355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Найман » Сэр » Текст книги (страница 17)
Сэр
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 23:44

Текст книги "Сэр"


Автор книги: Анатолий Найман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 18 страниц)

– Кто сказал об отличии профессиональной философии от уличной?

Что-то вроде, что есть слова о вещах и есть слова о словах.

– А, да, да. Уже не помню, кто это сказал, но это правда. Скорее

Эйнштейн бы это сказал, какой-нибудь такой человек.

– А были в философии двадцатого века фигуры ранга Канта – по влиянию на век?

– Это хороший вопрос. Ранга Канта – очень трудно сказать. У меня был друг в Америке, который делил философов на императоров, царей, продюсеров и, м-м, блестящих молодых людей. Кант был один из отцов философии. Как Платон. Да. Он в этой маленькой категории – Платон, Аристотель, Кант. По-моему. Он больше философ, чем Декарт.

– Ответ исчерпывающий.

– Платон, Аристотель. Кант. Кто еще? Некоторые люди сказали бы

Витгенштайн, может быть.

– Интересны ли вам исторические предсказания? Кто-то предсказывает, что будет то-то и то-то, и потом это оправдывается – и, по моим наблюдениям, не производит ни на кого никакого впечатления. Так для кого это? Современники о будущем не думают так, как о сегодня.

– Это правда.

– Для потомков? Тем более.

– Видите, это исторически интересно.

– Что вот такой-то угадал, да?

– Такой-то угадал. Я написал об этом ведь целую вещь. О том, что, например, в девятнадцатом столетии никто не предсказывал, что национализм станет или расизм станет таким могучим движением нашего времени, никто. А ведь должны были, там было достаточно пророков. Но об этом не говорили.

– В России сейчас господствует убеждение, что всё абсолютно, что говорят,– не так, как говорят. Если я вам говорю: сейчас в

России апрель – это значит, я вру, потому что сейчас все, что угодно, только не апрель. По радио, по телевидению, в газетах – все не так.

– Все врут, все врут.

– Все врут – и, представьте себе, это правда: действительно врут! Дайте мне то-то и то-то, премию и квартиру, я при смерти, иначе я умру. Дают. Не умирает. Гуляет с дамами, пьет водку.

Вокруг говорят: ну? что мы говорили! все вранье! дали за взятку, по блату, потому что масон. То есть в принципе они правы, но вранье растет.

– Растет.

– Торжественный вопрос: до какой степени надо этому противостоять, чтобы скепсис не стал абсолютным?

– Он никогда не станет абсолютным. Нет. Скепсис не может продолжаться. Люди всегда верят. В конце концов они верят, что мир искренен. У них есть довольно сильные, иногда это абсолютно ложные, убеждения – но есть. Скепсис – это только к интеллигентам относится. Я верю в скепсис, потому что это единственное, что поддерживает в конце концов правду. Но – мир не может быть управляем скеп…– скептические интеллигенты не правят миром.

– По поводу Гоббса нашего любимого – Хоббса по-вашему. Значит ли движение истории по спирали, что после повторения через века события, подобного бывшему, следует ждать подобного бывшему продолжения?

– Да, это бывает. Ждать не нужно, но – это бывает. И если это бывает, то соответствует тому же моменту раньше. Наш мир больше похож на гоббсовский, чем на мир восемнадцатого столетия. Мир

Гоббса удобнее подменить на наш мир – потому что есть свидетельства на что-то похожее, по мерке Гоббса. Мир делает спирали, от времени до времени параллели бывают.

– То есть: подобные продолжения бывают…

– Да.

– …но не обязательно.

– Нет. Ничего не обязательно.

– Перед моим отъездом сюда жена прочла мне из какой-то статьи:

“Маркиз де Сад в его время был порнографом, но сейчас, конечно, нет…”

– Это просто шутка.

– Написано совершенно отчетливо…

– Кто это написал?

– Какая разница? Журналист.

– Ну конечно. Сегодняшний маркиз де Сад начался со всех этих французских сюрреалистов, они называли его “божественный маркиз”. Он сделался важным человеком. Они начали его уважать.

