя люблю… Я о-очень тебя люблю!»
В этих повторениях нет ни малейшей заученности. Для меня они всякий раз возникают в автоответчике Как неожиданность, как подарок. Будто я их прежде не слышала… И каждый раз автоответчик, сюрпризно спрятавшийся внутри телефонного аппарата, вызывает во мне благостное ощущение… ненапрасности своего бытия. Но и неуверенно пробуждается ревность: дочь разделяет бескорыстное внимание между мною и Далией.
– Мне кажется, она репетирует свое будущее материнство, – сказал муж с той самой усмешливостью, которой прикрывает свои беспокойства.
«Не отбирает ли она, таким образом, у себя беззаботность, на которую детство и юность имеют право? А ведь это право – очень недолгое и будет у нее бесцеремонно отнято зрелым возрастом! Зачем же раньше времени лишать себя законных привилегий юной поры?» Этими думами я стараюсь оправдать свои ревнивые трепыхания. Пытаюсь скрасить их заметную для меня непривлекательность.
Исповеди, доверенные моему дневнику… С ним я обязана быть безукоризненно откровенной. Иначе зачем он нужен? И к тем пяти запискам я – тоже скрытно! – ревную дочь… Какое право они имеют так рано претендовать на нее? А если в грядущем, когда-нибудь, кто-то… В грядущем и буду терзаться по этому поводу.
Объяснить дочери, что горячечность признаний считаю преждевременной, я пока не решилась. Не решилась и потому, что читать чужие записки – не признак хорошего тона. А Катя безошибочно отличает хороший тон от дурного… Сама ее обучала этому. Однако куда труднее, чем словами, обучать личным примером!
Скажу, что, мол, случайно, перед стиркой, проверила карманы куртки и наткнулась на эти записки. Что будет правдой… Не могла, скажу, сунуть их вместе с курткой в стиральную машину. И не знала, важны они или нет, можно разорвать или следует сохранить. Вот и прочла… Не слишком убедительно прозвучит. Но моя тактичная дочь непременно ответит: «У меня от тебя нет секретов!»
Я часто стремлюсь предугадать ее реакцию на мои советы, заклинания и пояснения. Не всегда, однако, предугадывания оказываются угадываниями… Но сегодня дочь так и отреагировала: успокаивающе меня обняла и сказала: «Я от тебя ничего не скрываю». Желая подтвердить эти слова, она полушепотом (от других у нее, значит, секреты есть!) сообщила:
– Мамочка, этот парень мне безразличен. В том смысле… который тебя волнует. А вообще-то он парень отличный!
Кате почти все видятся людьми отличными или, на крайний случай, хорошими. Такое у дочери зрение. И это грозит непредсказуемыми последствиями!.. Из трех цветовых сигналов тех многочисленных светофоров, которые я мысленно расставляю на пути дочери, предпочтительней всего желтый цвет: он дает право подумать – и пусть светит дольше других.
Сегодня Катя продолжала посвящать меня в нечто сокровенное, понизив голос до абсолютного шепота:
– Но этот наш одноклассник не безразличен Далии… Более того, она в него со страшной силою влюблена. Выдаю ее тайну. Это грешно… У меня не может быть от тебя своих секретов. Свою!.. Но, видишь, даже чужие тебе раскрываю. Поскольку они все же связаны и со мной. – Иначе бы, значит, она себе этого не позволила. – У меня есть план, которым тоже с тобой поделюсь. Хочу убедить этого парня, что Далия лучше меня. Что я не стою его поклонения, а Далия стоит!
– Разве в этом можно «убедить»? – удивилась я.
– Докажу, что у нее прекрасный внутренний мир. С моим не сравнить…
– Разве влюбляются во внутренний мир?
– Ну, и внешность Далии преобразую… Она ей значения не придает. Это ошибка. А я заставлю… Я переделаю!
«Преобразую», «заставлю», «переделаю»… Мне вспомнился Бернард Шоу и его знаменитый «Пигмалион». В Катины интонации пробились властные нотки. Она, похоже, замыслила добиться своей цели любой ценой.
«Любая цена», я думаю, ни для какого замысла не годится. Но, может, все-таки во имя добра… Нет, и всякое «во имя» меня настораживает. Придется следить, чтобы «цена» не оказалась для Кати рискованной.
– Мечтаю, чтобы подруга стала счастливой. Ты понимаешь? Некоторые наряды свои ей подарю. Не «дам поносить», а вручу насовсем.
Я имею претензии ко вкусу дочери: он слишком уж безупречен. Одевалась бы не столь привлекательно – и мне было бы поспокойнее. Так я думаю, желая уберечь Катю от преждевременных обожаний.
Внезапно и она в нашем разговоре вернулась к запискам, понизив голос до вовсе уж еле слышного:
– Для начала скажу Далии, что все эти записки – только не удивляйся! – адресованы ей. В них ведь имя мое – наверно, в целях конспирации – не упомянуто.
Я встрепенулась:
– Это же авантюра!
– Назовем это фантазией. Которую я уже стала превращать в действительность. И превращу!
Опять появились властные нотки. Нежность и мягкость дочь сплавила с неотступной твердостью, кого-то изобретательно оберегая, поддерживая. «А ее кто-нибудь, кроме меня, возьмется поддерживать, защищать?» – одними и теми же загадками мучаю я себя.
– Далия обретет радость, а может, и счастье. И он вместо безответной любви познает любовь взаимную.
«Неплохо, также, что дочь будет ограждена от притязаний незрелости, которая слепо принимает первое увлечение за ниспосланное навечно. И это грозит порой ужаснейшими последствиями!» – подумала я. Предотвращать подстерегающие дочь неприятности стало моим наваждением.
Катя меж тем продолжала излагать свои новые изобретательные намерения:
– Я сумею убедить Далию, что она на эти «вопли души» ни словом и ни взглядом не должна откликаться. Втолкую, что завоевывать жаждут те крепости, которые кажутся неприступными. А что доступность вызывает лишь равнодушие… Пусть он вступит в битву. Я мечтаю, чтобы Далия почувствовала себя женщиной!
– Не рано ли вам чувствовать себя женщинами?
– Этим надо проникнуться уже в детском саду. Ощутить прекрасность нашего пола! Я это имею в виду, а не что-либо иное…
У меня на душе отлегло.
Катя задумала поделиться с подругой своими нарядами, а если окажется возможным, и своей привлекательностью. Она вообще грезит со всеми чем-то делиться. А что оставит себе? И захотят ли с ней хоть чем-то поделиться в ответ? Не слишком ли моя дочь идеальна для окружающей ее действительности? Была бы она характером похуже – и мне было бы гораздо спокойнее. Опять нагнетаю, задаю себе втихомолку вопросы, которые никогда не осмелюсь произнести вслух.
Но дочь, думаю, распознает и непроизнесенные мною тревожные фразы, недоумения. И начинает на них отвечать. Однажды она сказала:
– Матерей нельзя допускать до жюри конкурсов, в которых участвуют их дети. Тут уж не жди объективности! Далия, поверь, взаправду лучше меня. И талантливей… Я без нее, к примеру, давно уж заблудилась бы в математических дебрях.
Допустить, что какая-либо школьница талантливее моей дочери? Это выше моих сил. И, нарушая педагогические законы, я заявила:
– Людям привычно переоценивать себя. Это неосмотрительно и нескромно. А ты себя безалаберно недооцениваешь. Что тоже несправедливо. Прислушайся к Пушкину: «Ты – сам свой высший суд!» А высший суд обязан быть в высшей степени справедлив.
– Вот именно… Хотя поэт к Художнику обращался.
– Ты тоже художественная натура! Умело решать математические задачки – это еще не проявление одаренности. И творчества… Другое дело, твои рисунки, твои акварели. Они уже побывали на выставках! А умеет ли Далия так танцевать, как ты?
– Ничего… Танцевать я ее научу.
– Таланту нельзя научить – с ним надо родиться.
– Не знаю, родила ли ты талант, но меня ты определенно родила. И в результате ко мне крайне пристрастна.