Текст книги "Сэр"
Автор книги: Анатолий Найман
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 18 страниц)
Я приехала… Уверяю вас… Она позвонила. Я с ней разговаривал.
Я ей сказал: в четыре часа тут. Завтра… Да… Да… Ну, так ее зовут в ее окружении, и вы сказали: я Елена. Почему вы это сказали, не знаю… “Я Елена”… Сказали мне… Кто ж это была?.. Какая-то другая? Так, вероятно, она тоже придет в четыре часа?.. Я понятия не имею, я ей сказал в четыре, но не сказал куда. Придет сюда – будет скандал… Завтра в четыре часа появляйтесь с ней сюда… Сюда… Очень хорошо… Очень хорошо.
Очень хорошо. Очень хорошо”. Он кончил разговор. Я сказал: “Я, вы знаете, что, боюсь, случилось – что в первый раз это была та
Елена-итальянка.
– Какой ужас.
– Может быть, я ее предупрежу.
– Вы ее будете видеть?
– Я должен ее увидеть.
– Скажите, что завтра я ее видеть не могу. Вы правы.
– Наверное, она.
– Вполне возможно. Скажите, что, к несчастью, я сделал ошибку, и не могу ее видеть. Чтобы она опять позвонила, и тогда я ей скажу, когда можно. Это будет одолжение огромное. А то может быть тут скандал.
– Скандал не скандал, но это будет ни к чему…”
Я подумал: что ж, если совершенно разные Елены могут так совпасть друг с другом, то ангел, птица, красавица тринадцатого года вполне может быть одновременно belle laide, которая выходит замуж pour s’arranger. Belle laide – это то самое, что laide mais charmante, как сказала Ахматова о жене Мандельштама, еще когда та была молоденькой. На минуту вся реальность – нематериальных телефонных голосов, ничем не сдерживаемых совмещений, поэтических образов – стала почти той же природы, что сон. И я вспомнил ахматовскую запись сна о Берлине: “Я вдруг почувствовала от этих странных слов, что я для него то же, что он для меня. И… меня разбудили”.
“– А когда вы впервые вообще вошли в отношения с русской эмиграцией?
– Не вошел, никогда. С эмиграцией как таковой – никогда. То есть мои родители знали разных рижских евреев, которые тоже жили недалеко от них в Хемпстеде, и этих от времени до времени я видел, но с русской эмиграцией как таковой у меня не было никаких отношений.
– Вы рассказывали о Святополке Мирском, как он читал у вас лекцию о Пушкине…
– Другие люди отрицают это.
– … может быть, исполните на бис?
– С удовольствием. Хотя это отрицают – не знаю, кто отрицает, но, помню, кто-то, который был там в Оксфорде, говорил, что этого не было. А я помню это очень, очень, для меня это яркое воспоминание, страшно было смешно. Он был абсолютно пьян, это было главное. Это была встреча в Oxford University Poetry
Society, Общество поэзии Оксфордского университета его пригласило. Это было в каком-то небольшом доме моего колледжа, и хозяин был некий сэр Томас (фамилию я не расслышал – Дарнет?) – и его ожидали. Он вошел, шатаясь, в комнату, было абсолютно всем ясно, что он пьян. Он не мог найти стула – к которому его подвели, к креслу – и посадили его туда. Потом было гробовое молчание. Потом председатель сказал: мы очень рады и горды, что князь Мирский нас посетил, он будет читать доклад о Пушкине. Но опять полное молчание. Нет – Мирский сказал, что он будет потом отвечать на вопросы. Председатель сказал: “Пушкин. Великий поэт”. Он сказал: “То, что Данте был для итальянцев, Гете был для немцев, Шекспир англичанам,– Пушкин!..” Он выпалил это слово, как пушка. “…Pushkin was for the Russians. Был для русских. Да, великий поэт”. Молчание. Председатель сказал:
“Пользуется ли… Does he use many similes?” Как similes по-русски?
– Сравнения.
– “Yes! Да – он пользуется очень многими сравнениями. Все его сравнения очень, очень хорошие”. Точка. Больше не было ничего.