Потому что он был анархист, был против всего, как они. Поэтому он не мог быть просто порнографом, он вдруг сделался литературной и даже философской личностью для них. Мне кажется, это абсурд. Но так они думали.

– Мой вопрос примитивный: если человек был порнографом, он остается всегда порнографом или нет?

– Да. Да. Порнография – это порнография. Да, да, это значит пользоваться сексуальными темами для известных и нужных целей.

– Общественная сила или партия прежде формировалась из уже победивших или, как казалось, перспективных участников идей.

Сейчас – из тех, кто вложит деньги, во всяком случае, это так в

России. Предполагается, что дальше все будут решать только техника и технология. Это положение вещей, не отменяет ли оно такой, например, науки, как политическая философия? Если у меня много денег…

– …то вы можете делать все, что угодно, а идеи не имеют силы.

Х-м. Даже если у вас есть деньги, идея должна быть. Какая-то идея должна быть.

– Ельцин поручил “цвету нации” – и собирают людей и дают им деньги,– чтобы нашли национальную идею России.

– И найдут.

– Найдут?

– Найдут.

– Он говорит: “Самодержавие, православие, народность”,

“Коммунизм – будущее мира” – это были идеи. Дайте мне идею!

Никто не может.

– Кто-то даст. Без идей люди не живут. Плохие идеи, слабые идеи

– тоже идеи. Нет безыдейного мира: у эскимосов тоже были идеи.

– Знаменитое motto Миля, что мы стараемся нехватку гигантов восполнить с помощью массы карликов…

– …множеством карликов сделать то же самое. Я вам сейчас расскажу. Энгельс сказал: если б Наполеон не сделал того, что он сделал, какие-то другие люди вместе произвели бы тот же эффект.

Это марксизм – что не индивидуумы делают, а массы. Если Наполеон не опередил бы, были бы какие-то сто пятьдесят тысяч других людей, которые в конце концов бы сделали то же самое. На что человек ему сказал – это было во время Наполеона Третьего, тогда была монета наполеондор, золотой наполеон,– и он ему сказал:

“Наполеон мелочью – не наполеон”.

– А были в двадцатом веке великие люди?

– Были. Великие люди – у меня есть идея, что такое великий человек. Великий человек не особенно должен быть добрым или хорошим человеком. И не должен быть обязательно… м-м… creative – творческим. Нет. Я считаю, что великие люди – это чисто публичные люди, общественные люди. Частных великих людей нет. Есть гении – но это не то же самое. Великий человек – тот, который меняет ход каких-то дел, так что после него нельзя делать то же самое. Меняет ход каким-то доскональным образом. В этом отношении Сталин – великий человек. Переменил историю

России. Переменил. Ленин тоже. Де Голль тоже. Черчилль тоже. Это великие люди двадцатого столетия. Вы скажете мне: как вы можете такое говорить – Сталин великий человек, какой ужас!

– Я не скажу.

– Не скажете? Гении – это другое дело, это, что я вам сказал, это прыгающий Нижинский.

– Вы не устали?

– Я устаю очень легко, это ничего не значит. Спрашивайте дальше.

– Вы приводите в одном эссе чьи-то слова: “Англию сделали люди иного закала”. Дескать, те, кто говорит правильные средние вещи вроде того, что жить нужно буржуазно и прочее, это все хорошие люди, но Англию сделали люди иного закала.

– Кто это говорил? Я цитирую это? Не помню. Люди иного закала.

Какого иного?

– Не те, кто предлагал буржуазные ценности.

– Ах так? А какие-то специальные люди.

– Ну не знаю, Кромвель.

– Сromwell – что-то в этом роде. Ну да, в этом есть правда.

Специальные люди, великие люди. История после Кромвеля не та, которая была бы, если б не было Кромвеля. Не была бы тем же. То же самое с Наполеоном: если б Наполеон не напал бы на Россию, все было бы иначе. Если б Гитлер не напал на Россию, все было бы иначе.

– Вы не из тех, кто признает за умным и достойным меньшинством особые права. То, что Британия проповедовала в течение всего девятнадцатого века: протектораты…

– Надзор над другими странами? В это Милль верил – традиционно.

