Текст книги "Сестра моя Каисса"
Автор книги: Анатолий Карпов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 17 страниц)
– Возьмите меня с собой, – попросил я.
Помню их изумление. В нем не было ничего ни обидного, ни неожиданного. Ведь каждый из них был старше меня на пять-шесть лет, выше на голову-полторы. Я был для них малышом! И наше шахматное равенство, оказывается, ничего не стоило. Физические параметры – вот что было их мерой. Взглянул – и сразу судишь, кто есть кто, и можно не думать…
Повторяю: я не обиделся на их реакцию, просто воспринял ее как урок. Тогда я не мог его сформулировать, поэтому он жил в моей душе просто как пережитое чувство. Я был бы рад избавиться от него сразу же, но чувства незабываемы! И я был обречен переживать его снова и снова (в сходных обстоятельствах), пока однажды – несколько лет спустя, уже в старших классах школы – я не сформулировал его простыми и ясными словами: если хочешь, чтобы о тебе помнили, чтобы с тобою считались, чтоб без ущерба делу тобою нельзя было пренебречь, как нельзя пренебречь мерой, – мало быть равным, мало быть сильнее, нужно быть на порядок выше остальных!
Само по себе это не происходит.
Через это нужно пройти; это нужно прочувствовать, понять; это должно стать необходимостью и ориентиром, – и только тогда оно становится неистощимым источником энергии, как атомный котел.
Моя просьба показалась ребятам забавной, и уже на следующий вечер они взяли меня с собой.
Как оно получится – никто не думал. Все зависело от Пака. От широты его взглядов, от уровня его консерватизма, даже от чувства юмора. Ведь он видел меня впервые, я был мелок донельзя, а турнир на 3-й разряд – подчеркну еще раз – был в нашем клубе весьма уважаемым мероприятием.
– Парень не хуже меня играет! – наседал Саша Колышкин, не понимая, сколь смешной выглядит его рекомендация. «Карпов играет не хуже меня». Да ты сам-то кто таков?..
К чести этого металлиста (днем Пак работал в горячем цеху) надо сказать, что в нем были и педагогический дар, и доброта, и мудрость. Он не отмахнулся от мальчика (старшему из нас было всего двенадцать лет!), а предложил компромисс:
– Хорошо, я включу вашего Карпова в турнир. Но сперва пусть он пройдет испытание – сыграет контрольную партию с одним из нас. Выиграет – он в турнире; нет – …
Ребята признали, что это справедливо. Пусть все убедятся, что они привели настоящего шахматиста, что мне не нужны поблажки.
Пак обвел взглядом старожилов клуба, в его глазах блеснули веселые искры:
– Контрольную партию с Карповым будет играть Морковин.
Решение восприняли с восторгом. Шахматисты оценили чувство юмора Пака: Морковин был старше всех, ему шел восьмой десяток (кажется, годом позже мы поздравляли его с семидесятипятилетием), и встреча самого старшего с самым юным – в этом было немало пикантности. Но смысл этого решения был глубже. Я не зря чуть раньше сказал о доброте и мудрости Пака. Испытание, которое он мне предложил, только внешне выглядело серьезным. Если даже человек более полувека играет в шахматы, что такое мозги на восьмом десятке – не надо объяснять. И в то же время Пак понимал, сколь глубокой может оказаться душевная травма, если маленький мальчик в первой же своей официальной встрече испытает поражение…
Короче говоря, его расчет и выбор оказались точными. Как ни упирался Морковин – я его прибил. И законно вошел в турнир, и сыграл в нем успешно, с первой же попытки получив 3-й разряд.
Так вот – о дебютах.
Любой организм – человек, группа, народ – в своем развитии проходит одни и те же стадии: детство (когда происходит познание мира через игру), юность (когда этим миром пытаются овладеть простейшим и кратчайшим путем), зрелость (когда познание мира и познание себя позволяют найти гармонию между этими системами и свой единственный путь). История шахмат развивалась по этой же схеме: просто игра – романтизм – классицизм.
И мы в своем клубе прошли тот же путь. Вначале играли как бог на душу положит; затем открыли для себя королевский гамбит – он долго был в моде, его стремительность, его рукопашные схватки были для нас эталонами шахматной красоты; потом мы слегка угомонились – и волнами покатились увлечения прозрачной венской, занозистой итальянской, простовато-решительным гамбитом Эванса.
Я помню свое изумление, когда обнаружил, что любимая мною система развития (я-то был убежден, что выработал ее сам), – это известная еще со средних веков испанка. Правда в моей интерпретации она была не столь строга, у меня был, скорее, винегрет, чем блюдо из одного продукта, но испанские мотивы в нем явно преобладали.
Потом мы уперлись в сицилианку. Ее кроссвордов до конца не расшифровал никто. Тут мало было любви к шахматам и жажды познания – здесь уже требовалась определенная шахматная культура, а ее-то как раз в нашем клубе и не водилось.
А сколько недоумения, сколько язвительной иронии, сколько упражнений в зубоскальстве вызвало «нелепое» (так мы считали!) английское начало! Открывать игру ходом с4… Тогда почему не с3? – пусть медлительность будет еще демонстративней.
Сколько наива, сколько апломба было в наших дилетантских суждениях! Мы бы их избежали, кабы знали, что в каждом дебюте есть своя философская идея и тайный смысл. Увы, увы… В дебютах мы видели только простенькие механизмы, подчиненные столь же простым законам. Пружины обеспечивали энергию, колесики сцеплялись и крутились…
Я скучал.
Дебютные схемы напоминали мне скелеты вымерших животных. Я не ощущал в них жизни. Их прагматизм был понятен, но пресен; они вызывали любопытство, но не интерес. Я был слишком мал, чтобы задумываться о причинах такого отношения, но интуитивно как бы отгораживался от этой земной премудрости. И пока шло ознакомление со схемой очередного дебюта, я томился, прикидывая, сколько же блицев можно было за это время сыграть.
Позже я не раз задумывался об этом первом своем знакомстве с шахматной теорией. Не вполне удачное, оно предопределило мое отношение к дебютам. Отношение – скажем так – прохладное. Это – самая точная оценка чувств, которые вызывала у меня в детстве шахматная теория. И это отношение, признаюсь, сохранилось во мне до сих пор.
Я не приемлю заемного опыта, заемной мудрости, не понимаю, как можно опираться на них. Другое дело – свое, то, что пропустил через себя в процессе собственной деятельности, что узнал и понял во время этой деятельности, что всплыло из глубин тебя, нашло свое место в твоей душе и стало частью твоего мировоззрения, а значит, и твоего существа.
Объяснение этому нет нужды искать – оно на поверхности.
Суть в том, что, когда я узнавал и познавал шахматы, между ними и мной не было никого и ничего. Узнав их, я их принял в себя, впустил в свою душу, занял ими свои мысли – без посредников. Никого третьего между нами не было. Ни учителя, ни теории, даже правил! К шахматным правилам я пришел сам, я их вывел самостоятельно, наблюдая разыгрываемые отцом и его друзьями партии. Я придумал свою версию происходящего на доске, я сотворил свои, единственные шахматы. По форме они ничем не отличались от общепринятых, но смысл их был несколько иной. Он был как бы сдвинут с известного всем фундамента. Художники меня поймут: я видел шахматы в ином ракурсе, чем остальные. И хотя впоследствии я пропустил через себя прорву шахматной информации, она не смогла повлиять на мой взгляд, на мой вкус. Мир, созданный в детстве, оказался прочней догм и канонов правильной игры.
Так вот, имея дело с шахматной теорией, я всякий раз ощущал несовпадение жившей во мне гармонии с предлагаемым теорией эталоном. И пусть это несовпадение было едва уловимым – дискомфорт все равно возникал. И чтобы избавиться от него, чтобы обрести покой – я должен был в правильном, общепринятом и вроде бы единственно верном искать свое…
Шахматы научили меня этому. Это стало моей сущностью, и, чем бы теперь я ни занимался, я не умею слепо полагаться на чужое мнение, сколь бы авторитетным оно ни было. Я не умею ставить между собой и проблемой кого-то третьего. Не приучен к этому. А если все же обстоятельства вынуждают (причина может быть только одна – крайнее утомление; нет сил – и вдруг неожиданно смалодушничаешь, изменишь себе), я уже наперед знаю, что ничего хорошего из этого не выйдет. И в конечном итоге так оно и получается. За все приходится платить.
Представляю, сколь неожиданным для многих окажется это признание. И догадываюсь, что далеко не все меня поймут. «Карпов призывает каждого изобретать свой велосипед!» Это не так, разумеется. Хотя и не совсем так. Если велосипед действительно свой – отчего б его и не изобрести? Если этого просит ваша душа – процесс создания нового подарит вам столько прекрасных минут, внесет столько смысла, зарядит такой энергией, что вы потом будете вспоминать это время, как лучшее в вашей жизни. И что с того, что велосипед известен уже более двух веков. Что вам до других! Ведь этот – ваш! Он – единственный. И если вы такое смогли (а самый первый велосипед, безусловно, изобрел гений), значит, вы способны и на другое, – на такое, чего не придумал и не сделал до вас еще никто.
Мы живем в мире, когда повсюду – в том числе и в шахматах – царит культ книжной премудрости, культ уже добытого кем-то знания. Знание становится самоцелью: как объект накопления (что может быть доступней!); во-вторых, как вещь в себе. В нас вбили в детстве, что знание самоценно, что знание – сила. Но для того чтобы почерпнутая информация стала не формальным знанием, а вошла, что называется, в плоть и кровь, в нее нужно вложить прорву своей энергии. Потом эта энергия будет возвращаться с процентами всю жизнь. Но кто нам это говорил? Кто этому учил? Никто…
Наконец, в-третьих, знание – это источник удовольствия, даже наслаждения, причем в этом качестве оно способно тягаться даже с наркотиками. Парадокс? Но задумайтесь: ведь ничто так не отделяет от действительности, как абстрактное знание, которое в самом себе несет и цель, и смысл, и самовозбуждающийся голод: чем больше ешь – тем больше есть хочется.
Ставшее предметом потребления, знание обработано на все вкусы, отмеряно на все случаи жизни. Как масло: этому только на бутерброд – получи 20 граммов, тому хочется иметь в холодильнике запас впрок – получи полкило. И все это расфасовано и красиво упаковано, и зафиксировано в картотеках и наисовременнейших банках данных. Куда ни глянь – происходит всеобщая вакханалия потребления знаний: грандиозная обжираловка знаниями. Ешь – не хочу…
И тут вдруг я со своим скепсисом.
Я пишу это только потому, что хочу быть правильно понятым.
Я не против информации и не против езды на сделанных кем-то другим велосипедах (разделение труда – удобнейшая штука!). И книги я люблю – и беллетристику, и философию. Ну а моя шахматная библиотека (другую такую найти непросто) – это вообще особый разговор, это предмет моей гордости и постоянных забот. Не стоит думать, что тут мной руководит прагматизм: копается, мол, в редких изданиях, ищет заповедные ходы. Отнюдь. Это совершенно платоническая любовь; никакого меркантилизма. Если не считать возни с почтовыми марками (мое хобби), я не знаю лучшего занятия, чем без определенной цели копаться в книгах, сопоставлять издания, отыскивать и перечитывать любимые места, разглядывать шмуцы, заставки, фронтисписы и прочий антураж. Поверьте, я знаю в этом толк. Да и по делу я с удовольствием перерою ворох книг, отыскивая нужную мне информацию.
Но ведь я веду речь о другом. О принципе: между мной и делом не должно быть третьего.
Я знаю, что миллионы людей придерживаются совершенно противоположного принципа: новое – это хорошо забытое старое; следовательно, не стоит понапрасну истязать собственные мозги, достаточно знать, где искать ответ, полученный в трудах и муках другими. Но я все же полагаю, что правота на моей стороне. Потому что, во-первых, жить в соответствии с моим принципом интересней; во-вторых, результат получается не одноразовый, а на всю жизнь; в-третьих, с каждой самостоятельно решенной задачей вырастаешь, становишься уверенней, начинаешь дерзать на все более высокие цели, недоступные тем, кто привык есть с чужой ложечки.
И всем этим – установке на самостоятельность, на импровизацию, на отыскание собственного ответа – я обязан шахматам. Более того – своему первому, вроде бы бессознательному, знакомству с ними. Просто поражаешься иногда, анализируя свою жизнь и вдруг открывая, от какой малости, от каких тончайших нюансов зависит порою твоя судьба.
Кстати, хочу снять возможные возражения. Потому что сразу напрашиваются два вопроса: 1) а разве отец не был моим первым учителем в шахматах? 2) и разве не его игра была тем коридором (значит – посредником – третьим между мною и шахматами), который меня к шахматам и привел?
Если слепо следовать фактам и прямолинейной логике – это так. Но у каждого факта есть еще и содержимое, от которого и зависит истинный смысл.
Отец был и остается моим первым Учителем, и во многом – эталоном. Учителем в науке жизни – но не в шахматах. Да, это наблюдая его игру, я узнал ходы; да, это он преподал мне первые уроки шахматной борьбы. Однако познавая игру, я был совершенно свободен и самостоятелен. Если бы я разгадывал игру, как кроссворд, если бы от отца я воспринял бы только принципы «правильной» игры, я бы пришел к однозначному ответу. К законченности. К пространству от и до. И игра стала бы для меня жесткой конструкцией с ограниченным числом свобод.
К счастью, я был занят совсем другим.
Как я сейчас понимаю, сидя на отцовских коленях я был занят поиском соответствия, поиском мостов, поиском общего знаменателя между двумя мирами: созданным моим воображением и реально функционирующим на шахматной доске. В том-то и парадокс – и мое счастье! – что ходы закономерности в этом узнавании были не самыми главными. Важнее было ощутить жизнь, раскрывающуюся на моих глазах на шахматной доске. Вначале ощутить – и лишь затем понять. Поверить ее гармонией.
И тут следует подчеркнуть наиважнейший момент: ничего б этого не было, если бы мой отец и его друзья знали теорию. Но Господь миловал. В их партиях царила очевидная необязательность; это она прежде всего ощущалась мною и пленяла меня. От этой их игры так и веяло свободой. Они играли – как им хотелось, как Бог на душу положит. И это ощущение свободы, находящее высшее свое выражение в кураже (не путать с импровизацией! – которая суть полет мысли, тогда как кураж – полет души), – самое драгоценное, что дарят мне шахматы. А это возможно лишь при полном слиянии, при растворении в игре. Когда между вами никого третьего нет.
Здесь надо бы ответить еще на один вопрос, который вот уже двадцать лет снова и снова задают мне журналисты и любители шахмат: какую роль в моем становлении как шахматиста сыграла специальная литература?
Из педагогических соображений я часто отвечал: большую. И в подтверждение называл книги, которые, на мой взгляд, стоило бы изучить шахматному неофиту. Со временем список менялся, но одна книга фигурировала в нем непременно: «Избранные партии Капабланки», составленная Пановым. Я не жалел для нее похвал, подкрепляя их личными впечатлениями, и так преуспел в этом деле, что вскоре в каждой статье обо мне обязательным атрибутом стали рассуждения о воздействии на меня стиля Капабланки, о сходной постановке партий, построенных на накоплении мелких преимуществ и перенесении кульминации борьбы на эндшпиль, причем кульминация может оказаться смазанной, обычному любителю вовсе незаметной, – короче говоря, преснятина, сушь и прагматизм.
Я не спорил, хотя, что я по этому поводу думаю, не стоит объяснять.
Не хочу утверждать, что своею игрою я старался опровергнуть подобных комментаторов. Я просто играл. Играл как мог, как хотел, как позволяли обстоятельства. Я люблю острую игру, и, когда она – самый рациональный способ решения сложившихся на доске проблем, – с удовольствием на нее иду. Но насиловать партию лишь ради того, чтоб кому-то понравиться, – нет уж, увольте. Я привык доверять своему вкусу, привык полагаться на него. Естественность (значит – свобода) и гармония (значит – целостность) – вот мои ориентиры, вот створы, через которые я всегда стремился провести корабль своей игры. Классический стиль. Его открыл не Капабланка и завершится он не на мне, но мы оба – мастера этой прекрасной школы, где за простотой рисунка, за четкостью и ясностью линий, за прозрачностью колорита скрыты глубины, конденсирующие в своих идеях колоссальный энергетический заряд. Вот почему истинно классическую партию никогда не скучно смотреть: ее прозрачность позволяет нырять глубоко, насколько хватит ваших легких, но стоит через какое-то время – уже в новом качестве – попытаться нырнуть глубже, – и вам откроются новые глубины и новые перспективы.
Кстати, именно этих свойств: 1) сколько раз смотришь – столько обнаруживаешь новое, и 2) чем глубже нырнешь, тем большей энергией будешь вознагражден, – нет в большинстве завихренных партий. Для результата в конкретной партии вихрь бывает необходим: единственный способ спастись, попытка раскачать лодку, попытка заставить соперника поверить в серьезность твоих угроз; как минимум – заставить его потратить драгоценное время на проверку корректности твоей игры… Что ж, как игрок, не раз применявший этот прием, я признаю его равноправие с другими приемами. Признаю: он хорошо смотрится со стороны и вызывает бурю эмоций у исполнителя. Но потом, после партии, неглупый игрок обязательно спросит себя: как же я так нахомутал, что пришлось прибегать к самым крайним средствам?
Как показывает анализ, в большинстве завихренных партий ничего, кроме вихря, нет. Поэтому просмотреть ее второй раз еще так-сяк можно: ждешь повторного яркого впечатления от вихря. Но когда уже все наперед известно, второе впечатление оказывается смазанным. Будь в этой партии общая глубина – потеря была бы почти незаметна, но поскольку вихрям обычно предшествуют ошибки (значит – блуждание среди мелей), очень скоро обнаруживаешь, что смотреть ее просто-напросто скучно.
Так что же – я отрицаю влияние на меня игры Капабланки?
Нет.
Так же, как и не отрицаю влияния Алехина и Таля, Фишера и Спасского. Каждый шахматист, имеющий свое лицо, яркую индивидуальность, своими партиями как-то на тебя влияет, воздействует не только на твое видение и понимание шахмат, но и оставляет след в твоей душе. И в этом нет ничего ни зазорного, ни опасного – если твой стиль и твоя душа уже сложились. Потому что при этом ты не чужое берешь – ты себя открываешь. Открываешь себя ключом другого мастера. Его узнавая – себя познаешь.
Только так! Только открывая это же в себе! Потому что, когда просто заимствуют (запоминают, чтобы использовать при случае), не ассимилируя, не делая частью собственного мировоззрения, – наносят себе вред. Ведь знание не может быть нейтральным. Оно либо поднимает и усиливает (если стало вашей сущностью), либо разрушает вашу целостность (если вы впихнули его в себя насильно).
Здесь опять будет уместно вспомнить старшего друга моего детства и отрочества Сашу Колышкина. Сколько раз, зайдя к нему домой, я заставал Сашу за кропотливым изучением партий Чигорина или Алехина! Не в пример мне, он относился к шахматам чрезвычайно серьезно. Анализировал, вникал, заучивал… И ничего из него на шахматном поприще не вышло. А ведь дано ему было никак не меньше, чем мне, уж мне ли не знать – сотни партий с ним сыграли. И я видел, как прямо на моих глазах своим чрезмерным усердием, всей этой книжной премудростью он разрушал свою целостность, стирал свою самобытность. Тогда я не имел возможности на это повлиять, поскольку только чувствовал, а ясно понять и выразить не мог. Единственное, что он от меня слышал, это фразы вроде такой: «Да брось ты, Саня, забивать себе голову. Давай-ка лучше сгоняем в блиц!» Но за этой фразой была не лень – я никогда не был ленив, – а голос инстинкта, стоящего на страже самосохранения.
И сколько таких колышкиных – старательных, беззаветно влюбленных в шахматы – мне довелось повидать за свою жизнь! На всех уровнях, вплоть до гроссмейстерского. И всем им подрезала крылья заимствованная шахматная премудрость.
Мне могут возразить: а Гарри Каспаров! Разве не благодаря своему бесконечному ученичеству и бесконечному трудолюбию он поднялся над всеми? Я отвечу: нет. Каспаров поднялся вопреки этой страшной машине, которая пыталась перемолоть его столько лет – и не смогла. Я не утверждаю, что он уцелел, – он не мог не уцелеть! – но если бы та колоссальная энергия, которую его душа была вынуждена тратить на самосохранение, была бы затрачена на творчество… Не знаю, сознает ли уже Каспаров, что он всю жизнь платит дань молоху, который держит его за штаны, не проглатывая, но и не давая воспарить. А ведь с каждым днем платить дань становится все труднее…
Так что же я могу посоветовать шахматным любителям? Как пройти между Сциллой и Харибдой – между дилетантством и натаскиванием – и при этом и себя сохранить, и подняться как можно выше?
Самое главное – не надо зубрить. Не надо слепо заимствовать. Не надо брать на веру. Смотреть партии великих шахматистов – да! Но только смотреть. И только великих. Потому что их партии ценны не отдельными ходами (сегодняшний заурядный мастер «знает» больше), а их видением шахмат, их культурой мышления. Важно понять их умение ограничивать себя во имя целостности, сохраняя при этом полную свободу. Здесь нет противоречия: ведь мастер идет туда, куда ведет его свободная мысль, а ограничивает он себя только затем, чтобы не отвлекаться на мелкие цели.
Следовательно, смотреть партии великих мастеров нужно, но ни в коем случае не насилуя себя. Только с удовольствием! И если захочется посмотреть эту партию еще и еще раз, – прекрасно! Захочется выучить (не потому, что надо, а именно потому, что захотелось), – на здоровье. Ведь мы же учим прекрасные стихи – и это ничуть не искажает нашу самобытность. А все потому, что мы это делаем для души, для удовольствия.
Вот и весь секрет: не насиловать себя, не гнать лошадей.
Нужно верить своему чутью, которое поможет и пищу найти по вкусу (именно то, что вам необходимо, что позволит раскрыть вашу сущность), и подскажет размер порций – чтоб и не объесться, и аппетит потерять.
Мне не повезло: рядом не было никого, кто бы мог мне это подсказать. Я имею в виду – не было такого человека, мнению и совету которого я бы поверил безоговорочно; поверил бы потому, что в его словах было бы сформулировано то, что я чувствую, но сам выразить пока не в силах. А пример моих товарищей, которые штудировали теорию и тексты, меня не вдохновлял. Я чувствовал, что они делают что-то не то. Во всяком случае – не сомневался, что мне нужно совсем-совсем другое. Если б еще и знать – что именно!..
Увы, своего Учителя я встретил слишком поздно. К тому времени я уже сложился полностью, и ему так и не удалось привить мне вкус к работе со специальной литературой. Разумеется, я овладел этим как необходимым ремеслом, но потребностью для меня это так и не стало.
Отсюда и отношение к моим первым шахматным книгам.
Я их не выделял из ряда других. Напротив, я отдавал предпочтение обычной для всех мальчишек литературе: фантастике, шпионским и криминальным приключениям, описаниям экзотических путешествий. Ну и конечно, книгам о войнам. Эти я даже собирал – мемуары солдат и командиров, выделяя технические виды войск: летчиков, танкистов и артиллеристов. По-моему, у сестры до сих пор хранится несколько десятков этих книжек.
Собирать шахматную библиотечку мне и в голову не приходило – я не видел в этом ни интереса, ни смысла. Но книги появлялись разными путями: многие знали о моих турнирных успехах, и, если где-то попадалась шахматная книжка, ее тут же переправляли мне. Причем я видел, что людям это делать приятно: во-первых, это было счастливое время, когда я жил в атмосфере всеобщей любви, а во-вторых, книги в то время были невероятно дешевы.
Первой моей шахматной книжкой – она появилась у меня вскоре после того, как я проторил дорожку в шахматный клуб, – был «Курс дебютов» Панова. Непритязательная, не претендующая ни на что, кроме ознакомления любителей с азами дебютной стратегии, она не оставила следа ни в моей душе, ни даже в моей памяти. Случалось, я открывал ее для справок, но большего сказать не могу.
Второй стали «Избранные партии Капабланки» – книжка, составленная тем же Пановым. Ее подарил отец на день рождения, когда мне исполнилось восемь лет. Я до сих пор радуюсь этой удаче и не устаю удивляться, как легко в то время можно было купить такую замечательную книгу.
Вот ее я изучил.
Изучил – значит прочитал, просмотрел всю – от корки до корки. Я ее читал, как роман. Как приключения. Каждую партию я пережил и прочувствовал. Дальше чувства я не шел – не вгрызался в текст, не анализировал. И может быть, именно поэтому она запомнилась мне во всех своих очаровательных подробностях. Читая ее перед сном, я не насиловал себя, не ставил перед собою никаких специальных задач; просто брал от нее то, что входило в меня само, без сопротивления. Сколько смог – столько унес. По тем моим силам. Но это уже стало моим навсегда. А когда читал ее во второй раз – унес больше, потому что к этому времени я еще подрос и окреп, и прежний посев этой книги уже дал во мне урожай. Но, читая эту книгу и во второй, и в третий раз, я оставался верным себе и никогда себя этим чтением не насиловал, никогда это удовольствие не превращал в тяжелую работу: читал не потому, что так надо, а потому, что сам хочу.
Третья книга – «Турнир претендентов» под редакцией Рагозина. Тоже прекрасная вещь. До сих пор я видел шахматы только изнутри, а Рагозин приподнял меня над ними, показал, что возможен и совершенно иной ракурс. Я тогда не мог оценить его глубины и оригинальности, но сразу почувствовал, что это – настоящее.
Эту книгу я купил еще в Челябинске, куда приехал в составе команды нашего завода на матч с командой Челябинского тракторного. К сожалению, мне попался бракованный экземпляр (четыре страницы в книге не были пропечатаны), и только из-за этого ей досталось куда меньше моего времени и чувств, чем сборнику партий Капабланки. Дело в том, что с малых лет родители приучали меня к бережному обращению с книгой, научили понимать и ценить качество ее оформления и печати; и, когда я натыкался на эти четыре слепые страницы, меня словно кто-то ударял; нарушалась целостность восприятия, чувство гасло, и я уже не мог с прежним настроением ее читать.
Я не люблю рваных книг, не люблю засаленных, захватанных. И когда на моих глазах небрежно обращаются с книгой, не могу молчать. Сколько конфликтов было у меня из-за этого с моим тренером Семеном Абрамовичем Фурманом! У него были сухие руки, а значит, и сложности с перелистыванием плотно прилегающих страниц, – и он слюнявил пальцы… а еще у него была манера загибать страницы в местах, которые следовало запомнить… Смотреть на это я совершенно не мог, и, когда Семен Абрамович, взяв в руки «Информатор», привычно подносил палец ко рту, я тут же выхватывал у него книгу и отыскивал нужное место сам.
Потом у меня появился «Турнир гроссмейстеров» Бронштейна – и этой книге я тоже обязан прекрасными минутами. Кстати, недавно она была переиздана, я ее полистал – и убедился, что вкус у меня был точный и память не обманывает. Как приятно было пережить те же чувства, открывая памятные с детства места!..
Еще один миф поры моего становления связан с шахматной школой Ботвинника.
Что такое миф? Это тенденциозная трактовка какого-то факта. Не ложь – потому что факт налицо, но и не правда, потому что содержание мифа не соответствует содержанию факта.
Я действительно побывал в школе Ботвинника, в самом первом ее наборе. Школа была организована в 1963 году спортивным обществом «Труд» для своих шахматистов. Она была придумана Ботвинником, причем во главе ее должен был стоять он – больше некому. Проповедник научного подхода к шахматам, мэтр, объявивший, что прощается с ареной борьбы за первенство мира (он только что проиграл матч Петросяну), но пока не отказавшийся от участия в шахматных турнирах, он выразил готовность пестовать талантливую молодежь, передавать свой огромный и воистину бесценный опыт вживе, напрямую, чтобы свести неминуемые потери информации к минимуму.
Мне только-только исполнилось двенадцать, я был самым молодым кандидатом в мастера в стране, наконец, всю свою короткую шахматную жизнь я защищал цвета «Труда» (поскольку был членом рабочего клуба, хотя огромное большинство школьников нашей страны традиционно выступают за «Спартак»), – короче говоря, по всем статьям я имел право на место в школе Ботвинника. И я его получил.
Я побывал на трех сессиях (все мы были школьниками, потому, естественно, сессии были приурочены к каникулам: осенним, зимним и весенним). Нашу группу составляли – теперь это известные в шахматах имена – Балашов, Дубинский, Злотник, Карпов, Рашковский и Тимошенко. Была еще и девочка – Ошарович, но она жила отдельно от нас и появлялась только во время занятий. В общем, я помню, что она была. Прилежная девочка. Больше ничего сказать не могу.
Чтобы представить, каким в ту пору я был еще наивным, достаточно одного факта: лишь от своих новых товарищей я узнал, что Ботвинник – это настоящая фамилия Ботвинника, так же, как у Таля – Таль, у Корчного – Корчной. А я-то был убежден, что все это псевдонимы, что у шахматистов принято, поднявшись в верхний эшелон, скрывать свое настоящее имя. Так сказать, своеобразный ритуал. Причиной этой фантазии, скорей всего, было то, что фамилии эти казались мне экзотическими и в Златоусте такие не встречались.
При первой же встрече с нами Ботвинник дал ясно понять, кто он и кто мы. Не убежден, что он продумывал свой «выход» специально, – ему это было ни к чему. Но каждое его слово было значительно, каждый его взгляд и жест, вся его осанка – подчеркивали его олимпийство, его недосягаемость. Он был не просто мастер, набравший по другим мастерским лучших из подмастерьев, – он был бог. Мы же были избранниками судьбы, которым посчастливилось оказаться в поле его зрения. Мы были серыми полотнами, на которых он, задержав взгляд на минуту, мог небрежным жестом положить мазок, чтобы придать упругость и жизнь линии рисунка или сочность тем провинциальным краскам, которыми мы были исполнены.
В те годы Ботвинник слишком серьезно к себе относился: был слишком профессор, слишком чемпион мира, слишком знаменитый человек. Его пристальный взгляд из массивных очков никогда не загорался интересом; это был холодный скальпель. Он редко улыбался, говорил неторопливо и продуманно. После его фразы не хотелось говорить вообще.