Встал. Председатель произнес: “Благодарим за замечательную лекцию, которую князь Мирский так любезно нам прочел; надеемся, что в следующий визит к нам его выступление будет столь же ярким”. Потом он бродил по комнате, я слышал: “Вы только прочли четыре книги Маркса, а Маркса – сорок томов”. Он тогда уже сделался марксистом.
– Кому это он сказал?
– Кому-то в углу. Кто-то сказал что-то, а он ответил – “вы только четыре прочли, а их сорок”.
– А с кем-нибудь из русских философов, так называемых религиозных, у вас были отношения: Бердяев, Лосский, Шестов?..
– Да, я встретил Бердяева, он к нам приехал в Оксфорд. Он был другом такого господина, я вам скажу, его ученик, он все еще жив, его имя… Лямперт. Это был русский еврей по происхождению, то есть полурусский, полу-нет, что-то другое, и он учился в
Парижской духовной академии, и он о нем как-то заботился. Не особенно приятный человек, по-моему. Другое дело – он мне посвятил книгу, из-за чего мне было очень неудобно. Во всяком случае, он приехал…
– Какую книгу?
– Первую книгу, о русских революционерах. У него две книги было.
Он был стопроцентно просоветский человек. Евгений Лямперт, Женя
Лямперт. Жена была англичанка… Бердяев приехал в Оксфорд, меня пригласили обедать, потому что глава моего колледжа, который писал русскую историю и прекрасно читал по-русски, не говорил на этом языке.
– Кто это был?
– Самнер. Он был довольно знаменитый английский историк России.
Написал биографию Петра Великого, написал самую лучшую книгу о
России между тысяча восемьсот семидесятыми и тысяча девятьсот десятым годом, в этом роде. Политика России и так далее. Он был настоящий ученый… Потом я сидел около Бердяева и переводил ему
– главным образом. Потом мы пошли гулять. Вдруг на дорожке появился профессор философии Райл, был знаменитый философ, он увидел Бердяева: Бердяев носил такой beret, берет, маленькую сигару и бородку. Райл прошел и сказал мне: “Fraud?!” Подделка?!
Я сказал: “В общем, да”. Потом ему дали степень в Кембридже,
Бердяеву.
– А Бердяев не понимал по-английски? Поэтому вы могли шутить, да?
– Да.
– И вы ему ответили по-английски, Райлу?
– О да. Миновали друг друга, в саду, и так перекинулись друг для друга: “Fraud?” – “В общем, да”.
– “More or less”.
– Бердяев был очень умный человек, умный и довольно интересный человек, но к этому времени он сделался шарлатаном.
– В общем, да?
– Этот Лямперт, его друг, рассказывал странные вещи, которые были с Бердяевым: “Я с ним ехал в Париже, мы были на пароходе, там был такой местечковый еврей, явный местечковый еврей. Он посмотрел на меня и сказал: “Тот господин, он как будто какой-то восточный человек?” – “Думаю, это еврей”.– “Нет, восточное что-то. Я думаю, он восточный человек”.
– А вы это как-нибудь объясняете?
– Ну, он был до известной доли антисемитом. Это наверное.
– И он хотел немножко по своему собеседнику пройтись на этот счет?
– Да, по Лямперту, своему ученику. Лямперт удивился. Он не обиделся, но он удивился: какой восточный человек? Ясно: местечковый еврей. Он наивно как-то удивился: как это могло быть?.. Я знал, как это могло быть, а он нет.
– А Шестов?
– Шестова не видел. И Лосского я не знал, но видел где-то, да, он прочел лекцию какую-то.
– И вас это не вдохновило.
– Нисколько. Он был очень скучный человек. Скучный философ. А как было имя настоящее Шестова?
– Шварцман…”
“– Вы были знакомы с Александром Кожевым.
– О, да – Кожевников его имя.
– Вы были близки?
– Нет, нет. Я его раз в жизни встретил. Один раз.
– Яркая фигура была?
– Н-ну нет, ярким он не был. Но интересный человек. Он был русский русский – я думаю, не еврей. Кожевников, по-моему, не может быть еврейским именем. Это довольно мещанское имя, да. Он был… он учился… Я вам сейчас скажу, главное, что он сделал, это то, что есть книга о Гегеле. Которая имела много учеников, много последователей. Которую он произнес как лекции, в Париже.
Его история простая: он родился в России, и почему-то они уехали в Германию – вероятно, от большевиков. И там он учился истории искусств, и потом он там не остался. Потом он… С чего начать, с него или с меня?
– С вас.
– С меня, хорошо. Я читал эту самую книгу о Гегеле, довольно – полумарксистскую. Левую книгу о Гегеле, забавную, умную, интересную, немножко не совсем, так сказать, солидную, но он имел много воображения. Понимал, о чем писал. Есть, был во
Франции такой человек, которого знала моя жена, он был глава
Французского Банка Национального. Потом он сделался послом, в
Германии. Еврей. Не помню, еврейское имя. И он невероятно уважал, восторгался этим человеком. Он сказал мне: “Вы должны с ним встретиться. Вы же говорите по-русски, он тоже говорит, ему будет интересно и вам будет интересно”. Он устроил свидание.
Когда я поехал в Париж, я к нему зашел.
– В каком году?
– Этого не помню.
– Ну – так…
– Н-ну, я думаю, вероятно, в пятидесятых. Зашел, очень хорошо, мы разговаривали обо всем. Он оказался забавным человеком, который сказал, что – “вы знаете, я объясню вам, вы хотите знать, почему Советский Союз, почему Сталин. Я за Сталина”. Я спросил: “А почему вы за Сталина?” – “Потому что русские – невозможный народ, они ленивые, они ничего сделать не могут. Их оставить в покое – значит, все рушится. Единственный метод сделать из России что-то новое и настоящее – это раздавить все.
Сделать из этого гипс. Сделать глину. Из этого потом можно что-то делать. Поэтому Сталин был абсолютно прав: он обвиняет людей в преступлении, которое они не сделали. Если бы были просто строгие законы, если б был закон стоять на голове полчаса в двенадцать часов, люди бы стояли. Тогда бы они выжили. Но нужно так устроить, чтоб все боялись, все боялись всего, чтобы была полная деморализация. Тогда можно выстроить”. Это была его теория.
– Что и говорить, забавно.
– Забавно. Потом он сказал: “Вы знаете, я об этом писал
Сталину”. Как ни странно, ответа он не получил. Он думал, что он
Гегель, а Сталин Наполеон. По-моему, он об этом писал этому человеку в Кубе, как его зовут?
– Кастро.
– Кастро тоже, да.
– Тоже не ответил.
– Тоже не ответил. “Ну, Кастро – это комическая фигура. О нем не стоит говорить”,– он мне сказал. Потом он сказал… Я сказал ему: “Вы знаете, мы мало знаем о греческих софистах. Были довольно интересные люди. Мы только знаем о софистах Греции то, что рассказывают их враги – как, например, Платон и Аристотель.
От них почти ничего не осталось. Один, может быть, один пергамент остался. Вы знаете, это как если бы мы знали о философии Бертрана Рассела только то, что о ней пишет советский историк философии”. Он сказал: “О нет. Если бы было только это, можно было бы думать, что Рассел важный философ”.
(Я засмеялся, Берлин, довольный, продолжал:)
– Он был против этого абсолютно, против позитивизма – позитивистской философии, всего этого. Он был чудак и знал, что он чудак.
– Он был вашего возраста?
– Вероятно, да. Да. Сперва он жил в Германии. “Я вам расскажу, что со мной случилось. Я читал Маркса, и – это было очень интересно для меня. Потом мне сказали, что за Марксом стоит
Гегель. Я прочел Гегеля тоже. А потом мы выехали из Германии, во
Францию, в тридцать третьем году”. Вероятно, он был коммунист – если не еврей, тогда зачем ему было покидать Германию? И там он прочел лекции, даже не знаю где. Я говорю: “Ваша книга…” -
“Моя книга? Какая книга?” – “Ваша знаменитая книга”.– “Никаких книг не писал. Если люди хотят мои лекции, м-м, просто брать какие-то, записывать то, что я говорю,– это их дело. Книгу эту написал человек, который написал “Zazi dans le metro”, “Зази в
Метро”. Был такой автор, забыл его имя.
– Я знаю книгу, Раймон Кено.
– Вот этот человек был один из людей там на лекциях. (Изображая естественность, гладкость и неотвратимость именно такого способа возникновения книги, Берлин начал похлопывать ладонью одной руки по другой.) Блестящие лекции, он все записал, другие записали, вышла книга. “Но я ее не читал”. Он, конечно, немножко кокетничал всем этим.
– Он был семейный человек?
– Не знаю. Была жена, по-моему. Но он никогда не был, никогда не имел философской кафедры, или другого какого-то академического средства заработка – он был чиновник финансовых дел Франции.
Очень важный. Я ему тогда сказал… Его очень уважали французские банкиры и все эти люди. Я ему сказал: “Почему Де
Голль отказал Англии вступить в европейское дело?” Он сказал:
“Вы знаете, теза – это, в общем, Германия, антитеза – это
Франция, нужно подождать до синтеза. Пока Англия не может вступить в это”.
– Теза – Германия?
– Да. “Подождем до синтеза – синтез должен произойти, еще время не дошло: тогда Англия, вероятно, тоже войдет. Мы ждем: это я делаю, и другие люди”. Он играл в этом роль, играл. Это был забавный человек. Еще он мне сказал: “Вы еврей”.– Да. (Это “да”
Берлин, собственно говоря, не произнес: он разыгрывал их разговор, в его ответе Кожев не нуждался, но правила диалога требовали формального подтверждения, он ограничился “та”, почти беззвучным.) – “Вы как будто даже – мне сказал Бормзель – это был (слова я не разобрал) – он мне сказал, что вы даже сионист”.– Да.– “Не понимаю. Что это? Еврейский народ имеет самую интересную историю из всех народов земли. А вы, что вы хотели быть, Албанией?” Я ему сказал: да! Для нас Албания – шаг вперед. И тогда он говорит: “Да, да, я готов быть Албанией, быть
Албанией – большой шаг вперед, вполне принимаю Албанию”. Я не остановился: “Я вам объясню, я скажу, побольше. Поймите, было шестьсот тысяч евреев в Румынии. Они, конечно, когда немцы начали наступать, пробовали бежать. Некоторые бежали, некоторые не успели. Точно то же число евреев было в Палестине, когда
Роммель надвигался на Палестину – чуть-чуть не попал туда, чуть-чуть не покорил Египет. Они не двинулись, никто не уехал. В этом разница”. Н-не очень это произвело впечатление на него.
Потом он немножко говорил о своих друзьях, философах – философски… Он был – фокусник”.
Глава IХ
В те годы, когда мы с Берлином виделись, еврейская тема, безусловно, была для него центральной. Но если представить себе
ХХ век большой шахматной партией, то все, связанное в нем с евреями, выглядит вынесенным на периферию доски на ту самую клетку, за которую, под немыслимые, по всему полю схватки ферзей, ладей и слонов, шла почти никогда не выходившая на передний план, но постоянная и постоянно набирающая силу борьба.
Даже Холокост во всей его инфернальной масштабности попадает в тень общего безумия второй мировой войны, а сталинские кампании против “космополитов” и “врачей-вредителей” при всей своей истребительности несопоставимы с размахом той же коллективизации и прочих направленных против поголовно всего населения репрессий. Однако эта шахматная клетка насыщалась энергией не только конкретных стратегических стрел и тактических атак, но и разнообразного теоретизирования с подводимой под него однообразной вульгарной, а потому и такой популярной, мистикой… В Оксфорд мне прислали один из журналов, тогда во множестве возникавших, философского направления, со статьей В.
Н. Топорова “Спор или дружба?” – об истории отношений между русскими и евреями. Статья была интересная и честная, я дал прочесть Берлину.
Он возвратил мне ее без слов, однако с усмешкой такого рода, что я непроизвольно сказал: “Но ведь не антисемитская? А?..” Он ответил: “Знаете мой критерий антисемитизма? Есть антисемитические страны и не антисемитические – я вам скажу разницу. Если вы ничего не знаете о каком-нибудь человеке, который живет в этой стране, о каком-то господине, про которого вы не знаете прямо, что он не антисемит, и если вы считаете, что он, вероятно, антисемит, это страна антисемитская. В общем. Если про такого человека, опять-таки при условии, что вы не знаете, не можете знать прямо, что он да-антисемит, вы думаете: он не антисемит, тогда не антисемитская. В этом отношении, Англия не антисемитская страна. Скандинавия не антисемитская страна.
Италия не антисемитская страна. Франция – да-а. Россия – да.
Восточная Европа, в общем, за исключением Болгарии – в Болгарии спасли всех болгарских евреев.
– То есть если я думаю в России, что это антисемит…
– Если вы не знаете ничего, но полагаете, что, вероятно, антисемит, тогда это страна антисемитская. А если вы думаете: нет (если вы знаете, то вы знаете! Тут нечего обсуждать) – но если думаете: ничего не известно, то, вероятно, нет. Это мой критерий.
– Убедительный. У меня есть свое наблюдение, неоригинальное.
Сама мысль о том, не антисемит ли человек, приходит в голову, главным образом, когда он упоминает об евреях, когда можно не упоминать. Невпопад. Или когда упоминает излишне оживленно, или излишне отвлеченно, или излишне уравновешенно, или излишне обоснованно – словом излишне. Не как, например, о татарах.
– У меня тоже есть такое наблюдение.– И он постучал пальцем по обложке журнала со статьей “Спор или дружба?”.
– Я близок с двумя великими скрипачами,– продолжил он,– Стерном и Менухиным. Мой рассказ – о Менухине.
– Тогда сперва о Стерне.
– Со Стерном у меня отношения вполне любезные – любовные, как говорят. Я его очень хорошо знаю. Он приезжает к нам все время, когда бывает в Англии. Звонит отовсюду, и приходит, и болтает, и говорит о своей жизни, и так далее, он добродушный человек. Я когда-то встретил его мать, она спросила: “Ну, как он вчера играл?” Я сказал, что великолепно. Она думала иначе: “Он же не упражняется, he doesn’t exercise. Банкеты, приемы, обеды. Я ему говорю, ты недостаточно упражняешься. Нужно больше работать”.
Теперь у него новая жена.
– Сколько ему лет сейчас?
– Ему будет за семьдесят. Семьдесят пять.
– А что со старой?
– Бушует.
– А, так она жива!
– Еще бы.
– А молодой сколько?
– Не знаю. Вероятно, сорок с чем-то.
– Ага. Вы однажды мимоходом обронили, что у вас разные отношения с Менухиным и Стерном, что со Стерном более близкие и горячие.
– Нет, Stern старый друг, на самом деле. И заходит, и так далее.
И он играл, понимаете ли, для моего колледжа и всякие услуги делал. Он человек, так сказать, добросердечный. Немножко тщеславный, но все-таки это все они так… А Менухин – мой кузен. Шестирою… Я его прекрасно знаю, он очень мило относится ко мне. Друг друга они не любят.
– Не любят?
– Нет. А со мной оба хорошо живут.
– И ближе вы все-таки со Стерном.
– Да. С Менухиным никто не близок. Он живет своей собственной жизнью, со своей женой, отдельно от других… Так вот. Рассказ.
Америка. Отец Менухина. Отец Менухина был – это до рождения
Менухина вся эта история – отец Менухина был учителем еврейского языка. Где-то на Украйне, в Киеве или что-то вроде, в Харькове, где-то. И уехал в Палестину, в тысяча девятьсот девятом, десятом году. Еще до войны, первой. И там ему не повезло. Почему, я не знаю. Он там обучал тоже еврейскому языку каких-то людей, где-то там в Яффе или, не знаю где, в Тель-Авиве. Не повезло, и он уехал, очень сердитый и озлоблённый, в Нью-Йорк – и сделался стопроцентным проарабом. Ненавидел сионизм, Палестину и так далее. Он не выглядел очень еврейски. Жена его, которая умерла в этом году, ей было, по-моему, сто лет, выдавала себя за караимку. Она никакая караимка не была, она была, вероятно, какая-то, не знаю, может быть, кавказская еврейка. И они не выглядели очень евреями – по-видимому. Я никогда его не видел, отца не видел – отца звали Мо-ше Менухин, таким он и остался. И они, значит, приехали в Америку и попали в какой-то boarding-house – как по-русски boarding-house?
– Что-то вроде пансиона. Не гостиница. Не отель.
– Не совсем.
– Приют.
– Приют, так и называется? Ну такая мелкая гостиница. Вроде гостиницы, более скромная гостиница. Где вы имеете комнату, можете иметь breakfast, after-noon, завтрак, обед, но вы не можете там есть сами по себе, вы все вместе должны за одним столом, и так далее. По-русски есть слово. Во всяком случае, они попали где-то там в Бруклине или, не знаю, в какое место и хозяйка им сказала: “Вы знаете, вам будет тут… вы будете тут очень счастливы. Тут очень чисто, очень уютно. Другие жильцы очень милые люди, никто не шумит, ничего такого. Мы очень хорошо кормим, пища замечательная. Вот уверяю вас, вы будете очень счастливы. Никаких черных, никаких евреев, здесь они запрещены…” Тогда они ушли, конечно, сразу, и он сказал: я дам своему сыну имя, которое всегда будет обозначать, кто он. Такой истории с ним случиться не может. И назвал его Иегуди. Иегуди – это на иврите “еврей”. Отсюда все эти “жиды” и так далее, все эти слова происходят от “иегуди”. “Ид”, “жид”, и так далее,
“hebrew”, “хибру” – это все “иегуди”. (Не “хибру”! это я выдумал, это от “хебрайос”, “эбраи”, другое слово.) Нет, а то происходит от “Иуда”. Поэтому он называется этим исключительным именем, которого у других нету. Был старый анекдот. Телефонный звонок, человек поднимает трубку: кто у телефона? Отвечают: “Сэр
Иегуди Менухин (по-английски “мэнухин”, “menuin”)”. Он сказал:
“Yehudi who?! Йегуди кто?!”… Маловероятно.
– Недавно вышла книжка, автор – американец, американский еврей, которая в определенной мере перевернула представления о вине немцев во время войны…
– Да, я знаю, гарвардский профессор.
– …о том, что это вина всего народа. Как вы…
– Я не прочел эту книгу.
– А какое ваше мнение о самом предмете?
– Я считаю, что главным образом то, что он говорит, это правда, но он преувеличил. Очень преувеличил. Сказать, что немцы всегда ненавидели евреев и что они все убивали евреев с удовольствием, и не нужно было быть членом СС, или членом партии, иметь отношение к наци, они это делали добровольно, с энтузиазмом, с азартом – это неправда. Столько евреев были женаты на немках, в девятнадцатом столетии, что нельзя сказать, что немцы как немцы были все, поголовно, антисемиты. (Я вспомнил тут его слова об очаровательной фрау Брендль, его подруге, жене его друга,– не вполне всерьез, однако вполне по делу: “Она немка, но родилась в сорок пятом году и ответственности за преступления наци не несет”.) Поэтому я считаю, что это преувеличено, но в этом есть большая доля правды. В том отношении, что между теми людьми, которые убивали евреев, были и такие неофициальные люди, которые делали это удовольствия ради,– которым это нравилось. Делали это, потому что им было приятно это делать. В этом есть известная доля правды. Не такая, как он пишет. Но самая странная история – это то, что он написал эту книгу, все критики, конечно, раскритиковали, никто не сказал “замечательная книга”, все сказали “слишком”, даже еврейские критики это сказали, даже сионисты, он поехал в Германию – и были овации ему. Немецких студентов. Был невероятный, понимаете ли, успех. Он ехал из города в город, тысячи и тысячи немецких студентов его носили на руках. Это всех удивило.
– Возьмете ли вы на себя – а я хотел бы, чтобы взяли,– сказать, что случившееся между немцами и евреями в этом столетии, это все-таки результат того, что можно назвать, не формулируя специально, столкновением немецкого духа и иудаизма? Повторяю: описывая максимально общо. Что дело не именно в том, что пришел
Гитлер, а пришел бы не Гитлер, было бы по-другому, а в том, что это нарастало независимо от конкретных исполнителей и последовательности действий.
– Все хорошо, что вы говорите,– теперь я вам скажу. Был в
Германии такой знаменитый профессор философии, о котором теперь никто не говорит,– Пастернак ездил на его лекции…
– Коген.
– …Cohen. Только в России он был известен и в Германии, теперь никто не знает, кто это был, мало людей. В Марбурге. Он написал книгу, в которой он говорит, что немецкий дух и еврейский дух имеют что-то общее. Тут есть какая-то комбинация: лютеранский дух, то есть Десять Заповедей, очень похожи… имеют какое-то отношение к моральной философии Канта. И так далее, и так далее.
Что между евреями и немцами духовно есть глубокая связь. Тоже чепуха! Тоже чепуха – но он в это верил. Он был немец и он был еврей. Он был настоящий еврей, он поехал в Россию, его там несли, как икону, русские евреи. Из города в город. К нему подошел Семен Франк, на его лекции, и спросил вопрос какой-то потом. Тот сказал: “Как ваше имя?” – “Мое имя Франк”.– “Ну,
Франк бывает еврейское имя”. Он говорит: “Я крещеный”. Тот повернулся и вышел из комнаты, больше ни слова.
– Как известно, когда убивают…
– Это был Cohen.
(Он продолжил таким тоном, как будто был немного огорчен, что приходится так говорить:) Если вы спрашиваете про немецкий дух, мой ответ: нет. И так же про еврейский дух, он так же этому противится. И что такое еврейский дух, я не знаю.
– Я не сказал “еврейский дух”, я сказал “иудаизм” – “немецкий дух и иудаизм”.
– Иудаизм – я не знаю: иудаизм – это иудаизм, это все, что относится к евреям, так сказать. Образ жизни; отношение к миру; религия, конечно,– от этого все идет. Привычки, культура, язык – все это так. Я не думаю, чтобы это было какое-то общее четкое понятие. Столкновение с немцами было, понятно, большее, чем с французами. Но дрейфусовское дело было так же в свое время страшно.
– Но когда убивают шесть миллионов человек…
– Да-да.
– …вообще – шесть миллионов…
– Да-да.
– …не важно, евреев или неевреев…
– Да-да.
– …и к тому же это оказывается половина численности целого народа…
– Да-да.
– …то очень трудно – и не хочется – объяснять это просто обстоятельствами.
– Нет, нет, нет, я не говорю этого. Это идеология. Есть такая вещь – идеология. Послушайте. Гитлер верил в то, что самая важная вещь – и вся гитлеровская среда, их мысли, те книги, которые Гитлер читал, говорили, что главное… что все зависит от расы. Что нордическая раса, северная раса – самая, так сказать, самый творческий народ в мире. Есть более низкие расы, как кельтская, или, я не знаю, там, римляне. Более низкие люди.
Тоже люди, тоже, но они не тевтоны. А всё замечательное, всё настоящее, всё великое производится этой очень даровитой и морально очень высокой расой. В это верил определенный круг, верили разные немецкие профессора в девятнадцатом столетии.
Трайчке. Ну эти люди, вероятно, были антисемитами, но обыкновенными антисемитами – как все. Потом Гитлер встал и сделался фанатиком этого дела и решил, что или он победит, то есть или он и его движение, и тевтоны с ним, победят, или
Германия идет к концу. Ну, он решил, что такие есть подчеловеки, untermenschen, и они ненавидят menschen, ненавидят людей. Вся их религия направлена против них, они, в общем, дьявольское наваждение. Они служат дьяволу, Сатане, как это говорили в средние века. И эти люди – они как муравьи, понимаете ли, могут под…– как сказать undermine?
– Подточить, подъесть, разложить…
– …разложить, да-да – разложить все. И эти люди не могут этого не делать. Их характер таков, что они должны противиться великой тевтонской расе. Если верить этому, все можно объяснить. В таком случае нужно их истребить. Истребление проистекает из самой теории. Обыкновенный антисемитизм никогда не был настроен… не хотел убивать евреев”.
Диалог из последовательных вопросов и ответов, преследующих логику объяснения, даже если и передает напряженность, с какой
Берлин говорил на эту тему, заведомо закрыт для страстности, негодования, боли, презрения, которые возбуждало в нем всякое проявление юдофобии. Я прочел письмо Зинаиды Гиппиус Брюсову, где она называет молодого Мандельштама “неврастенический жиденок”. За очередным ланчем в Колледже, сидя рядом с Берлином, когда о ней зашел разговор, я упомянул об этом. “А мне все равно”,– откликнулся он с вызовом, подчеркнутым необычной для него ледяной интонацией. Помолчал и, чтобы не оставлять меня в недоумении, объяснил: “Мандельштам, не Мандельштам – мне все равно. Для меня ее нет. Ни ее, ни мужа. Для вас есть? Где? Что они? – чтобы быть”.
Он вел речь уже не о злобе еще одной антисемитки, а о том, что
“гений и злодейство – две вещи несовместные”. Зло это зло, и он его не обсуждал – “с одной стороны, с другой стороны”. Не обсуждал Гиппиус – не обсуждал Лени Рифеншталь, о которой у нас зашел разговор после очередной передаче о ней по Би-би-си.
Спорили кинознатоки – можно ли, нельзя ли отделять ее эстетическую позицию от политической? Она была наивна, как всякий великий художник; ее влекла к себе сила, ее влекла к себе мощь власти; вот она смотрит на Гитлера с блаженной улыбкой, вся подавшись к нему, как ребенок – хотя сама такая крупная, сильная, высокая… “Для меня ее нет. Для вас она есть? Кто она
– чтобы быть?”
Я спросил, считает ли он, что русский антисемитизм стоит на других позициях, нежели западный. Он сказал: “Старый. Царского времени. Нет, нет, нет – конечно, на других. Они не верили, что
– может быть, некоторые верили в это, но, в общем, они считали, что евреи просто такие нехристиане, они убили Бога. Их проклял
Бог, и поэтому они… Проклял Бог – и они делают всякие антихристианские вещи”.
– Но сейчас подавляющее большинство людей с “еврейской темой” думает именно так. Теория “малого народа”, который подтачивает…
– Да-да, подтачивает…
– …изнутри “большой народ”, как сифилитическая палочка.
– Да-да. Это идет от средних веков. Послушайте, если вы меня спрашиваете о главной причине, то есть начале антисемитизма, оно находится в Евангелии. Оттуда все идет. Нельзя не быть антисемитом, если вы верите в Евангелие, это невозможно. Вы должны сделать что-то специальное психологическое над собой, чтобы не быть. Вы – ребенок, скажем, в Англии, ваши родители никогда не говорят о евреях, вы никогда не слышали о евреях, вы не знаете, что такое евреи. Слово вам, в общем, не так уж известно. Вы идете в воскресную школу, там вы читаете Евангелие.
Там стоит, что некие “евреи” убили Бога. Вы не знаете, что это означает, но какая-то тень накладывается на это слово. Какая-то искорка появляется внутри этого слова. Она не должна расти, но есть разные ветры – социальные, экономические, политические, религиозные, которые раздувают ее в пожар. Без этой искорки не было бы пожара. Мусульмане не антисемиты в этом смысле, никто.
Ну, конечно, они – низшая раса, евреи, они низшее общество, потому что они не мусульмане. Как и христиане. Но мусульмане не верят, что евреи существуют для того, чтобы подрывать, чтоб быть врагами, чтобы, понимаете ли, отравлять эти ручьи – как думали в средних веках.
Или жечь какие-то христианские святые вещи, красть из церкви то, что нужно было – как это называется? – host.
– Дары, да? Гостия. Дары – то, что приготовлено для причастия.
– Да-да. Это дары? Брать дары и жечь их. Есть замечательная картина времен Ренессанса, я не помню художника: еврей, который это делает и которого, конечно, приканчивают. Под самый конец жгут его. Да. Без этого не было бы ничего такого. Вот это глубокий антисемитизм, что евреи не могут любить хорошее, что они враги всего хорошего, всего святого, всего, так сказать, божественного,– это идет пря-ямо от Евангелия.
– А вы думаете, что антисемитизм Месопотамии, скажем, Вавилона, был другой?
– Абсолютно. Как это и теперь между арабами: они ненавидят евреев из-за политических резонов, из-за Израиля все это – это понятно. Всегда немножко презирали их, потому что они не мусульмане. Как презирали христиан, буддистов и так далее. Но это не то, это не этот глубокий острый антисемитизм, где нужно говорить: эти люди – наши враги, они не могут нам не портить. В








