Текст книги "Сестра моя Каисса"
Автор книги: Анатолий Карпов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 17 страниц)
Карпов А.Е
Сестра моя Каисса
Двадцать лет спустя
Эта книга вышла в 1990 году, но в течение двадцати с лишним лет оставалась практически недоступной российскому читателю. Хотя и вышла она на русском языке, но в США, в нью-йоркском издательстве «Либерти», и в Россию, насколько мне известно, попало не более 500 экземпляров. Почему же эту книгу издали за рубежом, а не у нас? Чтобы ответить на этот вопрос, нужно мысленно вернуться в то время – в 1990 год.
Уже пять лет, как Анатолий Карпов уступил шахматную корону Гарри Каспарову. И вот он в третий раз пытается ее вернуть. 12-й чемпион мира Карпов и 13-й чемпион мира Каспаров! Это был уже пятый матч между ними. А так как первая половина этого соревнования должна была состояться в Нью-Йорке, то издать новую книгу воспоминаний Анатолий Евгеньевич решил в этом городе. Она вышла как раз накануне матча.
Книга-исповедь. К такому жанру отнес 8-й чемпион мира Михаил Таль первое автобиографическое произведение молодого чемпиона мира Анатолия Карпова «Девятая вертикаль», выпущенное издательством «Молодая гвардия» в 1978 году. Затем последовали и другие книги такого же рода: «В далеком Багио» (1981) и «Завтра снова в бой…» (1982), где нет шахматных партий, а повествование ограничивается литературным описанием событий и размышлениями по этому поводу.
Но «Сестра моя Каисса» отличается от предыдущих книг тем, что ее писал уже зрелый человек, почти достигший сорокалетнего возраста, преодолевший главную шахматную вершину и уже сошедший с нее, т. е. получивший возможность взглянуть на все это со стороны и по-новому оценить не только шахматные, но и житейские ситуации. Причем литературный уровень этой книги значительно выше прежних. Как отметила критика, столкновения характеров, портреты великих шахматистов написаны Карповым поистине с мастерством писателя. И, пожалуй, никогда он не был столь откровенен. Правда, и обстоятельства того требовали. Слишком много было версий и домыслов по поводу не состоявшегося матча с Бобби Фишером и матчей с Гарри Каспаровым за шахматную корону. Но и что касается тех лет, что уже были описаны ранее, «Сестра моя Каисса» не является повторением предыдущих автобиографических произведений и сообщает ряд новых фактов.
Название ее звучит экстравагантно. Ведь Каисса – признанная шахматистами богиня, муза шахматной игры. И если она сестра, то получается, что автор тоже имеет божественное происхождение. Скорее всего, заголовок этот на совести писателя Игоря Акимова, кому принадлежит литературная запись книги. В связи с этим вспоминается название книги ранних стихов Бориса Пастернака «Сестра моя – жизнь».
Казалось альфой и омегой –
Мы с жизнью на один покрой;
Двадцать лет спустя
И круглый гол, в снегу, без снега,
Она жила, как alter ego,
И я назвал ее сестрой.
Так в одном из поздних стихотворений Пастернак прокомментировал то, как появилось это название. «И я назвал ее сестрой». И у Карпова Каисса – тоже названная сестра.
С тех пор прошло более 20 лет. В матче 1990 года, начавшемся в Нью-Йорке и закончившемся в Лионе, Карпов снова уступил Каспарову – 11,5:12,5. Но еще в течение ряда лет он показывал исключительно высокие результаты. В его активе – грандиозная победа на турнире в Линаресе (1994) – один из наивысших турнирных успехов всех времен – против лучших шахматистов своего времени: он победил с исключительно высоким результатом – 11 из 13 (+9!=4), что соответствует коэффициенту Эло – 3000. После распада прежней системы чемпионатов мира Карпов стал трижды чемпионом мира по версии ФИДЕ, выиграв матчи с Яном Тимманом в 1993 году, с Гатой Камским в 1996 году и первый чемпионат-турнир по олимпийской системе 1998 года, где в финале одолел нынешнего чемпиона мира Виши Ананда.
В 2002 году Карпов в составе сборной России участвовал в Матче века против сборной всего остального мира и показал результат лучше, чем у Каспарова и Крамника, из-за неудачного выступления которых сборная России в итоге проиграла. Правда, на Олимпиаде в Бледе в том же году Карпова в составе российской сборной уже не было. Но в декабре ему удалось победить Каспарова в неофициальном матче по быстрым шахматам, проходившем опять же в Нью-Йорке. Известно, что разница в возрасте особенно сказывается при игре в быстрые шахматы, поскольку с годами реактивность мышления замедляется. Казалось бы, у Каспарова все преимущества. Но матч закончился победой Карпова – 2,5–1,5 (+2–1 =1).
В 2005-м году Каспаров, разделив на турнире в Линаресе 1-2-е места с Веселином Топаловым, официально объявил о своем уходе из профессиональных шахмат. И вдруг через год он вновь встречается с Карповым за шахматной доской – в Цюрихе на турнире по быстрым шахматам, где кроме них принимали участие также Юдит Полгар и Виктор Корчной. 13-й чемпион мира заявил, что свое участие в турнире расценивает лишь как неплохое времяпрепровождение в отпуске. Карпов и Каспаров набрали по 4,5 очка и разделили 1-2-е места. В очном противостоянии никому из шахматистов не удалось одержать победу – дважды стороны соглашались на ничью. Замечу, что им не впервые пришлось разделить ступеньку пьедестала: в 1988 году они заняли 1-2-е места в чемпионате СССР.
Анатолий Карпов после завершения поединков в Цюрихе с улыбкой констатировал: «Победа была нужна каждому из нас, но не проиграть было важнее». Каспаров в свою очередь заметил, что партии с Карповым вернули ему славные воспоминания: «Наши поединки всегда были чемпионскими. Великие противостояния, о которых я всегда вспоминаю с удовольствием».
Когда в 2008 году Гарри Каспарова посадили в СИЗО за участие в марше протеста, Анатолий Карпов пришел навестить своего бывшего соперника, но послу доброй воли ЮНИСЕФ, члену Общественной палаты не удалось получить пропуск для прохода в здание ГУВД Москвы, где он хотел встретиться с арестованным. Посещение в итоге ограничилось лишь тем, что Анатолий Евгеньевич передал через охрану Гарри Кимовичу свежий номер журнала «64-Шахматное обозрение».
Это был переломный момент в их отношениях. Если до того Каспаров открыто утверждал, что ему говорить с Карповым не о чем, что их взгляды абсолютно противоположны, то после этого случая признался: «Солидарность чемпионов оказалась сильнее политических и личных разногласий!.. В новой системе координат его жест доброй воли перевесил все негативное, скопившееся за долгие годы нашего противостояния… Эта история заставила меня отношение к Карпову во многом пересмотреть, и в предисловие к книге о наших матчах (она как раз сдавалась в печать через пару месяцев после моей отсидки в СИЗО) я счел необходимым внести изменения… В этом пятитомнике я написал обо всех чемпионах мира и тех, кто был близок к Олимпу, но подняться туда не сумел. Проводить какой-то сравнительный анализ их силы я не хотел – все они уникальные, сделавшие неоценимо много для развития шахмат люди, поэтому в каждой главе, в каждой части, описывая своего героя, старался смотреть на мир его глазами и максимально полно осветить его вклад. Лучшую книгу я обещал написать о Карпове, и считаю, что пятым томом, в котором лишь два героя – он и Корчной, это свое обязательство выполнил».
В 2009 году, спустя четверть века после их первого матча они решили повторить великое противостояние и сыграть ряд матчей. Первый состоялся в Валенсии, где выиграл Каспаров со счетом 9:3. Карпов намерен был отыграться в следующем году в Париже, но матч в итоге не состоялся.
Вот так. Прошло время, и два великих шахматиста сошлись на том, что шахматы – это главное, а все остальное – лишь неизбежные атрибуты их бытия.
Но это уже было новое тысячелетие. Золотой век шахмат, который у многих ассоциируется с советским периодом нашей истории, закончился с распадом Советского Союза. Мы давно уже живем в другой стране, в другом обществе. Изменилось все, в том числе и отношение к шахматам, популярность которых резко упала. Но причины того, что стало со страной и нами, заложены были в XX веке. И, не поняв их, мы не можем нормально развиваться дальше и будем по-прежнему оставаться страной с непредсказуемым прошлым. Именно в прошлом кроются ответы на вопросы, которые задает нам настоящее. Поэтому так ценны воспоминания и размышления великих современников. Поэтому так востребована в наше время мемуарная литература.
В 2005 году московское издательство «Автограф» задумало оригинальный проект – цикл из четырех книг под общим названием «Автограф века». Проект задуман как публицистический памятник современной эпохи, созданный ее свидетелями и активными участниками. Откровения выдающихся современников, поданные в форме интервью, воспроизводят картину жизни российского общества на грани двух тысячелетий. При определении героев издатели исходили из того, что слава и признание личности являются результатом уникальных достижений, несомненной гражданской смелости и целеустремленности, реализованных как в профессиональном, так и в общекультурном масштабе. Издатели исходили из того, что именно такие люди – авторы современной истории.
Меня пригласили участвовать в этом проекте в качестве интервьюера и в частности поручили шахматный раздел, в который по плану должны были войти двое: Карпов и Каспаров. Но получилось так, что Гарри Кимович не захотел со мною встретиться (или же просто не понял значения этого очень серьезного издания), и среди 100 великих россиян, которые должны были войти в эту серию (роскошное издание этой книги вышло тиражом всего в 300 экземпляров, стоимость каждого – 60000 рублей), остался только один шахматист – Анатолий Карпов.
Я лично вижу в этом некоторую закономерность. Для миллионов людей на всей территории бывшего Советского Союза шахматы уже почти четыре десятилетия ассоциируются с именем Анатолия Карпова. Он шесть раз побеждал в соревнованиях за мировую шахматную корону и столько же – в составе сборной СССР на Всемирных шахматных олимпиадах. На счету российского гроссмейстера 166 выигранных международных турниров (включая два выигранных турнира летом 2012 года), и этот рекорд до сих пор не побит. Но Карпов – не только шахматист, но и выдающийся общественный деятель.
Во время интервью мы говорили не только о шахматах. Приведу из него несколько отрывков.
– Какова, на ваш взгляд, главная причина развала Советского Союза?
– В советское время мы жили в крепкой и стабильной стране, международный авторитет которой был неимоверно велик. Казалось, что СССР нерушим. Главная беда состояла в том, что за победами на международном уровне у нас забывали про внутренние проблемы. Неумение справиться с ними развязало внутренние конфликты, что и привело к развалу Союза. Власти показали свое безволие и бессилие, а экстремисты поняли, что Москва уже не та, и Союз не тот, и совсем распоясались.
– Как сказались изменения в политической системе на взаимоотношениях людей?
– Мы не уважаем себя и от этого бросаемся из одной крайности в другую. Сначала решили во всем следовать примеру США. Да, по части традиций бизнеса им нет равных, но в плане социальном они при всем своем богатстве уступают многим европейским странам. Бесплатное образование для нас уже в прошлом. Сельские школы закрываются. Больницы – тоже. И все это под видом реформ, которые, которые якобы жизненно необходимы. А к чему ведут реформы в нашем образовании? К сокращению общих знаний. А это национальная катастрофа. Что касается культурной жизни, то она, конечно, в советские времена была идеологизирована. Но она была серьезной. Сейчас же на первый план вышла попса. Изменились условия жизни, и изменились взаимоотношения людей. Ничего удивительного, что стала меняться и мораль. Но, признаться, я не ожидал, что в этом плане мы скатимся до такого уровня, как сейчас. Поистине бессовестная политика государства по отношению к своему народу привела к тому, что смертность у нас превысила рождаемость. Многие наши люди, увы, не понимают, что их собственное благополучие зависит от общей ситуации в государстве. Мало построить личный замок. Нельзя замыкаться на своих персональных заботах. Участвовать в жизни государства – значит заботиться о себе и своих близких.
– Можно ли в наше время, в компьютерный век, соблюдать христианские заповеди?
– Соблюдать, наверное, можно, но выживать с этим трудно. Современное общество, поклоняющееся Мамоне, слишком агрессивно. А бизнес слишком беспардонен. Современный человек формирует свое жизненное поведение не с точки зрения вечных ценностей, а с точки зрения практической целесообразности. Здесь, конечно, и компьютер свою роль сыграл. С одной стороны, это двигатель прогресса, а с другой – он слишком вторгся в нашу жизнь. Компьютер, конечно, ускорил созревание шахматиста: стало очень легко находить нужную шахматную информацию. А с другой стороны, вырабатывается инстинктивный посыл: что скажет компьютер? Но ведь творческий потенциал человека все равно выше, чем компьютерная память.
Перечитав книгу «Сестра моя Каисса», я обнаружил, что многие мысли высказанные в более позднее время (а мне неоднократно доводилось делать с Карповым интервью для различных изданий), уже заложены в ней. Он уже тогда понимал, что будет со страной и с нами. В этом и ценность этих мемуаров, в которых чувствуется дыхание тогдашней реальности. Это – тоже автограф века, только более расширенный. Ну, а тот автограф, что прилагался к интервью одного из ста великих россиян – несколько строк, написанных от руки, выражающие основную мысль, – выглядит вот так:
Человечество бодро перешагнуло в новое тысячелетие. Нас захватил научный и технический бум. Мы все дальше от духовности и морали. Не стишком ли далеко ушли?
Владимир Анзикеев
Глава первая
Что я мог понимать тогда? Ничего. Совсем ничего. Но добро и зло различал. А от этих людей шла такая тупая, такая бездушная волна зла, что даже я, несмышленыш, пережил потрясение. Поэтому, видать, и запомнил все-все, до мельчайших деталей.
(Как отделить то, что действительно видел, помню, что и сейчас стоит перед глазами, – как отделить это от семейных преданий, рассказов отца и матери, рассказов, которые моя фантазия перевела в зрительный ряд, в ряд образов, может быть, более ярких, чем сбереженные моей памятью? Как разделить – свое и опредмеченное памятью родителей?.. А может, и не стоит разделять? – ведь я никак не отделял себя от них. Я был и есть продолжение их – продолжение их тел, продолжение их жизней, продолжение их памяти. Пожалуй, это и есть ответ. И нечего терзаться над авторством: память нераздельна. Все, что могу достать из прошлого – мое.)
Помню пух. Он плыл в воздухе по всей комнате. Много-много белых пушинок. Медленных-медленных. Помню, как блестели штыки. Их было два. Две длинные белые смерти (ах, русский трехгранный штык!). Они то вспыхивали отраженным пламенем в дальних углах комнаты, то вдруг проплывали рядом – ужасно большие, празднично зловещие, непонятно притягательные.
Я утверждаю, что помню это сам, а не только знаю из рассказов отца и матери и сестры Ларисы, потому что это – зрительные образы: комната сквозь карнавальную сантаклаусность хлопьев пуха, неповоротливые фигуры в тяжелых шинелях, выдвинутые ящики комода с вывернутым содержимым, истерзанные постели и книги, сваленные под полками изломанными веерами. («С книгами нужно обращаться аккуратно, сынок», – вот, пожалуй, едва ли не первое, что я помню из уст отца; впрочем, нет, первым было: «Сынок, никогда не плачь. Никогда!»)
Память сохранила три ракурса, и теперь, восстанавливая события той ночи, я полагаю, что вначале наблюдал за обыском из своей кроватки; потом – когда следователь решил, что нужно и мою кроватку осмотреть, – мать взяла меня на руки и отошла к простенку между окнами; потом, видимо устав держать меня на руках, – она пересекла комнату и села на край кровати, прямо на железную сетку. (Сетку помню; помню, как возле моего лица блестели никелированные шары на спинке кровати.)
Слов я, конечно, не понимал; слуховая память, связанная с этим эпизодом, и вообще с детством, – мне слабая помощница. Она не информативна; а слуховые образы имели тенденцию бесконечно повторяться снова и снова. Одни и те же слова – изо дня в день – от родителей и соседей и сестры; одни и те же песни из черного раструба репродуктора на стене возле двери; одни и те же звуки, доносившиеся с улицы. Но чтобы совсем ничего не осталось на слуху – ведь так не бывает, правда?
Мама говорит, что, когда они стучали в дверь квартиры, грохот был ужасный. Переполошился весь подъезд. Но я этого не помню – я спал. А проснулся от громкого, отрывистого, неприятного голоса следователя. Что отвечали мои родители и произнесли ли хоть слово оба солдата, – не помню. Но металлический стук их прикладов и сейчас звучит в моих ушах. И тупые шлепки роняемых на пол книг. И скрип передвигаемой рывком мебели…
Шли первые дни 1953 года.
До смерти Сталина оставались считанные недели.
Кто написал донос на отца, какой «компромат» у нас искали, почему отца все-таки не арестовали, хотя известно, что для этого не требовалось доказательств (доказательства создавались по ходу следствия), – мы так и не знаем до сих пор. Понимаем, что повезло. Ужасное было рядом; слепое и бездушное, оно нанесло удар, промахнулось, но не повторило попытку, не стало настаивать на своем. Видать, тут же забыло о нас, жалких мошках, чудом пролетевших мимо пылающего горнила вселенского молоха. Судьба.
Потом в памяти как бы пробел, вернее туман, из которого то появится неясная тень, то выступят отдельные, отчетливые в каждой детали предметы, а иногда и целые эпизоды, которые трудно закрепить во времени, привязать к определенному, освоенному памятью месту. Да они, пожалуй, и не стоят того. Потому что истинная память – память, ставшая материалом твоей жизни, – нестираема и неизгладима, и не нуждается в доказательствах своей ценности, поскольку самоценна.
И тут я не могу удержаться – я должен запечатлеть картину, которая по значению своему несопоставима с предыдущей, – но что поделаешь! – чутье подсказывает, что именно ей здесь место, именно этому незначительному, однако по тем временам типичному, даже банальному эпизоду. А коль он просится в эту книгу – пусть будет в ней, чтоб в ней было все, как было.
Время действия – двумя-тремя годами позже; место действия – все та же комната.
Я подрос; моя деревянная кроватка заменена металлической. Я – зритель, сижу на маленьком стульчике; мама – оператор: она сняла с моей кроватки постель и, сидя на полу, выжигает из пружин клопов. Ее инструмент – спички. Почему не горящая лучина, не керосин, не кипяток, – не знаю. Именно спички. Мама зажигает очередную спичку, подносит к очередной пружине и водит по ней ровный треугольный огонек. Иногда мы слышим потрескивание. Мы думаем, что это гибнут клопы.
При этом мы беседуем.
Отец на учебе в Москве. Лариса в школе; кошке Мурке не нравятся горящие спички, и она через форточку убралась на заснеженный балкон, где у нее свои кошачьи счеты с воробьями. Мама мой единственный постоянный собеседник, она терпеливо отвечает на мои бесконечные вопросы и при этом неторопливо и добросовестно – пружину – за пружиной – очищает каркас моей кроватки от клопов. Клопы – привычная, даже неотъемлемая принадлежность быта тех времен. Может быть, где-то существуют антисептические средства, перед которыми клопы отступают, – мы их не знаем. Мы не знаем квартир, где нет клопов, поэтому гонять их бессмысленно: выгонишь одних – придут другие. Поэтому по всему городу, в каждом доме, с ними идет постоянная равнодушная война. Выжечь их из пружин – полумера; после этого полагается на ночь ставить ножки кровати в сосуды с водой – клопы не плавают. Но они чертовски сообразительны! Они забираются на потолок и оттуда планируют точненько в постель. Думаю, этих полетов не видел никто, но все убеждены, что это происходит именно так. Иначе не объяснишь, зачем клопам ночью бегать по стене и как они все-таки попадают в постель.
– Принеси еще коробок, – говорит мама.
У нее всегда так: не посмотрит, сколько было в коробке спичек, и ей непременно их не хватит, хотя бы двух-трех. Но может быть, это не просто ритуал – может быть, это метод воспитания?
Я рад, что могу помочь. Я бегу по пустым в это время дня коридорам нашей коммуналки, пересекаю просторную кухню, где по периметру стоит пять однотипных столов-тумб (по числу семей), с трудом выдвигаю широченный верхний ящик нашего кухонного стола и становлюсь на цыпочки, чтобы обозреть его вместительную утробу. Здесь все раз и навсегда на определенном месте, и спички там, где им и положено быть. Я хватаю новехонький, отстроганный, щедро пахнущий серой и клейстером коробок и радостно несусь обратно.
– Вот какой – видишь? Вот какой сразу нужно было брать, – говорю я маме. – И тогда бы тебе хватило.
– Конечно, – соглашается мама, – ты прав.
Она чиркает спичкой, и я смотрю на оставленный ею белесый след на девственно чистой щеке коробка, на ровное белое треугольное пламя спички, на мою маму, такую молодую и красивую, – и, наверное, безотчетно счастлив ощущением остановленной вечности, ощущением, что так будет всегда: и солнечный зимний день, и белое пламя спички, и покой, и беспричинное счастье, и мама, такая красивая и молодая…
Я рос домашним ребенком.
Под этим я подразумеваю не комнатного затворника, который видит мир только из окна, отстраненным и как бы нереальным, словно на экране телевизора; который завидует своим сверстникам, целыми днями играющим во дворе в свои шумные, но бестолковые игры; который боится присоединиться к ним, чтобы не показать, как он закомплексован и неловок; боится кого-то подвести, кому-то уступить – боится сразу проиграть, и тем раз и навсегда остаться в этом мире (сперва детском, а затем – по инерции – и взрослом) с клеймом неумехи и неудачника, с клеймом заведомого аутсайдера.
Нет. Здесь все не обо мне.
Когда я говорю «домашним», я имею в виду только то, что рос и воспитывался дома. Что меня миновали две горькие чаши, которые приходится испить большинству советской городской детворы, – детские ясли и сады. После моего рождения мама ушла с работы (она была экономистом на заводе), посвятив свою жизнь поддержанию семейного очага, воспитанию меня и Ларисы.
Я рано познакомился с болезнями и привык к ним. Пожалуй, трудно назвать такую детскую хворь, которую бы я не узнал близко, а некоторые – простудные – три четверти года практически не отпускали меня. И если предположить, что мне ко всему этому пришлось бы пройти суровые ясельные и детсадовские университеты с их обезличкой, равнодушием, с их вынужденным привыканием к принципу «делай как все», привыканием к культуре кича и шаблона, с их борьбой за все – за игрушку и за место в общей игре, за похвалу воспитательницы и за внимание группы, – повторяю, если бы мне пришлось пережить все это, убежден, я вырос бы другим, более конформным и менее самостоятельным, и никогда бы не достиг того, что мне удалось достичь. Но тут судьба улыбнулась мне. Мама решила: пусть в доме меньше достатка (ее прежняя зарплата была существенным вкладом в семейный бюджет), зато выращу и воспитаю детей такими, как я хочу. Спасибо ей за этот мужественный шаг.
Я помню, как расширился мой мир. Сперва он весь умещался в квартире. Затем два-три года – до школы – он был замкнут в пределах нашего двора. А потом вдруг разом распахнулся, стал понятным и родным весь мой Златоуст – горбатый и низкорослый, но самолюбивый и своеобразный южноуральский городишко.
Я вырос в большом и хорошем доме. Он стоял на центральной улице, которая, как это принято в нашей стране, носила имя Ленина. Дом был построен незадолго до моего рождения пленными немцами; построен добротно и удобно – просторные квартиры, высокие потолки. Полагаю, проект был тоже немецкий; потом культура строительства таких домов была утрачена. Куда все делось? Да так быстро…
Мы жили на четвертом этаже в пятикомнатной квартире. Как было принято в то время, сколько комнат – столько и семей. Наша семья была самой большой; еще две семьи были поменьше, наконец, были еще две одинокие женщины. Когда мне шел уже четвертый год, нам повезло: одна из одиноких женщин, жившая через стенку от нас, съехала с квартиры, и нам разрешили занять ее площадь. Комнатка, правда, была крохотная, метров восьми, не больше, но как мы радовались этим метрам, этой возможности упорядочить семейную жизнь! – ведь дети росли, а родители были еще не стары. Мы пробили дверь из своей комнаты в эту светелку, а прежнюю дверь из нее в коридор заделали. Таким образом у нас получилась как бы отдельная квартира. Это ощущение изолированности еще более усиливалось тем, что остальная часть коммуналки была отделена от нас холлом.
Но стоило захотеть в туалет, как иллюзия пропадала – туалет на всех был один, так что в порядке вещей было дожидаться, пока он освободится. И ванная на всех была одна (сколько семей – столько и полочек для мыла, зубного порошка и щеток). И на кухне столы были по числу семей, и у каждой – отдельный примус, а на стенке, на гвозде, – свой таз или корыто для стирки.
Признаюсь, я вспоминаю ту квартиру не только с умилением (чего тут пояснять долго – в ней прошло все детство), но и с благодарностью. Коммунальный быт вошел в меня естественно и просто. Он стал частью меня, сделал меня покладистым и терпимым. И в какие бы бытовые обстоятельства мне впоследствии ни приходилось попадать, они никогда не шокировали меня, не представляли для меня испытания. Я говорил себе: «То ли было в Златоусте!» – и неудобства теряли свою остроту, свой дискомфорт, растворенные горячей волной, прикатывавшей из детства.
Жизнь моя сложилась так, что я изъездил весь мир и видел большинство мест, знаменитых своей живописностью. Но вот что я заметил: восхищаясь экзотикой, отдавая должное гармонии преобразованной человеком земли, я воспринимал их отстраненно, всегда со стороны, – ни на миг не выходя из роли зрителя. И только один «сюжет» – сколько бы он ни повторялся – всегда меня трогал, западал мне в душу и запоминался навсегда. Пленял навсегда. Это – многоплановая панорама: вблизи – какая-то ясно различимая и понятная во всех деталях жизнь, чуть дальше – другая, словно бы недоговоренная, требующая угадки, домысливания, а там – третий и четвертый планы, загадочные и манящие своей обманной доступностью, которой ты не воспользуешься никогда, потому что у тебя другая жизнь, другой путь, с которого ты не можешь свернуть, потому что иначе не успеешь нигде.
Истоки такого вкуса, такого очевидного предпочтения просты: эти панорамы словно возвращают меня в детство. И как в тесных, захламленных коммуналках мое сердце вздрагивает, разбуженное узнаванием запахов, примет быта, самой атмосферы, наэлектризованной желаниями, энергией многих людей, вынужденных жить вместе, – точно так же, увидав многослойную, многоступенчатую, вальяжно раскинувшуюся в пространстве панораму, я думаю: ах, как хорошо! Потому что в детстве внешний мир раскрылся для меня именно с такой панорамы. Я вспоминаю, как отец поставил меня на подоконник, и я впервые осознанно взглянул из окна. Потом я видел эту панораму каждый день – во все времена года. На рассвете, когда краски стерты, в полдень, когда город полон жизни и его панораму можно рассматривать сколь угодно долго, как многосерийный фильм, наконец, на закате, когда она вспыхивает неестественно яркими красками, словно перезревшая женщина, которая пытается привлечь интерес к себе, жертвуя вкусом.
Тут нельзя не упомянуть о нашем балконе. Даже в доме, в котором мы жили, балконы были далеко не у всех, и мы своим гордились. А для меня, малыша, он был как бы плацдармом для вхождения во внешний мир. Уже не квартира, еще не улица. Сколько прекрасных часов он мне подарил! Сколько свободы я узнал на его небольшой, но такой щедрой площади!
На балконе над дверью жили ласточки. Они прилетали каждую весну и совсем нас не боялись. Я их подкармливал, однако так и не смог приручить ни одну. Это меня огорчало чуть ли не до слез.
– Ты не прав, – говорил мне отец, – за свое маленькое благодеяние – несколько крошек – ты непременно хочешь получить от них плату. Но ведь тем самым ты убиваешь свое же благодеяние, которое превращается в обычную сделку.
Я чувствовал его правоту, но до конца понять пока не мог, а нереализовавшееся желание сидело занозой, заставляло искать пусть наивные, пусть детские, но контраргументы:
– А разве ты меня не учил, что за все надо платить?
– Так ведь ты уже получил свою плату, малыш! Подумай: почему ты кормил птиц? Разве потому, что они голодны? Нет. Просто тебе этого хотелось. Тебе – а не им. Ты это сделал – и получил удовольствие, когда увидал, как они клюют. Вы квиты.
– Но мне очень хочется…
– Если действительно очень хочется, тогда сделай для них больше, придумай – и сделай для них что-то очень большое, чтоб они тебе поверили. Чтоб они сами потянулись к тебе. А так ты сделал совсем чуть-чуть, а взамен хочешь очень много.
– Чтоб клевали с рук – это много? – недоверчиво переспрашивал я.
– Конечно! Это огромная плата! Ведь по сути ты хочешь, чтобы они за эти крохи отдали тебе свою свободу. Единственное, что они имеют.
– Но ведь воробьи клюют с рук, – упорствовал я.
– Воробьи – побирушки. У них рабская психология. А ты учись уважать чужую свободу. Вот гляди: ты еще совсем маленький, а мы с мамой считаемся с тобой как со взрослым, внимательны к каждому твоему желанию. Видимо, и тебе стоит принять это за правило: считаться с каждым человеком, с которым сведет тебя жизнь. Мало того – считаться со всем, что живет…
Мой возраст отца не смущал. Он говорил со мною, как со взрослым, уверенный, что никогда не рано формировать мировоззрение ребенка, причем, будучи технарем, он, естественно, считал более действенным не морализаторство, а пример собственного поведения и поступков. Он знал, что если не сейчас, то когда-то его слова, как упавшие в щедрую почву зерна, проклюнутся и дадут запланированный им урожай.
Он не просчитался.
Надеюсь, своей жизнью и своей борьбой, а главное – своим отношением к людям независимо от положения, которое они занимают в обществе, я доказал, что уроки отца были не напрасны. Если я делаю что-нибудь человеку, я никогда не требую ничего взамен. Я помню отцовский завет, что наивысшая плата – в самом деянии. И никогда не претендую на большее, чем то, что человек сам хочет дать мне по своей доброй воле.
Пора, однако, возвратиться на наш балкон.
Кажется, я уже упоминал о кошке Мурке. Мы с нею дружили. За себя могу поручиться: я ее любил; видимо, и она относилась ко мне не хуже (хотя из всей семьи выделяла все-таки отца), но я мог лишь догадываться об этом. Мурка старательно скрывала свои чувства, держалась высокомерно, а при случае давала понять, что и меня и всех остальных терпит из какого-то лишь ей доступного кошачьего долга. Коты ее жаловали, и когда приходило время, донимали нас вытьем и возней. Эта тварь была белая и гладкая, а котят приносила серых и пушистых. Мы почему-то называли их бухарскими, и я помню, как с удовольствием произносил это слово. Мне не нужны были возвышающие Мурку комплименты, я и без того ее любил, но догадывался, что, на взгляд не знающих ее людей, она выглядит совсем непрезентабельно, и потому, пусть даже мнимая причастность к таинственной бухарской породе, делала мою гордость за нее не только душевно, но и логично обоснованной.