Милль верил, что культурные люди должны царить над некультурными, чтобы их довести до известной меры культуры. Это не вышло. Я понимаю, почему в это верили, но это кончилось крахом.

– Так что вы не с ними?

– Нет, я не верю. То есть я бы верил, если б жил в девятнадцатом столетии и, как все, понимал, что долг культурных людей поднять негров (он иронически, прося извинения за саму формулировку, усмехнулся), как говорили, на известный уровень. Ну хорошо, начали поднимать – и что вышло? Ну они подняли Индию. Можно сказать, что то, что Карл Маркс сказал, было правильным – про

Индию. Он сказал, что англичане, конечно, не властвовали над

Индией ради Индии, их расчеты были чисто торговые, но они все-таки заставили Индию быстро пройти через какие-то шесть периодов. А то бы они остались каким-то, не знаю, пасторальным обществом или каким-то, не знаю, какими-то мужиками культуры.

Патриархальным государством. Англичане их заставили пройти через эти периоды, так что они сегодня что-то умеют. Это их заслуга, англичан. Они сделали из эгоизма, но все-таки сделали. В этом есть доля правды. Нет, я не верю в обязанность культурных стран руководить. Помогать, может быть, но перестраивать жизнь этих людей? Я думаю, что иго, иностранное иго всегда делает вред.

Всякое иностранное иго. Татары России добра не сделали.

– Вы последовательный противник идеи детерминизма.

– Да.

– В частности, один из ваших доводов, и может быть, сильнейший, что нет того языка, на котором детерминизм мог бы выразить…

– Мораль.

– …мораль. Скажите, нынешние американские попытки политической корректности – не проба ли это посадить детерминизм на трон с помощью языка?

– Изменить язык таким образом, что люди будут думать иначе?

– Да.

– Да (с недоумением, растерянно), я думаю, вероятно, поэтому это такой абсурд. Это абсурд, политическая корректность, это в конце концов плохая шутка, мы все это понимаем. Вы знаете, что мне это напоминает? Я вам расскажу историю. Издатель “Нью-Йорк таймс“, я его видел, когда был в Америке, во время войны, был такой очень такой джентльменский такой еврей, такой маститый, все эти, понимаете ли, американские интеллигенты его уважали как…

– Сульцбергер?

– Сульцбергер. Он мне сказал: “Господин Берлин, как вы думаете, если бы слово “еврей” не было бы использовано, если этого слова не было бы в публичных media, в газетах и в радио, скажем, на двадцать пять лет, это бы сделало много добра?” (Я беззвучно засмеялся.) Мне было стыдно за него, стыдно за него. Я понял точно, что он хотел сказать.

– Вы могли бы сказать серьезно, что да, Лейбниц прав, назвав этот мир лучшим из миров? Потому что мы другого не знаем или…

– Лейбниц, да. Лейбниц так сказал, да – а про другие, это верно, мы не знаем… Нет, конечно, он не прав. Нет, мир мог бы быть лучше, мог быть лучше. Я вам скажу, в разных отношениях мог быть лучше. Так что – ничего подобного. Это потому что он верил, что

Бог ничего не делает зря, что для всего есть резон. Бог один знает резон. Все, что есть, это потому что – как бы сказать – высший резон, резон Бога этому велит быть. Поэтому наш – самый лучший из возможных миров. Это называется теория – как по-английски? – sufficient reason. Для всего есть достаточный резон. Это не то! Не могло быть иначе, и Бог знает, почему он делает то, что делает. Это теология, это богословие.

– Чувство частной собственности – вы считаете, что оно такое же натуральное, как прочие, например, материнства или красоты?

– Да. Я так считаю. Да-да, должна быть известная, какая-то собственность. Не обязательно капитализм, но ваше платье должно вам принадлежать. Ваша ложка должна быть ваша. Не нужно, чтобы было много этого – что-то должно быть ваше. Это – одна вещь.

Есть другие вещи – например, мой герой Гердер сказал: принадлежать какому-то обществу так же необходимо, как еда, как дышать воздухом и так далее.

– Гердер? Не Сантаяна?

– Могли и тот, и другой. И еще кто-то.

– Так что это человеческая природа? Инстинкт?

– Принадлежность, belong.

– Но частная собственность – это чувство инстинктивное?

– Так вышло.

– А кто был тот человек, который сказал вам: “Одиночество означает не жизнь вдали от людей, а непонимание того, что вы говорите”?

– Пламенац, черногорец. Мой преемник тут, профессор политической философии. С детства поселился в Англии, сделался профессором политической теории, был очень милым и довольно умным человеком.

Йово, или что-то вроде, какое-то славянское имя, Пламенац.

– Вы встречались с Бубером?

– Один раз, нет? Нет, пожалуй, вру. Не разговаривал с ним.

– Были о нем высокого мнения?

– Он довольно даровитый и умный человек. Но все-таки его богословие – это то, что Шолем мне говорил: “Это для них, для неевреев, это просто маленькие штучки, которые нравятся тем, goiim”. Нет, он был очень неглупый человек, крайний сионист, довольно умный, довольно даровитый, написал очень хорошее эссе о

Ленине. Есть такая книга, называется Path into Utopia, По Дороге в Утопию, и там он цитирует письма Ленина, где он говорит:

Советы Советами, главное – это партия; мы говорим Советы, но не в этом дело. Зачем они нам? Конечная цель – это наша партия. Да, я знаю, во что мы официально верим. Но главное – диктатура партии, больше ничего. Вот это Бубер напечатал.

– Скажите, если бы вы были на обеде, где Юм спросил…

– Да-да.

– …“Есть ли в Париже атеисты”…

– И ему ответили: “Вокруг вас – двадцать четыре”.

– …да, двадцать четыре человека вокруг вас…

– Юм ужаснулся. Он не был атеистом, сам.

– А если бы он спросил: “А в Англии есть?” – вы бы показали на себя?

– Нет! Я же сказал: я не атеист. Атеист – человек, который знает, что Бог означает, слово означает, и не верит, что есть такой Бог. А я не понимаю, что это слово говорит. Это совсем не то же самое. Это хуже, ниже атеизма, это еще более, так сказать, м-м…

– Дикарское.

– …отдаленное. Более дикарское, да.

– Вы встречались когда-нибудь с Гертрудой Стайн?

– Нет, встречался – нет, но слышал ее. Когда она приезжала в

Оксфорд, читала лекцию.

– Каково это было?

– Это было, как вы можете себе представить. Мой друг, он был профессор английского языка, сказал: “Вы говорите, что the same is the same is the other, the other is the other is the same.

Что это значит?” Она сказала: “Послушайте, вы сидите, около вас другой человек, но он не вы, но он так похож на вас, что нельзя сделать различия между вами, между, получается, тремя людьми: вы абсолютно одинаковы и вы другие. Ответила?” Потом кто-то задал другой вопрос. “Вот что, вы не хотите ответа, вы поставили мне вопрос, только чтобы меня раздражать. Поставленный вопрос, на который вы не желаете иметь ответа. Просто нахальство, и все”.

– Это она сказала?

– Да. Кому-то другому.

– Вам видно было, что перед вами умная баба?

– Да-а.

– Но не произвела на вас впечатления.

(Почти шепотом:) – Нът. Она была чудачка. Ясно, что не похожая на других. Но она знала, что она делала. Немножко сумасшедшая она, конечно, была.

– Вы читали ее “Автобиографию Алисы…”?

– Да-да, конечно. Токлас.

– Очаровательная книга.

– О, да. Она была литовка. Токлас, литовское имя.

– А из этих американцев вы встречались с кем-то, кого-нибудь из них выделяете – Хемингуэй, Фолкнер, Фицджералд, Дос Пассос,

Стейнбек?

– Только с Дос Пассосом. Я его лично не знал, я знал его друзей.

Он был известный человек – и железный человек, в свое время. Был конгресс в честь Толстого в тысяча девятьсот шестидесятом году, пятидесятилетие смерти Льва Толстого. Ну ясно – в Венеции.

Город, который Толстой, я уверен, ненавидел. Там был Дос Пассос.

Ему заплатил этот конгресс, чтобы он участвовал в культурно-популярном фильме. Конгресс, где он не проронил ни слова. В конце концов пришли американцы: мы вас привезли, заплатили за вас, конгресс, гостиница, так вы должны хоть что-нибудь сделать для нас. Мы вас не привезли сюда, чтобы вы просто молчали… В последний день – встал. Сказал: “Мне приказали говорить. О Толстом. Ладно. Я буду говорить о Толстом.

Лет пятьдесят тому назад я прочел “Крейцерову сонату”. Мне показалось это очень неинтересной вещью, даже плохой. Никуда не годилась. Так как я знал, что мне придется что-то сказать, я ее прочел опять, вчера вечером – мне кажется она даже еще более негодной. Всё”. И сел. (Я улыбался – и истории, и тому, как она нравилась рассказчику.)

– А о них о всех у вас есть мнение как о писателях?

– Не особенное, я не очень их читал. Фолкнера я не читал,

Хемингуэй довольно замечательный, довольно интересный писатель – и хороший, и плохой. Но не великий. Но он как-то изменил литературу, повлиял на историю английской литературы, повлиял.

Фолкнер – не настолько. Он, говорят, лучше писатель, чем

Хемингуэй, но имел меньше влияния. Я не знаю, у Хемингуэя было что-то от Герт Стайн, она крепко на него повлияла.

– Вы должны были где-то пересечься с Моэмом – нет?

– Я встретил его где-то, да. Да-да, за ланчем. Я знаю, чем он был: хилым, желтым, довольно таким большим циником, неприятным человеком, коварным, умным. Как писатель он второклассный. И его теория была, что литература – это низкий пункт, есть только работа, работа, так сказать, э-э…

– Ремесло.

– …ремесло. Просто нужно этим заниматься, а все эти гении, специальные вещи, вдохновение – это все чепуха. Это была пропаганда своей, м-м…

– …собственного писательства.

– …да, того, как он сам писал.

– А кто такой был Грэм Грин?

– Graham Green, да? Грин был писатель. Получил ОМ. (Я опять смеюсь.) Как и я. Под конец жизни.

– Но вы не любите его, да, как писателя?

– Я н-нет. Нет, он был талантливый писатель, талантливый и оригинальный писатель. Есть мир Грэма Грина, это все-таки что-то. Есть the world of Graham Green, как есть мир Одена. Есть миры, они создали миры, это действует, это редкая вещь. Нет, он был интересным человеком, не особенно приятным, не очень честным и тоже по-своему странным. Он переписывался с Филби до конца его жизни.

– Вам все-таки придется сказать мне, что вы думаете про Джойса, что вы думаете про Пруста и что вы думаете…

– Нет, я вам не отвечу. Ничего я оригинального про этих людей не могу вам сказать.

– А про Музиля?

– Не читал. Купил – и не читал.

– Вы ужасный человек. А про Беккета?

– История с Беккетом ужасная. Я и моя жена, и очень умный, даровитый один юрист, которого мы знали, очень культурный и замечательный человек, вышли посередине Waiting for Godot, “В ожидании Годо”. Так скучно было, мы оставили кресла, ушли из театра во время антракта. Этого мы стыдимся еще по сей день.

– Лично знакомы вы не были?

– Нет. Мало кто был с ним лично знаком. Я попробовал, он гениальный писатель, но не для меня. Его ученик – это теперешний наш драматург, самый главный английский, ну… сейчас имя скажу… Пинтер. Хороший, замечательный драматург, очень талантливый. Не гениальный, но талантливый. Я его хорошо знаю, большой ненавистник Америки.

– А кто вам сказал, что князь Мышкин в двадцатом веке – это

Чаплин, вы не помните?

– Помню. Это был Георгий Катков. Русский, сын племянника великого знаменитого Каткова. Который был тут в Оксфорде и занимался антисоветской пропагандой, главным образом. Работал для разведки – милый и интересный, чуткий человек. Я не очень с ним был дружен, он для меня слишком христианский. Слишком. Это он сказал.

– Кто эмигрировал, занимался антисоветской; кто остался – просоветской, даже если в душе был анти – как, скажем, Всеволод

Иванов.

– Всеволод Иванов. Да-да-да. Я его встретил в Индии. Он потом сделал доклад в Москве о том, что в Индии был представитель

Британской империи и в этом было что-то кощунственное. Про меня.

– А вы к нему были расположены там в Индии?

– И он ко мне тоже. Мы имели приятнейшие отношения. Я переводил ему, мы попали в какой-то индусский храм, и он говорил – я переводил его с русского на английский. Мы были знакомы, я думаю, один день или два дня.

– Тогда считалось, что такое предательство разрешено – что иностранцу все равно хорошо, этот Берлин уедет к себе в Англию и будет жить припеваючи, так что можно его этак невинно “заложить”.

– О, да. Он считал это неважным. Считал, что меня это не будет касаться. Ну пришлось. Он не думал обо мне. Он думал, что как советский писатель он должен сказать что-то резкое по поводу

Британской империи. Иначе его обвинят, что он был со мной в хороших отношениях и каким-то образом испортился – что я повлиял на него, сделал из него еретика какого-то. И он будет повешен, его пошлют в Сибирь. Он прав: я не принял этого всерьез, он так не думал”.

Чем дольше мне не давалось понять, почему Ахматова назвала цикл из пяти стихотворений, адресованный Берлину, по-итальянски -

“Cinque”, тем навязчивее становилось желание раскрыть секрет.

При жизни я у нее не спросил: раз сама не говорила, значит, не находила нужным – чего же заставлять. Через тридцать лет после ее смерти в какую-то одну минуту четыре разрозненных фрагмента из “Божественной комедии”, уже довольно давно без видимой связи бродивших в памяти, внезапно соединились в фигуру, достаточно убедительно разъясняющую дело. Данте употребил слово “cinque” по следующим поводам.

“Таких воров я насчитал там пять”. (“Tra il ladron cantai cinque cotali”; Inf. XXVI, 4) Ахматова описывала возлюбленного как вора, крадущего сердце, еще в раннем стихотворении, действие которого происходит в то же время, вокруг которого располагаются события “Cinque”, а именно в Новый год.

“Пять раз крепчал и столько же стирался /Свет лунный над землей”. (“Cinque volte raccesso, e tanto casso /Lo lume era di sotto dalla luna”; Inf. XXVI, 130-1.) Речь идет о пяти месяцах, которые Улисс провел в море до дня своей гибели после того, как вторично покинул Пенелопу: сюжет дублирует коллизию Энея и покинутой им Дидоны, коллизию, через которую Ахматова передает в цикле “Шиповник цветет” драму роковой встречи с героем “Cinque”.

“Там, где все пятеро сидели мы”. (“La ve gia tutti e cinque sedevamo”; Pur. IХ, 12.) Данте, Вергилий, Сорделло, Нино

Висконти и Коррадо Маласпина. Судьба или творчество каждого так или иначе выражают центральные мотивы судьбы и творчества

Ахматовой: изгнанничество; феномен европейской поэмы; тюремное заточение; приют беженцу. Сорделло мало того, что тоже знаменитый поэт и изгнанник, но и похититель известной Куниццы да Романа – еще одного зеркала лирической героини Ахматовой,

“полумонахини-полублудницы” – как в Постановлении Центрального комитета партии 1946 года именовали самое поэтессу.

“Сей сотый год еще упятерится”. (“Questo centisim’anno ancor s’incinqua”, Pur. IХ, 40 и далее.) Пророчество Куниццы да Романа о бесконечности славы поэта; тема, которую Ахматова разрабатывала на протяжении всей жизни.

Все эти сближения могли бы выглядеть натяжкой, какие нередко возникают при анализе ахматовской поэзии, если бы не пространство, в которое помещены двое лирических героев

“Cinque”. Это межзвездный космос – до какой-то степени проецирующий на себя и своеобразно концентрирующий в себе космос

“Божественной комедии”.

В сентябре 1997 года я написал все это Берлину. 5 ноября он умер. 10-го пришло письмо от него, ответ на мое. Он продиктовал его 31 октября.

“I was delighted to receive your letter, and am full of admiration ‹…›. ‹…› you weave lines from the Divine Comedy, which AA, of course, knew intimately. ‹…› ‹It› made a marvel of this complex of interwoven attributions. I ‹…› am proud to be the first owner of this masterpiece.

I cannot remember if there is anything you asked me to do, in your letter, as

I have been very ill and am not recovering fast. This is no surprise.

‹…›

In the meanwhile, warm good wishes – there is not much likelihood of my coming to Moscow, Washington or New York – so you must come here.

My wife sends you both her warm greetings, as indeed how could not I?”

(Мне было очень приятно получить Ваше письмо, оно привело меня в восторг. Вы сплетаете нити из “Божественной комедии”, которую

АА, разумеется, знала досконально. Из этого сложного узора узнаваний вышло нечто чудесное. Я горд стать первым собственником такого шедевра.

Я не могу вспомнить, было ли в Вашем письме что-нибудь, что Вы просили меня сделать,– я очень болел и выздоравливаю не быстро.

Это неудивительно.

Что касается добрых дружеских пожеланий – не очень похоже, что я выберусь в Москву, Вашингтон или Нью-Йорк – стало быть, Вы должны приехать сюда.

Жена шлет вам обоим теплые приветы, можно ли представить себе, чтобы и я этого не сделал?)

Пропущенные (как, впрочем, и приведенные) места – личные.

Правда, и все письмо такое, и я не стал бы его здесь публиковать, если бы читал как обращенное исключительно к себе.

Под тем углом, что это письмо не только конкретно кому-то, а еще и в Россию, срединный абзац в угловых скобках – “If there is something I can do for you from my literal bed of sickness, I shall of course try to do it – you have but to say” (Если есть что-нибудь, что я могу сделать для Вас с моего вполне буквального одра болезни, я, понятно, постараюсь – Вам следует только сказать) – отзывается готовностью сделать что-то не “для

Вас”, а “для вас”. Которые там.

В жизни вообще, в такой полной и выразительной в особенности, и в ее предсмертном жесте тем более, ничего не выглядит случайным, и эти несколько последних фраз продолжавшегося почти столетие разговора с людьми волей-неволей попадают под луч прожектора.

Луч высвечивает в них заключительное обращение туда, где все началось, а потом посередине, в двух десятках ничем не предсказанных, никак общим строем жизни не вызванных стихотворений, достигло акме. При таком освещении каждое из этой сотни с небольшим слов готово звучать как итоговое. Города, в которых больше не побывать. Болезнь, от которой не выздороветь.

Теплота, сердечность. Желание послужить, дать. Душевная щедрость. Жена. Ахматова. Поэзия.

И подпись. По-русски – “Исайя”. Может быть, первое в жизни слово, которое он научился писать,– и вот, последнее, которое написал. Эпилог

– То, что случилось с Россией в восемьдесят восьмом – восемьдесят девятом годах, было для вас потрясением?

– Еще бы.

– Сопоставимое с потрясением от революции семнадцатого года?

– Да. Я вам объясню, я это объяснил раньше. То, что сказал

Толстой об истории,– правильно. Если мы хотим знать действительную причину крутых – как сказать по-русски? turning points…

– Поворотных пунктов.

– …поворотных пунктов, если мы об этом думаем – нам не отвечают историки, этого они не знают. Почему распространилось христианство так быстро? Почему ислам вдруг покорил всю Северную

Африку? Почему так быстро – шесть, я не знаю, десять, двадцать лет – они перешли туда? Почему была Французская революция, почему Русская – мы не знаем. Важные моменты – их никто не объяснил. Говорят, книжки все это сделали, другие люди говорят,

Людовик Шестнадцатый туда, сюда – это ничего не объясняет нам.

Мы хотим знать – а историки отвечают на вопросы, которые мы не ставим. Немножко круто, слишком круто. Помните, я вам говорил, я не хочу знать имя змеи, которая укусила Олега. Это мне неинтересно. Кто была шестая жена Ивана Грозного… Как получилась Французская революция – никто не знает. Говорили об этом долго. Вдруг взорвалось что-то. То же самое в России. В семнадцатом году февраль. Никто не ожидал. Октябрь тоже: конечно

– Ленин хотел это сделать, он знал, что он делает. Но каким образом это получилось, почему вся Россия как-то подарила себя ему, почему не было настоящей оппозиции, вначале – это довольно загадочно. И теперь то же самое: всего – никто не объяснит.

Хорошо: тот начал немножко, как его, Горбачев, решил, нужно что-то делать, иначе будет банкротство, может быть, вот это нужно, то и то, но что вдруг все это раскололось по кусочкам, вдруг все это взорвалось во всех направлениях – на это ответа настоящего нет. Я не считаю, что – вы знаете, я же друг Герцена

– я не считаю, что в истории есть либретто. Как это может быть?

– У нас в России, с нашей склонностью к грубой, редуцированной метафизике – и при нашей тяге к отказу от личной свободы, укоренена вера в заговоры, и главный из них – еврейский.

– Ну да, и масоны.

– В этой вере, как во всякой, есть слабое место, и, как во всякой, оно помещается в самой сердцевине – ее носители говорят: верь, как я.

– И тогда все поймешь.

– Временами евреев как главного врага сменяют кавказцы. Но евреи всегда под рукой.

– Жидо-масонская кухня.

– Если к вам придет русский человек и скажет: евреи служат сатане, христианская Россия стояла у него на пути, поэтому евреи устроили в ней революцию, что вы, Исайя Менделевич, ему ответите?

– Во-первых, это неправда. (От неожиданной наивности ответа я рассмеялся.) Это правда только в том смысле, что без евреев не было бы советской революции. Первая осуществилась без них. Но

Ленин один не мог бы этого сделать: без Троцкого, без Каменева и

Зиновьева политбюро не имело людей, которые могли это выполнить.

Если б не было всех этих мелких комиссаров, я думаю, что революция бы не вышла. Все это правда, но из этого ничего не следует, никакого заговора.

– Какова правомерность революции?

– Какой?

– Любой. Революции как таковой. Если бы от вас зависело, сказали бы вы: “Пусть начинается” – или: “Все-таки не надо”?

– Я вам сейчас скажу. У меня был друг, Мид, Meade, он только что умер. Он получил Нобелевскую премию как экономист. Он был первый не человек моей школы, которого я встретил в Оксфорде. Моего возраста. Я экономию не знал, никогда, ни теперь, ни тогда. Не интересовался. Мы были друзья, не очень близкие. Он был человек очень благородный; и очень честный. И довольно идеалистически настроенный. Он отказался от всех английских титулов, которые ему тут предлагали. Его жена была квакерша. Он тоже был квакероват. Не квакер, но этого же типа. И я только одну вещь решил сделать по нему: если будет революция, я пойду за ним.

Может быть, все это не удастся, но я ничего ужасного не сделаю.

Морально – это будет в порядке. С ним я ничего гнусного не сделаю.

– Итак, ваш ответ ни да, ни нет. О революции.

– Некоторые – да, некоторые – нет.

– Русская?

– Первая – да. Вторая – нет. Я вполне, абсолютно скучный либеральный…

– Хотя вы и кокетничаете немножко – “скучный либеральный”,– но то, что здесь скучно либерально, в России до сих пор экстравагантно.

– Я знаю. Но первая революция была в полном порядке, по-моему.

– Как, по-вашему: почему такая разница между социализмом как идеей, социализмом как условиями человеческого существования и социализмом как реальной формой жизни? Более или менее благородная идея, спроектированные условия благоприятных отношений людей друг с другом – и реальность социализма во всем диапазоне от шведского до русского, всегда такая неудовлетворительная. Что, горбыль человечества? Из кривой доски не построишь ничего ровного? А кстати. Когда вы называли вашу книгу “Горбыль человечества”, вы об отце думали или нет?

– О каком отце?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю