355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Алексин » Террор на пороге » Текст книги (страница 12)
Террор на пороге
  • Текст добавлен: 11 октября 2016, 23:03

Текст книги "Террор на пороге"


Автор книги: Анатолий Алексин


Соавторы: Татьяна Алексина
сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 13 страниц)

Письмо написано всего лишь через две недели после приведенного выше, но тон его меняется. Видимо, уже дошли до нас тревожные сведения о положении на фронте вблизи Ленинграда. И я уже ни о чем, кроме фотографий родных, не просила. И обещала самое важное для мамы и бабушки: «Я никогда вас не забуду, пока буду жива!» Это одно из немногих обещании, данных за всю мою уже долгую жизнь, которое я выполнила сполна.

«29 октября 41 года.

Здравствуйте, мои дорогие мамуленька и бабуленька! Как вы живете? Как ваше здоровье? Мамочка, мне трудно выполнять уроки, потому что нет бумаги. Хорошо, что ребята хорошие – дают бумагу, и я делаю уроки и хорошие отметки получаю… Нас кормят сытно, только я о тебе и бабуленьке беспокоюсь… Пиши, пожалуйста, почаще и пришли твою, бабуленысину и всех остальных карточки. Поцелуй всех-всех и передай привет. Целую тебя и бабуленьку. Твоя дочь Таня».

Дальше идет единица с пятнадцатью нулями.

В том письме, видимо, полученном через месяц, дочь-внучка старается успокоить любимых: «Нас кормят сытно, только я о тебе и бабуленьке беспокоюсь…» А между тем осень и зима 1941–1942 годов были самыми трудными, голодными и холодными: не подготовленными к зимовке во всех отношениях.

Остальные письма уже не могли дойти до адресата: кольцо блокады сомкнулось!

Поэтому я пишу в Москву:

«3-го декабря 41-го года. Дорогая тетя Зиночка!.. Пишет ли вам моя мамочка? Что вы знаете о ней? Сейчас у нас частенько бушуют вьюги. Тетя Зина, как у вас в Москве, много ли разрушенных домов или нет? Как с питанием? Здесь нам выдают в месяц 7 кг. 200 гр. муки и больше ничего…»

Ну, что сказать? Уезжали летом, ненадолго. На ногах у меня были парусиновые туфельки, несколько летних платьев и курточка из плюша, перешитая из моего детского пальтишка. Зима же сорок первого – сорок второго годов, повторюсь, выдалась небывало суровой. Валенки у нас были одни на всех «желающих» погулять. В школу я бежала, как будто сдавала кросс, чтобы не отморозить ноги. Но все-таки заболела воспалением легких как раз под Новый, 1942-й, год. Все дети торжественно сидели за столами, а новогодним угощением стали лишь небольшая чашечка какао и белая булочка. Меня завернули в одеяло. Посадили на мое место, но ртуть градусника поднялась до последней отметки… и я не смогла выпить то какао и съесть ту булку. Кто-то сделал это за меня – всю свою жизнь я помню об этом. Голодные круглосуточно, не согретые родительской заботой, уставшие от непосильного для нас, таких еще не взрослых, физического труда (к примеру, весной, когда мы уже вскопали вручную отведенную колхозом целину под огород и посадили овощи и картошку, так чтобы полить их, старшие ребята, а их было всего несколько, должны были вычерпывать из колодца по сорок ведер воды и донести их до грядок. Такой была ежедневная норма). Я уже упоминала, что в наши детские обязанности входили заботы о чистоте комнат в двух домах, где мы жили; каждую неделю нужно было топить баню «по-черному», которая по деревенской традиции стояла у речки; натаскать из нее воды, всех малышей помыть, одеть, перенести на себе уже в горку (села с церквями строились на возвышенностях). Нам необходимо было заготовить дрова для печей обоих домов и бани – а это значило, сидя на стенах покинутых изб, распиливать огромные бревна, из которых они были когда-то сложены… Работали мы и в колхозе – добывая «трудодни» – жали серпом рожь, теребили лен (летом и осенью у меня руки были похожи на маленькие подушечки – так отекали от напряжения). Конечно, собирали колоски, грибы, ягоды – делали заготовки на зиму.

Но… «при всем при том при этом» вместе с приехавшими впоследствии ребятами постарше (в селе была только школа семилетка, так что в интернат присылали ребят в возрасте до седьмого класса), мы стали в том забытом всеми глухом месте чем-то вроде «культбригады»: пели военные песни хором и соло, читали стихи о войне, разыгрывали пародии на «гитлеровских заправил» и, конечно, танцевали… Мои парусиновые туфли со временем изрядно поизносились. И вот однажды, в честь какого-то праздника, мы давали концерт для местных жителей. Я приготовилась танцевать, скорее импровизировать под балетную музыку, звучавшую с пластинки. Но как быть с обувью? Деревенская девочка сняла с себя пуховые носки и протянула их мне. Помню, я самозабвенно танцую, а наша школьная учительница Анна Ивановна смотрит на меня и плачет. Танцую и недоумеваю, почему же она плачет? Праздник, звучит музыка, я вдохновенно изображаю из себя балерину, которой из-за войны так и не стала, а Анна Ивановна плачет. Окончился танец, я подошла к той доброй девочке, * сняла носки и с благодарностью вернула. Наша учительница вышла из комнаты, где гремел концерт: Я все поняла, когда подросла: ей было меня очень жалко. Ее слова, сказанные как-то в классе по поводу проявленной кем-то детской жестокости: «Дети, запомните: что естественно, то не смешно и не стыдно!» – стали в определенной степени кредо моей жизни. Мудрая, сердечная, справедливая наша Анна Ивановна… Она тоже осталась навсегда в моей благодарной памяти.

Интернат наш был далеко от фронтовых действий, но погибнуть мы могли в любой момент, как на фронте. Я уже упомянула, что разместили нас в пустовавших домах бывших священников, судьбы которых, уверена, мало чем отличались от судеб тысяч других священнослужителей: лагеря, расстрелы… Заброшенные дома обветшали до такой степени, что массивные потолочные балки над комнатой, которая служила столовой, прогнулись и грозно нависли над головами ребят. После завтрака они убежали в школу, а я, в тот день простуженная, осталась одна. Мне категорически запретили входить в «опасную» столовую, велели оставаться в спальне. Комнаты разделялись небольшой прихожей. Было скучно сидеть в пустом доме. И я решила, несмотря на запрет, все-таки зайти в столовую и взять лежавшие там карандаши, чтобы порисовать. На пороге столовой, взглянув на прогнувшийся потолок, непроизвольно отступила на два шага к спальне. И тут… потолок рухнул! Сгнившие от времени бревна обвалились… Все заполнилось дымом и многолетней пылью, так что прибежавшие на грохот воспитатели из соседнего дома не смогли сразу увидеть меня, забившуюся от страха в дальний угол спальни. Видимо, ангел-хранитель отвел от меня ту беду.

А если бы бревна рухнули на полчаса раньше?! Сколько бы маленьких гробиков пришлось оставить на деревенском кладбище!..

В той же спальне я пережила еще одно потрясение. Весной, когда голод особенно одолевал, мы, дети, ели даже траву. Особенно по вкусу нам пришлись «песты». Это «молочные» побеги травы, которая напоминает карликовые, еще не разросшиеся елочки. Безвредные, но не утолявшие голод побеги. Поэтому мальчики, испытывавшие голод острее девчонок, рвали все, что было зеленого цвета и сжевывали без раздумий. Несколько парней, не ведая, «что творят», наелись досыта белены. Помните, в пушкинской «Сказке о рыбаке и рыбке»: «Что ты, баба, белены объелась?!» То есть, ты что, с ума сошла? Так вот, один из тех парней съел белены столько, что я, узрев его, обалдела: на четвереньках вползал он к нам в спальню с обезумевшими глазами и пеной у рта. Несчастного с трудом откачали в больнице на станции Оричи. Ну и страху же я натерпелась от этого зрелища!

Ранней весной старшие дети в поисках хоть какой-то еды отправлялись и на колхозное гумно, где осенью молотили горох. За зиму горошины разбухали и прорастали. И колхозники выпускали туда свиней подкормиться… Мы же, голодные не меньше, чем эти поросята, отталкивали их пятачки и сами выцарапывали из талого снега проросшие горошины и тут же запихивали их в рот.

Могла бы поведать и о многих других печальных фактах той поры, да всего не опишешь, не перескажешь…

Таким оно было – наше военное детство.

Стараюсь писать о пережитом примерно в хронологическом порядке, но не всегда это удается. Тогда я возвращаюсь назад или забегаю вперед… Сейчас опять приходится вспомнить более ранние события.

…Перед тем как блокада Ленинграда замкнулась, мама была несколько раз мобилизована, как тогда говорили, по трудповинности. У меня сохранились справки о том, что она трудилась на оборонных работах, копала окопы с конца июля и до середины сентября 1941 года. А потом на долю жителей ее родного города выпали вовсе чудовищные времена…

И все ж мои любимые мама и бабуля выжили… Обе они в дни блокады работали на военном заводе: мама – начальником канцелярии дивизиона механизации 1-го Ленинградского А. В. (авиационного?) полка, а бабушка – кастеляншей. Их кормили супом из клея, всякой бурдой. «Где найти еду?» – единственный вопрос, который задавал себе каждый блокадник. У меня до сих пор хранятся их пропуска, разрешавшие передвижение по Московскому району с пяти часов утра до двадцати двух часов вечера, а также право прохода и проезда по Ленинграду после сигнала «Воздушная тревога». Они выжили… И чтобы я не осталась круглой сиротой, выбрались из блокадного Ленинграда в середине февраля 1942 года. Поезд, который увозил их в вагоне номер один, отошел с Финляндского вокзала 15 февраля в восемнадцать часов (бережно храню и те «документы» эпохи).

Когда они добрались, наконец, до села Бутырки, я испугалась, увидев перед собой два скелета, обтянутые кожей. Думаю, они заметили мой испуг. И это стало моим первым грехом перед ними… Второй виной считаю свою детскую невнимательность. Мама с бабушкой сняли комнатку в доме, стоящем на дороге, по которой я каждый день бежала в школу. И всегда в окне их новой обители я видела любящие лица и приветливые улыбки. Но иногда, заговорившись с подругами, я проходила мимо, забыв помахать им рукой. Простите меня, мои незабвенные. Понимаю, как вам это было обидно.

Забрать меня из детского дома-интерната не представлялось возможным: они продолжали недоедать и в эвакуации. Не хватало всего самого необходимого. Вот что я прочла в сохранившемся письме моей мамы к ее подруге Зине, которая вместе с воспоминаниями о моем отце прислала и «Марусины письма», наши фотографии и даже одно из моих писем из Кировской области, которое я уже процитировала.


«15-го марта 43 г.

…С 16 января у нас установлена норма хлеба на иждивенцев и детей – 200 гр. Единственное, что поднимает дух, – успехи наших войск. Если будет так продолжаться, то, может быть, недалеко время, когда, мы вздохнем с облегчением и соберемся вместе». Далее, в том же письме: «Вчера, в воскресенье, все собрались дома – семья из девяти человек. Все же хорошо, что мы вместе. Сварили немного картошки, была баночка рыбных консервов. Угостили наших ребятишек. Им там (в интернате. – Т. А.) очень голодновато и необходимо было бы регулярно подкармливать, но это сделать, к сожалению, невозможно. Все же судьба еще не совсем отвернулась от нас: что бы мы делали, если бы детей не взяли в детсад, прямо страшно подумать…» И еще: «Зинок, если будет когда-нибудь возможность… пришли, если сможешь, мыла. Погибаем без него. У меня еще тянется твой кусочек туалетного, но осталось очень мало – и я его берегу как зеницу ока. Стираем давно без мыла, и белье страшно застиралось. Мыла совершенно не выдают».

Объясню, почему семья стала такой многочисленной.

Вскоре после нашего долгого путешествия и конечного пристанища в селе Бутырки туда добралась моя тетя Наташа, мать сестренки Ирочки и жена сгинувшего в сталинских застенках дяди Сережи. Она приехала полубезумной, так как искала нас среди детских трупиков, валявшихся в воронках от бомб вдоль железной дороги, возле Великих Лук. Она не застала нас там, опоздав на час. К счастью! Иначе все бы мы погибли от голода в Ленинграде, ибо она собиралась забрать нас обратно домой. Ее взяли работать в детсад. Затем, как я уже рассказала, вырвались из блокадного Ленинграда мои мама и бабуля.

Оставшийся единственным не арестованным мужчиной в нашей семье второй мамин брат Владимир Георгиевич Елчанинов не стал жертвой сталинского террора лишь потому, что работал начальником материально-технического снабжения геологической экспедиции под Житомиром – далеко от всевидящего ока НКВД. В начале войны он был мобилизован в танковые войска, базирующиеся на Урале. И в чине старшего лейтенанта исполнял в армии те же обязанности, но уже в танковых частях. Его жена Анна и трое детей – Юрий, Ольга и Валерий, испытав все ужасы бегства от наступающих немецких войск (они приехали провести лето с мужем и отцом под Житомир), оказались в Кыштыме без зимней одежды и средств к существованию. И когда представилась возможность отправить семью к нам, в Кировскую область, чтобы вместе как-то выжить, дядя Володя так и поступил. Нас стало столько же, сколько и до войны в ленинградской квартире – четыре женщины и пятеро детей.

Получив несколько дней отпуска, Владимир приехал к семье и по дороге приобрел ведро меда (видимо, на что-то обменял!). Это стало бесценным сокровищем для взрослых и особенно для детей. Нам «выдавали» его по чайной ложке в воскресные дни, когда отпускали из детского сада-интерната – детского дома на побывку к родителям! Но мы с сестрой Олечкой, истосковавшись по сладкому, зимой, в студеные морозы, не боясь встретить волков, которые бродили совсем рядом с человеческим жильем, на большой перемене в школе, раздетые, бегом добегали до дома уже в соседней деревне, где разместилась разросшаяся семья, забирались в кладовку со стороны гумна, лизали языком верхний «медовый слой», дабы не оставить следов «преступления» и опять же бегом возвращались в школу. Горького было сверх меры, а вот сладкого недоставало. И впоследствии… почти вся моя жизнь осталась с Олечкой неразлучной…

В эвакуации мама начала работать сборщиком налогов, что предполагало хождение по деревням и селам большого района, раскинувшегося на десятки километров. Однажды, зимой сорок четвертого года, возвращаясь домой в полной тьме, она упала и сломала правую руку. Утром ее на санях отвезли на станцию Оричи, что была в восьми километрах. Естественно, без рентгена наложили гипс, а когда его сняли, оказалось, что кость срослась уродливо и неуклюже: рука не разгибалась. Маму направили в областной город Киров, куда была эвакуирована из Ленинграда Военно-морская медицинская академия. И знаменитый в те военные годы генерал-лейтенант медицинской службы, академик медицины, главный хирург Военно-морского флота, маг и волшебник в хирургии Дженалидзе попытался исправить изуродованную мамину руку. Но до совершенства, к сожалению, осталось далеко: работать рука начала, но никогда больше до конца так и не разогнулась.

Узнав о профессии пациентки, Дженалидзе взял ее к себе на работу, поручив печатать диссертацию одного из своих учеников и последователей.

В Кирове Мария Елчанинова смогла на гроши, которые сберегала от своей более чем скромной зарплаты (остальное она отправляла в деревню семье, в которой никто, кроме нее, не трудился «за деньги»), снять лишь матрац на полу в комнате, где жило семейство из пяти человек.

Летом того же года мне выпал счастливый «лотерейный билет»: маме дали путевку в пионерский лагерь для детей сотрудников Военно-медицинской академии. И я, окончив пятый класс, торжественно и самостоятельно отправилась в «столичный» областной город, поселившись на том же матрасе, где уже несколько месяцев спала моя самоотверженная мамочка.

До городского пионерского лагеря, который размещался в пустовавшей летом школе, я шла пешком и босая (парусиновые туфли давно износились), но очень довольная… Вокруг громоздились каменные дома, напоминавшие Ленинград, прямые улицы поражали детское воображение, радовали встречные люди, одетые все же не так, как у нас в деревне, и спешившие на работу. Среди них оказалось много мужчин в морской форме. Ребята в лагере были раскованными, беззаботными: они не работали на огородах и в поле, кормили их гораздо вкуснее и разнообразнее, чем нас в интернате. Днем мы спали на расстеленных прямо на полу простынях, но меня это ничуть не смущало. Тем более что мою простынку с утра неизменно украшал букетик очаровательных белых лилий. Так один из моих юных поклонников выражал свои чувства – на рассвете бежал к какому-то пруду, чтобы сорвать эти бело-розовые полураскрывшиеся бутоны.

То были первые цветы, подаренные мне «мужчиной».

Прощальный лагерный день отмечался карнавалом. У мамочки нашлось приличное платье, но надеть на ноги мне было нечего. Не являться же на карнавал босой! Я, хоть и робко, но попросила маму что-нибудь купить. И мы отправились на рынок-барахолку, где можно было приобрести все, что угодно, но за очень большие деньги, либо выменять на свои вещи. У мамы хватило денег лишь на белые тапочки с картонной подошвой (тапочки для покойника!). В мамином, необычно нарядном для меня, платье я оказалась, пусть не Золушкой в хрустальных туфельках, но и не босоножкой! И смогла упоенно плясать весь вечер. Тапочек хватило лишь на тот бал: они были предназначены не для танцев!

Однако наступила пора возвращаться домой, в Ленинград. Но как? Все еще существовала система вызовов с предприятий или вербовки на восстановление разрушенного города. Мама завербовалась в одну из строительных контор, забрала меня и бабулю из деревни. Мы погрузились в теплушки и через десять дней оказались в родном нашем городе на Неве.

Из писем от ленинградских друзей – соседей по дому – мы знали, что нашу четырехкомнатную квартиру на Геслеровском переулке занял первый секретарь райкома партии. Поэтому с вокзала ехать нам было некуда. Но в городе жила вдова того брата моего деда, которого застрелили неизвестно где, – просто из-за его генеральских погон. Екатерина Елчанинова уцелела после революции – мужа ведь даже не арестовали… Уцелела вдова и во времена «великого террора»: ее второго мужа-профессора тоже не успели арестовать, он умер собственной (что стало уже редкостью!) смертью. И, чтобы не остаться на улице, с вокзала мы поехали к тете Кате.

Я смутно помнила и саму тетю Катю, и ее барскую квартиру. Та квартира осталась прежней – со множеством примет довоенной и даже дореволюционной жизни: рояль, фотографии людей из далеких дней, фарфоровые тарелочки на стенах, уютные торшеры по бокам сервировочных столиков и мягких кресел… Но хозяйка заметно постарела. Не изменился лишь ее потрясающей красоты и мощи голос – драматическое меццо-сопрано.

В семье бытовало предание, что незадолго до начала Первой мировой войны ее муж, генерал-артиллерист, повез «показать» голос Екатерины Федору Ивановичу Шаляпину. После исполненных ею романсов прославленный певец подошел к ней, шлепнул по мягкому месту и восторженно воскликнул: «Я из тебя такую Кармен сделаю, что мир ахнет!»

Ревнивый и благовоспитанный супруг не принял такого панибратства и певческая карьера жены, не начавшись, была закончена.

Во время блокады Екатерина пришла на ленинградское радио и предложила бесплатно петь для жителей осажденного, измученного голодом, холодом и обстрелами города. Но ее репертуар – русские и цыганские романсы – был отвергнут, а советские песни не подходили для ее драматической судьбы и драматического сопрано.

Пела она так замечательно и звучно, что во дворе дома собиралась толпа слушателей, которая устраивала овации после каждого прозвучавшего и услышанного сквозь окна романса.

А в былые времена, рассказывали, когда тетя Катя появлялась в тех салонах, где оказывалась и знаменитая в те годы певица Вяльцева, просили прежде всего петь Екатерину Елчанинову. Вяльцева же ревниво выхватывала у нее ноты…

Прожили мы у тети Кати всего несколько дней, кои потребовались маме для устройства на работу комендантом женского общежития той самой строительной конторы, благодаря которой мы и вернулись в Ленинград.

Первым нашим пристанищем стал подвал на улице Петра Лаврова, 48. Небольшая, как вагонное купе, комнатка, двухэтажные нары, сколоченный из досок столик и три табуретки…

А на параллельной улице, носившей имя Чайковского, в доме под тем же номером 48, в бывшем дворце Великой княгини Ольги Александровны, сестры царя Николая Второго, оказалась тоже женская, но школа, куда меня и приняли в шестой класс. Так что я каждый день из нашего сырого и темного подвала попадала в роскошные дворцовые залы: очередной жизненный парадокс!

Классной руководительницей с шестого по девятый (включительно) класс была Софья Павловна Подкопаева, преподаватель естественных наук, – замечательная женщина, но абсолютно беспомощная в «воспитательском» смысле: справиться с более чем тридцатью подростками женского пола, жизненные силы которых били не ключом, а неудержимым фонтаном, и переполненных к тому же радужными надеждами, несмотря на военное лихолетье, я думаю, было делом нелегким.

Бывшие девочки-подростки сохранили бесценное братство тех лет и до сегодняшних дней: не забыли и меня, давно покинувшую Ленинград и даже Россию. Пишу им письма, иногда звоню и получаю ответы – сразу несколько писем в одном конверте. Понимаю, что так они экономят на марках свои мизерные финансовые возможности. Все они получили высшее образование и честно отдали стране знания и святую беззаветность служения ей. А вот теперь им нужно просто выжить!

Опять забежала вперед… А ведь в том общежитии, на улице Петра Лаврова, хоть оно и размещалось в подвале, мы пережили самые триумфально радостные мгновения: именно там узнали об окончании войны! Весь Ленинград ликовал, как более, мне кажется, не ликовал никогда: победный салют, братание с незнакомыми людьми, объятия, поздравления, смех, гуляния до утра… Казалось, всем несчастьям пришел долгожданный конец, начнется, обновленная надеждами, совершенно новая жизнь…

Вскоре после Победы мы переехали в другое женское общежитие, размещенное тоже в подвале. Новым стал только адрес: улица Чайковского, дом 2. Маме, как коменданту, выделили отдельную, довольно просторную комнату, но ее антураж остался прежним. Добавились лишь неприятности с ленинградскими осенне-весенними наводнениями. Дом выходил двумя своими сторонами на гордые водные просторы Невы и Фонтанки. Но когда в них поднималась от снеготаяния, ледохода или проливных дождей вода, она присутствовала и в нашем общежитии, затапливая пол на несколько сантиметров.

Мы раскладывали поверх пола доски, специально хранившиеся в каждой комнате, чтобы не шлепать по воде. Наши скромные пожитки связывали в узел, он водружался на табуретку, а табуретка – на стол. На стенах же от сырости рос мох, а в моих легких зрел туберкулез. Тем не менее мы прожили так пять лет. Да еще, по маминой благотворительной инициативе, давали время от времени приют бездомным и порою мало знакомым людям. Такой была моя мамочка. Честнейшее, но и наивнейшее создание – благородный результат дворянского воспитания, а бескорыстная и деликатнейшая от рождения.

Они же, дворянские представления о справедливости, подсказали ей вскоре после возвращения из эвакуации трижды подавать иск в суд того района, где мы жили до войны, пытаясь вернуть принадлежавшую нам по закону квартиру. Новые ее «хозяева» не пустили нас даже на порог, захлопнув дверь и жестко напомнив, что мы – семья врагов народа. «Без почестей и слез погребенных» – добавляю теперь.

Я, подросток, в отличие от мамы понимала, что суд того района, где первый секретарь райкома партии поселился, отобрав нашу квартиру (как поет Вахтанг Кикабидзе: «И хам пришел, неведомый досель, чтоб лечь в мою нагретую постель»), никогда не примет справедливого решения в пользу дворян Елчаниновых. Я всегда отговаривала маму от этого идеалистического, наивного шага. Но вера в порядочность… «Дело» даже не начинали слушать: сразу же объявляли, что «речь идет о семье репрессированных и прав поэтому у нее ни на что не имеется!» Я думаю, слова из песни Кикабидзе применимы ко всем послереволюционным временам. К сожалению…

Так мы и продолжали жить в комнате, из двух окон которой были видны только ноги прохожих. Мама стучала до полуночи на машинке, бабуля вела наше нехитрое хозяйство, бесконечно любя нас и наших друзей и столь же бесконечно ненавидя Сталина и его пособников. Помню, с каким омерзением она выдергивала штепсель из розетки черной тарелки, вещавшей о «великом вожде и всенародной любви к нему».

А я меж тем – да простится, что опять поминаю о своей, так сказать, «личной» жизни, – росла веселой, поющей и танцующей девчонкой. Бабуля называла меня то «ромашкой», то «тургеневской девушкой».

У нашего подвала было и одно преимущество: мои многочисленные приятели не должны были в теплые сезоны года попадать в общежитие через двор и по развалившимся ступеням спускаться в подземелье: они «входили» к нам прямо через окно, предварительно ступив на табуретку, которая была наготове принять гостей. Бабуля, всегда гостеприимная, общительная, встречала моих друзей, даже если меня не было дома: «Иногда мне кажется, что ребята приходят не к тебе, а ко мне!» – шутила она.

Моя юность связана с легендарным Летним садом; с привольным Марсовым полем, где в те годы шумливой молодежи округи разрешалось играть в волейбол; с Литейным и Невским проспектами; с набережной Невы… Тем маршрутом мы проходили ежедневно – то вдвоем, то втроем, а то и целой компанией. Катались на лодках, ездили в пригородные дачные места бродить по лесу, гуляли в ленинградских парках, гоняли на лыжах и коньках, взятых напрокат, и, конечно, не пропускали ни одного кинофильма… Однажды, выстроившись большой группой девочек в длинную очередь на модную «Девушку моей мечты», мы через каждые пять минут обнаруживали, что дешевых билетов становилось все меньше, а наших скудных средств на другие билеты, разумеется, не хватило бы. Тогда я, не долго думая, сняла шапку и, опрокинув ее, пошла вдоль очереди собирать «благотворительные средства», чтобы мы все-таки попали на тот «боевик». Смеху-то было! И мне «набросали» в шапку столько денег, что еще и на сладости в буфете осталось.

Или такая небольшая подробность из бытия того времени… Спала я на подушке, сшитой из нашего фамильного, елчаниновского, (древнедворянского) герба и туго набитой ватой. За долгие годы я ту подушку так затерла, что, не придавая значения столь драматической акции, мы в конце концов выбросили родовой герб из-за его полной изношенности.

Школьные подруги до сих пор вспоминают, что носила я кирзовые сапоги, выданные по карточкам, белые хлопчатобумажные рейтузы, короткую юбку из дешевой ткани и все ту же, перешитую из детского пальто, плюшевую куртку. Но это не порождало никаких комплексов: была старостой класса, членом комсомольского бюро, участвовала в самодеятельности и, как уже вспоминалось, пела, плясала, играла в спектаклях (исполняла даже роль Гришки Отрепьева: школа-то была женская!).

Когда мы уже учились в девятом классе, в конце первой четверти, 5 ноября 1948 года Софья Павловна поручила мне, как старосте, перенести из классного журнала в дневники девочек отметки за первую четверть. Помочь вызвалась моя подруга Люся Платовских. Работа оказалась затяжной и, когда мы вернули классной руководительнице журнал и кипу дневников, был уже вечер. «Можете не приходить завтра в школу», – сказала она. Мы и не пришли. Но и почти все ученицы нашего класса решили, что, дескать, остался один день до октябрьских праздников, отметки уже выставлены – и тоже на уроки не явились. Так совпало…

А после праздников в классной комнате нас встречала директриса, которая к тому же преподавала Конституцию СССР. Сесть за парты она не разрешила и мы простояли несколько часов подряд, так как не захотели, да и не могли, как она того требовала, «выдать зачинщиков забастовки накануне великого праздника Октябрьской революции!» Думаю, у нее все же хватило ума не доложить «по инстанции» о случившемся. Вероятно, побоялась «последствий» и для своей директорской карьеры: «не разглядела, не предугадала готовившегося политического заговора».

Так что ожидаемые после Победы перемены, на которые, не делясь ни с кем, наша семья рассчитывала, наступать не торопились…

В связи с этим вспомню еще одну историю, связанную с жизнью нашей семьи.

У мамы было много друзей… Среди них – Ольга, которая отправилась на фронт добровольцем, оставив в Ленинграде троих детей и уже немолодую мать. Все они. погибли в блокадные дни от голода. А Ольга (для меня «тетя Оля») героически воевала, командуя фронтовыми санинструкторами, выносившими раненых под пулями с поля боя.

Однажды отборные эсэсовские подразделения двинулись в лобовую атаку, подобную той, что когда-то именовалась «психической». Шли эсэсовцы плотными рядами, плечом к плечу, с автоматами наперевес. И командиры того полка, где служила Ольга, не смогли поднять своих солдат из окопов навстречу почти рукопашному бою. Тогда Ольга выскочила из окопа и пошла одна наперерез врагу. Тут уж не потребовались команды «Вперед, за Родину, за Сталина!»: солдаты сами, без лозунгов, поднялись вслед за отважной женщиной – и атаку отбили.

Имя тети Оли (к сожалению, уже не помню ее фамилию, так как мама с бабушкой называли ее Олечкой, а я «тетей Олечкой»!) было занесено в «Книгу героев обороны Ленинграда». Воевала она до последних дней, а вернувшись в опустевший дом, очень привязалась ко мне: недоставало ее материнскому сердцу ребенка, пусть уже и не малого.

Назначили Ольгу начальником небольшого лагеря для немецких военнопленных при каком-то полуразрушенном ленинградском заводе.

Немцы восстанавливали то, что сами же варварски и разрушили.

Тетя Оля частенько звала меня прийти туда, чтобы досыта накормить: военнопленных, к моему удивлению, питали довольно-таки обильно и вкусно. Поваренком в том лагере был подросток из бывшего «гитлерюнгеда». Среди взрослых она его выделяла. Когда в конце сороковых годов военнопленных стали возвращать в Германию, тетя Оля была командирована сопровождать поезд с немцами. А тот поваренок попросил ее передать в Берлине письмо родителям, в котором писал, что жив, здоров и скоро с ними встретится.

Ольга, потерявшая троих своих детей, понимала, что переживают родители мальчишки, пусть в прошлом по несмышлености поверившего в фюрера. Не подумав о последствиях такого, казалось бы, человеческого поступка, она пошла в Берлине по адресу, указанному на конверте, встретилась с родителями поваренка, передала им письмо сына – и в тот же день была арестована!

Никакие, заслуги перед Отечеством, ни ордена Славы всех трех степеней, красовавшиеся на форменном военном платье, кое подчеркивало ее стройную фигуру (гимнастерку она не носила), ни судьба погибшей в блокаде семьи не уберегли нашу тетю Олю. Организация с жутковатым именем СМЕРШ была беспощадна.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю