Текст книги "Кладоискатели (сборник)"
Автор книги: Анатолий Жаренов
Жанр:
Криминальные детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 28 страниц)
Меня стихи Глыбина не занимали. Они напоминали рецепты из поваренной книги. Глыбин давал советы на все случаи жизни. Но если советы поваренной книги основывались на опыте поколений поваров, то советы Глыбина этой благодатной почвы под собой не имели. Они были малокровными, эти стихи. Они не задевали никаких струн в душе. И тем не менее окружающие снисходительно похлопывали Глыбина по плечу. Его печатали. Ему это казалось признанием.
Снисходительность сродни равнодушию. К сожалению, мы понимаем это тогда, когда уже ничего нельзя сделать. А о стихах Глыбина мне еще придется говорить. Потому что я читал другие стихи. Те, которые писала Дементьева. И удивительнее всего то, что и о Дементьевой я узнал больше из ее стихов, нежели от людей, с которыми она была близка. «Взбалмошная», – заявила Нонна. «Мне ее творчество не нравится», – уклончиво ответил Глыбин. «Говорила, что разочаровалась в себе», – сказала Валя. «Работать умела усидчиво, – похвалил Некрасов. И добавил: – Любила работать».
Лист шестой
Веденеев спросил меня:
– Откуда ты узнал?.. Ну, про это, что человек может подолгу жить без еды?
Я рассказывал ему про опыты профессора Нарбекова.
– Ты здорово умный, корреспондент, – сказал Веденеев. Потом замолчал, задумался. Минут через тридцать заметил: – Здорово это все-таки. Додумался до такого… Я бы, наверное, не сумел. Вот спутники тоже… Знаешь, я ведь хотел астрономом стать. Мальчишкой все на звезды смотрел. Думал свою звезду найти… А в школе что-то не пошло. И вышел из меня рыбак. Чудно…
Он лизнул снежинку, упавшую на рукав фуфайки, откашлялся и заговорил снова, медленно роняя слова:
– Сам понял, что астрономия не для меня. Кость у меня широкая. Голова же туго варит. Каждому свое. А вот астроном, наверное, замет не сумеет сделать. Ты как считаешь?
– Не знаю, – сказал я. – Может, и сумеет.
– Выходит так, значит, – подытожил Веденеев и замолчал уже на целый день.
В детстве я любил рыться в отцовской библиотеке. Как-то мне попалась старая книжка без переплета. Титульный лист и первые страницы были тоже оторваны, и я не знаю ее заглавия. Это был чей-то труд, повествующий о море. Одна из глав так и называлась: «Море – место рождения жизни». В книжке было множество рисунков. Кольчатые черви, моллюски, звезды, диковинные рыбы – все это будило воображение, вызывало грезы о необыкновенном мире, существующем где-то далеко от моего родного городка, затерявшегося в лесах и холмах Среднерусской возвышенности. Мне трудно было постичь слова: «Море – место рождения жизни». Потому что я не мог представить себе, что же это такое – море. Туманным было для меня и понятие «жизнь». Ведь я даже вообразить не мог, что моллюски – это тоже жизнь.
Сейчас меня тревожит одна мысль. Будет ли плавать бутылка из-под шампанского? Уж очень она тяжелая. Но ничего другого я не могу послать вам, Шухов. У меня нет другой бутылки. Ничего нет, кроме ящика стеариновых свечей, мотора от катера и стенок-бортов плашкоута, за которыми бьется море – место рождения жизни. И место, в котором находит свою гибель эта самая жизнь.
Сверху падает снег. Мы лижем мокрый брезент, радуясь, когда на язык попадают холодные комочки. Тогда удается ощутить вкус воды. Без пищи жить можно. Без воды – нет. Может, и жизнь зародилась в воде, потому что без воды жить просто-напросто нельзя.
И бриться нельзя. Я люблю бриться по старинке, с водой. А вот Рогов предпочитает электробритву. Он уважает современную технику, любит комфорт, уют и удобства. И еще он любит чехольчики. У него бритва в чехольчике, щетка в чехольчике. Даже рюмку он возил с собой в футлярчике, пока она не разбилась. Интересно, выбросил он футлярчик или нет? Я хотел его спросить об этом, когда поехал в Речное. Странно, почему женщина сразу не обратила внимания на это? Ведь женщины очень наблюдательны, особенно в мелочах.
Теперь, конечно, об этом поздно говорить. Можно только пожалеть. И побриться нельзя. Морская вода не мылится. Да и мыла нет. И бритвы нет: осталась на катере. А где этот катер? Цел ли? Ничего не известно. И самолета вверху больше не слышно. Идет снег. Мы с Веденеевым лижем его и думаем каждый о своем.
Веденеев рассказал мне, как ловят осьминогов. Моллюски любят забираться в гладкостенные раковины. Рыбаки пользуются этим: связывают несколько глиняных горшков и опускают в море на ночь. Осьминоги лезут в готовые квартиры, а утром оказываются на борту лодки.
И я теперь знаю: моллюски – это тоже жизнь. А вот возможна ли жизнь без моллюсков?
…В музее кроме заспиртованных рыб и ребра кита имелся обширный архив. Василий Петрович, поругивая своего незадачливого предшественника, приводил это хозяйство в порядок. Я часто заходил сюда, рылся в старых картах и книгах, листал пожелтевшие хрупкие рукописи. Нет, не звезда первооткрывателя манила меня. Я шел по следам той, которая приходила в музей раньше. Я просматривал те же бумаги, которые читала она. На некоторых сохранились даже легкие карандашные пометки. Одна из них, похожая на шифр, бросилась мне в глаза и запомнилась. Но об этом я расскажу позднее…
Обычно я заставал Некрасова в одной и той же позе: он сидел за столом, уперев подбородок в плечо костыля, и ворошил очередную связку документов, мурлыча при этом глупенькую песенку:
Не ходите, парни, в пруд,
В нем нельзя купаться,
Там лягушки без порток
Лезут целоваться.
Когда мне надоедало слушать эту песенку, мы разговаривали.
– Ну как? – спрашивал я. – Плывут римские корабли?
– Плывут, – отзывался Некрасов. И тут же менял тему.
Меня это удивляло. Я несколько раз пытался повернуть русло разговора вспять, но Некрасов упорно не желал возвращаться к тому, что, казалось мне, должно было представлять для него интерес. Нежелание исследователя говорить о любимом предмете выглядело странно. Я чувствовал, что пытаюсь проникнуть в запретную зону, но любопытство от этого не уменьшалось. Мне хотелось подставить к забору, окружавшему зону, лестницу и хоть одним глазком заглянуть туда. И я постарался быть настойчивым. Некрасову, видимо, надоела моя назойливость, и он как-то сказал:
– Не спрашивайте меня ни о чем. Вы думаете, что я так наивен, верю выдумке, пусть даже красивой. Римские корабли – это для меня… Только для меня… – И оборвал фразу, замкнулся.
Я понял. Он хотел, чтобы мышка в него верила. Маленький обман, маленькая трагедия. А если быть более точным, то обман, чтобы не допустить трагедии. Да полно, трагедии ли?
Я спросил Веденеева:
– Твоя жена любит тебя?
Он удивился. Не вопросу даже, а скорее его неожиданности и неуместности. Подумал, потом сказал:
– Наверно, а что?
– А ты не замечал, она никогда не жалела, что вышла за тебя?
– Глупый вопрос задаешь, корреспондент, – сухо сказал Веденеев. – Мне это ни к чему: замечать. Дети у нас.
Некрасов замечал. И он выдумал монетку, которая должна была его спасти. А мышка бросила ее в шкатулку с пуговицами. Потом пришел я и разрушил сказку о римских кораблях. Впрочем, мышка тоже не верила в римские корабли. Да и ложь во спасение на мышкиной бирже не котировалась. Но жить было можно. Ждать было можно. На серванте пылился обломок коралла, напоминая о том, что давно покрылось пылью времени. А у пыли есть свойство: обволакивая предмет, она скрывает его очертания; тускнеют краски, когда-то сочные и яркие. Хотя нам кажется, что ничего будто и не изменилось. Коралл стал из белого серым. Но мышка этого не видела. Не хотела видеть. Ждала. Некрасов принес ей сказку о римских кораблях. Он хотел казаться лучше, чем он есть на самом деле.
Люди часто хотят казаться лучше. Иногда они выдумывают корабли. Подобные выдумки никому не приносят несчастья. Иногда они начинают писать стихи, как Глыбин. А бывает и хуже.
Некрасов сказал мне, что Дементьева держала в музее какую-то тетрадь. Она делала выписки из старых документов, выносить которые из музея Некрасов не разрешал. Обращалась с этой тетрадкой Маша не слишком бережно, оставляла обычно в тех папках, которые в данный момент просматривала. Как-то она пожаловалась: «Не могу найти тетрадь». Перерыла с десяток папок, думая, что по рассеянности засунула ее куда-нибудь. Не нашла. Некрасов предложил было помочь, она отказалась. «Ерунда. Найдется – хорошо. А нет – наплевать». – «Это очень нужно?» – спросил Некрасов. «Нужно, конечно, – ответила Маша. – Теперь лишнюю работу придется делать».
Через несколько дней после этого случая она стала собираться в командировку. Именно в это время и случилась трагедия. Я спросил Некрасова, бывал ли в музее Рогов. «Заходил», – сказал он. «А он видел эту тетрадь?» – «Да кто его знает».
И тогда мне в голову втемяшилась мысль. Не имеет ли отношения эта тетрадь к тому, что случилось? В море я много думал об этом. И мне кажется, сумел построить убедительную версию. Шухов может назвать ее сказкой. Но я не следователь, и мне простительно, быть может, увлечься.
Однако сначала о фактах. Одним из них была золотая монетка. Некрасов поднял ее утром на берегу моря. Мышка бросила в шкатулку с пуговицами. Это была та монетка, которая не попала в коллекцию, хотя должна была находиться там.
Мне пришлось забираться в дебри нумизматики. Оттуда я извлек родословную монетки, в которой имеются две любопытные детали. Во-первых, эта монетка единственная. Другой такой нет нигде. Во-вторых, она фальшивая. Не с римского корабля попала она сюда. Современный турбоэлектроход пришел в порт. С него сошел Рогов. Монетка лежала у него в бумажнике. Он нашел ее в пыли на московском бульваре. Маленький золотой кружочек блестел рядом с конфетной оберткой возле скамьи. А в другом конце города в это время растерянно хлопал себя по карманам известный нумизмат Краснов. Старик чуть не плакал от огорчения, тщетно пытаясь сообразить, где он мог ее выронить. Он только что приобрел этот редчайший нумизматический казус. И потерял, не успев поделиться радостью открытия с коллегами.
Рогову эта монетка была не нужна. Но блестящий кружочек показался любопытным. Он поднял его и положил в бумажник, туда, где уже лежал билет на поезд. Там бы ей и лежать. Но был костер в лесу, был разговор о счастье. И этот разговор заставил его вспомнить о монетке. Он бросил ее в рюмку с портвейном.
– На счастье, – сказал он тогда.
И фальшивая монетка разбила рюмку.
Глава 4
Шухов подумал, что Володя Безуглов, в сущности, был не так уж далек от истины, когда изобретал свою версию. Он выводил ее из поступков Рогова, из его характера, из его психологии. Один раз, правда, Володя ошибся. Караульный начальник был, например, посложнее, чем казалось Володе. С маху этот орешек разгрызть Володе не удалось. Он счел Рогова жалким трусом, испугавшимся шантажа со стороны разъяренного шефа. А вот шеф попал прямо в яблочко. «Рыбак рыбака», – усмехнулся Шухов, бросил взгляд на Рогова, читавшего рукопись. «Или подлец подлеца». Сейчас он уже, вероятно, понимает, куда дело поворачивается, и лихорадочно соображает, как выкрутиться. Упоминание о тетрадке сбило его с толку. Не слишком ли, впрочем, это жестоко – так затягивать игру? Не оборвать ли? Да нет, пожалуй. Пусть уж получит полной мерой…
– Он сошел с ума там, на плашкоуте, – сказал Рогов. – Я не удивлюсь, если он предъявит мне обвинение в убийстве.
Шухов промолчал. «Разные бывают убийства, – мелькнула мысль. – Чего только не бывает».
Он устал сидеть, выбрался из-за стола, постоял у окна. Рогов так и не дождался ответа на свой вопрос. Да и не задавал он никакого вопроса. Он утверждал. Он очень хотел бы знать, зачем его вызвал Шухов. Ведь не из-за того, что он когда-то обманул Машу. Та история с телеграммой давно ушла в прошлое, так, по крайней мере, казалось ему. Их встречи были по-прежнему не частыми, в отношениях внешне как будто не произошло никаких изменений. Рогов опасался сначала, что содержание его разговора с начальником вдруг выплывет наружу. Но шеф сдержал слово: дав ему обещание тогда, он молчал. А тут как раз и на шефа свалилась беда: его сняли с работы. На фоне этого события назначение Рогова прошло почти незамеченным. Разговоров, во всяком случае, было немного.
Событие отмечали у Некрасовых. Рогов хотел пойти в ресторан, но Маша заявила, что не любит, когда вокруг много пьяных. Последнее время она часто бывала в этой квартире. А еще чаще – в музее, где работал Некрасов. Рогов как-то поинтересовался, что ее сюда притягивает. Маша помолчала, потом задумчиво сказала:
– Там много занятного. Документы есть любопытные.
– Новое хобби, – спросил Рогов. – А как же стихи?
– Стихи – тоже.
– А может, ты в Некрасова влюбилась? У него лицо выдающееся. И нога – одна.
Маша посмотрела отчужденно, пожала плечами.
– Ты дурак, – сказала спокойно. – Лучше жить с одной ногой, чем ползать на карачках.
– Что это значит? – спросил он зло и насторожился, уловив в ее словах какой-то намек.
– Ничего, – бросила она.
Тем и кончился разговор. А через день возобновился снова с некоторыми вариациями. Рогов понял, что телеграмма не забыта. Понял он и то, что Маша винит себя в слабости, но о его поведении тогда ей неизвестно. И успокоился. «Ничего, – подумал он. – Переживет, не сахарная, не растает».
Его заявлению на квартиру был дан ход, как только Рогов принял отдел. Маша к этому известию отнеслась равнодушно. Спросила:
– Жену привезешь?
Он обиделся, сказал:
– Тебе не стыдно? Я считал, что это для нас.
– Для нас, – повторила она. – Для нас… А что такое «мы», собственно? Ты и я? Вот – ты. А вот – я. А где «мы»? В постели?
– У тебя какая-то идиотская философия, – рассердился Рогов. – Мы же люди, а не гермафродиты.
Ему очень понравилась эта мысль, и он стал развивать ее. Маша отмахнулась. Потом задумчиво произнесла:
– А может быть, тебе все-таки следует привезти жену?..
Тогда он не понимал ее. И только сейчас, в кабинете у Шухова, читая закапанную стеарином рукопись и вспоминая все, что давно умерло, он заново переосмысливал то, что ушло, что было похоронено и, казалось, забыто. И ему стало страшно. Он вдруг ощутил себя мухой под стеклянным колпаком. Шухов! «Неужели Шухову известно все? Но этого же не может быть».
Лист седьмой
Идиотское положение. Нечем чинить карандаши, которые беспрерывно ломаются. Приходится обгрызать их. И что бы я делал без этой коробки цветных карандашей, которую Веденеев вез своей маленькой дочке!
А море по-прежнему пустынно. Веденеев утром попытался считать, сколько дней мы болтаемся среди этих серо-зеленых холмов. И сбился. Я не мог ему помочь. Впрочем, когда нас найдут, дату будет установить легко.
– Ты думаешь, нас еще ищут? – спросил я.
– Знаю, – сказал Веденеев. – Не могут не искать.
Плашкоут покачивался на волнах. Видимость отвратительная. Холодно. Хорошо, хоть под брезент не задувает ветер. Хорошо, что мы с Веденеевым оптимисты и продолжаем верить в почти невозможное. А может, мы лжем друг другу? Да нет, не похоже…
Мне не дает покоя мысль о тетради. Ее видел Некрасов. Почему она так таинственно исчезла? И что там было записано? Очень хотелось спросить об этом Рогова. Но трос оказался слишком коротким. Трос лопнул, плашкоут оторвался от буксира и теперь хлопает днищем по волнам. Веденеев лежит, задрав бороду к небу, и все пытается сосчитать, сколько дней мы болтаемся в океане. Потом поворачивается ко мне.
– Сбился, мать его так, – говорит он негромко. – То ли пятнадцать, то ли восемнадцать?
Я отрываюсь от рукописи и помогаю ему считать. Вспоминаем, что Клименко умер на шестые сутки. Затем начинаются затруднения. Мы путаемся.
– Ты бы хоть записывал, – сказал Веденеев.
– Зачем?
– А так, для интереса. Давай я тебе карандаш подгрызу. У меня зубы острые, что твоя точилка.
Я отдаю ему карандаш. Веденеев неторопливо обкусывает дерево, сплевывает стружку за борт. Торопиться некуда.
– Шторм будет, – говорит он погодя.
– Чего вдруг? – откликаюсь я невпопад, думая совсем о другом.
– Да уж знаю. Будет.
Это верно. По части определения погоды Веденеев дока. Он может поспорить с метеорологами. Я прячу написанное в бутылку, закапываю горлышко стеарином. На всякий случай.
Шторм начинается к вечеру. Плашкоут мечется как угорелый всю ночь. Мы катаемся от борта к борту, как деревянные чурки, стукаемся друг о друга. Веденеев матерится. Сил мало, да и держаться в плашкоуте не за что. Вместе с нашими телами подпрыгивает мотор от катера. Остов железной махины угрожающе чернеет перед самым носом. Того и гляди раздавит. И выбросить его за борт нет никакой возможности.
К утру море утихает. Мы забываемся в коротком сне. Потом я вытаскиваю из-за пазухи оставшиеся чистые листки и пытаюсь сосредоточиться, забыть о море, об избитом теле. Голод меня не мучает. Мы с Веденеевым не сошли с ума и не испытываем желания сожрать друг друга. Все благополучно.
Да. У меня мало шансов встретиться с Роговым и высказаться. И все-таки какая-то эфемерная надежда подталкивает, заставляет писать.
Есть и будут гении и посредственности. Посредственности ходят среди нас, и не надо телескопа, чтобы рассмотреть их. Есть кандидаты наук, которые никогда не дадут науке ничего. Есть писатели, не известные никому, кроме своих издателей и ближайших знакомых. И вот – парадокс. Посредственность, как это ни странно, нужна. И она сплошь и рядом полезна. До тех пор, пока эта посредственность не пожелает возвыситься. Тогда может случиться и страшное, и смешное.
Мне опять хочется прибегнуть к аналогии, хотя я и знаю, что аналогии всегда искажают суть вещей и явлений. Это бесспорно. Но аналогии нужны, когда мы хотим определить свою точку зрения на предмет. Тогда этот предмет станет в наших глазах ярче, осязаемее, выпуклее.
Забудем на время о страшном и поговорим о смешном.
Эту историю рассказал мне маркшейдер Бурков.
– Возможно, – сказал он, – она покажется вам любопытной. Дело в том, что мы с женой давно лелеяли мыслишку обзавестись собакой. Жили мы тогда в небольшом городке. И вот один из приятелей в порядке хохмы подарил нам щенка. Презент был преподнесен по случаю небольшого семейного торжества. С этого, собственно, все и началось.
Корзинку поставили на пол. Гости окружили ее и стали наперебой давать советы. Я с удивлением обнаружил, что все они если не выдающиеся собаководы, то, во всяком случае, крупные специалисты в этой области. Не отходя от корзинки, из которой выглядывало серое большелапое существо с жалобными глазами, гости установили, что щенку полтора месяца от роду, что это овчарка, а не боксер и не бульдог, что ему надо немедленно дать миску мясной овсянки, отрезать какие-то прибыльные пальцы, измерить хвост, заглянуть в рот, пощупать нос, который должен быть мокрым и холодным, а также накормить толченой серой на предмет избавления от чумки.
Серы в доме не было. Мясной овсянки тоже. Я предложил щенку маринованную кильку. Он с видимым удовольствием слопал ее.
– Этого нельзя, – назидательно заметил мой сосед. – Острое и соленое притупляет нюх.
В это время щенок беспокойно завозился в корзинке и вопросительно тявкнул.
– Он хочет пить, – сказала жена соседа.
– А мне думается, он не прочь съесть овсяной каши, – глубокомысленно произнес сосед.
– Что вы, – возмутился один из моих сослуживцев. – Собаке хочется бегать.
Я в это время смотрел на щенка. И заметил, как из-под корзины потек ручеек. Жена побежала за тряпкой. Сосед погрозил щенку пальцем. Приятель, подаривший мне собаку, ехидно ухмыльнулся.
Щенка выпустили, и он отправился знакомиться с квартирой, ежеминутно оставляя за собой лужицы. Мы с женой об этой стороне дела никогда не думали. Только теперь мы вдруг явственно ощутили, что обречены.
– Может, подарим его кому-нибудь, – осторожно сказала жена, когда мы остались наедине с собакой.
– Кому? – удрученно сказал я. – Они все видели. И потом… Ты посмотри на него…
Щенок, словно понимая, что речь идет о его судьбе, подошел к нам, шумно вздохнул, брякнулся на пол и, положив голову на лапы, уставился на нас немигающим взглядом, в котором одновременно сочетались овечья беспомощность, безмерная преданность и невысказанная первобытная тоска.
– Завтра куплю резиновые перчатки, – сказала жена.
– Да, – согласился я. – И нужно что-нибудь почитать. Должны быть книги по собаководству.
Книги по собаководству были. Я выбрал одну, в которой содержалось много полезных советов. Мы, например, с радостью прочитали, что щенка можно быстро приучить отправлять естественные надобности в определенном месте. Простота рекомендации приятно удивила нас. Мы тут же ею воспользовались, нашли железный лист, насыпали на него песку и установили это сооружение в прихожей. Щенок, с любопытством следивший за нашими действиями, резво подбежал к листу, обнюхал песок и так заработал лапами, что в один момент свел все наши труды на нет. Удовлетворившись проделанным, он отбежал в сторону, присел и доказал, что живую действительность нельзя втиснуть в книжные рамки.
Нам не пришлось заботиться о его крещении. Щенка кто-то до нас нарек «Барсиком». Имя не из лучших, но ни на какие более благозвучные и современные клички он не отзывался. Обстоятельства и тут оказались сильнее нас.
Появление в доме собаки вызвало бурю восторга у окрестных мальчишек. Я стал популярной фигурой. По утрам на меня показывали пальцами. Восторженные мальчишеские крики: «Барсик идет!» – звучали мне вслед по крайней мере на протяжении двух кварталов.
Время шло. Щенок рос. И мы стали задумываться о его воспитании. Мы были уверены, что сами неспособны привить псу необходимые качества. Так зародилась мысль о том, что в дело должна вмешаться третья сила.
В подобных ситуациях все совершается, как по мановению волшебной палочки. Спрос, как известно, рождает предложение. Оказалось, что в нашем городе проживает собачий репетитор.
На вид ему можно было дать шестьдесят лет. Он сказал, что ему пятьдесят пять. Кроме того, он сообщил, что воспитал и выдрессировал не менее восьмидесяти собак разных мастей. Он занимался этим делом во Львове и Москве, в Ленинграде, и Киеве, в Стерлитамаке и Угличе. Он разъяснил нам сущность свой методики. Это была великолепная методика. Она основывалась на незыблемой базе павловского учения об условных рефлексах. Растроганная жена поставила на стол поллитровку. Я осторожно осведомился о месте работы репетитора, закономерно полагая, что его основная профессия в нашем городке не может приносить больших доходов. Старик сказал, что он служит вахтером на складе «Вторчермета», что дни у него свободны.
В перерывах между рюмками он демонстрировал свое искусство. Барсик, облаявший репетитора при знакомстве, через двадцать минут стал относиться к нему снисходительно. Причиной этого был изрядный кус мяса, который жена предупредительно положила на край стола. Репетитор отрезал от него ломтики и клал собаке в рот. При этом он подавал команду «сидеть». Барсик подчинялся. И собака и учитель были довольны.
– Видите, что такое условный рефлекс? – спрашивал он.
Мы видели. Эту штуку наша собака научилась проделывать давно. За кусок мяса или косточку она даже становилась на колени. Но учителю об этом мы не сказали. Нам не хотелось, чтобы он стал презирать нас с первого дня.
Когда из бутылки были вытряхнуты последние капли, репетитор стал прощаться. Он надавал нам кучу советов и попросил три рубля.
Первое впечатление о нем было какое-то двойственное. С одной стороны, учитель показал себя достаточно эрудированным в собачьих вопросах. Он свободно рассуждал о таких вещах, которые нам были лишь смутно известны. С другой стороны, он, честно говоря, выглядел ненадежным человеком. Но жребий был брошен.
На другой день он не пришел. Через неделю, когда мы стали забывать уже об этом человеке, репетитор вновь появился в нашей квартире. Еще с порога он спросил, научили ли мы собаку фиксировать команду «сидеть». Мы смущенно переглянулись. Жена решила задобрить строгого педагога и достала из холодильника бутылку. Уходя, репетитор погладил собаку и посоветовал проверить, нет ли у нее глистов.
Когда он снова возник через неделю, бутылки под рукой не оказалось. Он сделал вид, что не заметил этого, и попросил три рубля.
– Сколько он попросит в следующий раз? – спросил я. Жена пожала плечами.
Учитель потребовал три рубля. Видимо, эта сумма его вполне устраивала. Но мы не дали ему этой трешки. Мы все поняли. Мы раскусили и тактику, и стратегию, и самого учителя.
Бурков замолчал.
– Что же вы поняли? – спросил я.
– Этот человек не выдрессировал за свою жизнь ни одной собаки. Когда-то он овладел теорией. Но на практике у него ничего не вышло. Не склепалось что-то, не сошлось. И в то же время он был уверен что поступает правильно, что пользу приносит. А мы… Эх!
– Что? – спросил я.
– Четыре недели он вытягивал из нас трешки. И отказали ему по-глупому. Сказали, что хотим продать собаку. Не смогли брякнуть правду. Духу не хватило…
– Послушайте, Бурков, – сказал я. – А ведь о Рогове вы мне так и не сказали.
– Что говорить, – вздохнул Бурков. – Никто у нас не понимает, за какие заслуги его вдруг повысили в должности.
Лист восьмой
– Ни к чему, корреспондент, тебе было лезть в плашкоут, – сказал Веденеев. – Распивал бы сейчас чай на бережку.
Я не хотел поддерживать беседу на эту тему. Почему я полез в плашкоут? В кубрике на катере было душно, меня укачивало. И откуда я мог знать, что четырехчасовой рейс обернется такой историей?
– А ты, рыбак, – огрызнулся я, – куда твое чутье делось? Да и, наверное, было штормовое предупреждение?
– С похмелья мы были, – смущенно пробормотал Веденеев. – Капитана, если жив, засудят теперь. А предупреждения мы не получили. Черт его знает почему. Иначе нас из бухты не выпустили бы.
– Часто у вас так бывает?
– Теперь редко. А раньше даже на дырявых посудинах в море ходили. Это ведь только с непривычки страшно на авось что-нибудь делать. Потом привыкаешь. Раза три ошибки с рук сойдут, глядишь, и перестанешь осторожничать. Не сойдут – больше тебе уж ошибаться не придется. Море – оно такое.
– Спасут нас – плавать будешь?
– А что? Мне деваться некуда. Я с морем повязан хорошим узлом. Клименко – тот удрал бы. Слабая конструкция у него была. Брехун. Все о паевых заботился. Много ли ему колхоз отвалит? На сезон рыбу ловить приехал. Теперь вот рыбы его ловят.
– Не жалко?
– Жалко, конечно. Какой-никакой человечишка, а все, глядишь, польза была бы. Он ведь и работать мог. Себя преодолеть только не сумел. Жадность свою. Оттого и умом повредился.
Веденеев сплюнул, помолчал, потом заговорил снова:
– Вот, корреспондент, ты умный. Скажи, пожалуйста, откуда слабаки берутся?
Что я мог ему ответить? Этот вопрос я задаю и себе. В самом деле, откуда берутся слабаки?
Мне пришлось познакомиться с биографией Рогова. Ничего особенного, жизнь как жизнь. Как тысячи других. Воспитывался в нормальной среде. У него обычный круг интересов современного человека. Правда, немного педант. Любит чехольчики. Но это еще ничего не значит.
Так откуда же берутся слабаки? Инстинкт самосохранения? Едва ли тут поможет биология. Все гораздо сложнее… Клименко, тот стал есть свечи. От страха за себя. Стеарин, наверное, растаял в желудке. Два дня он корчился в крике. И нечем было ему помочь.
– Мечтал ведь, – сказал мне Веденеев о Клименко. – За сезон хотел монеты подкопить. «Желаю, – говорил, – как люди быть. Желаю гоголем в приличный ресторан впорхнуть». Черт их знает… Людей таких. Не успел вылупиться, а уж зенки вытаращил. Хочу! Подай ему все, как яичницу на сковородке. И деньги, и почет… Особливо – деньги… Вот у нас в Речном тип один жил: зубной техник. Тоже за длинным рублем приехал. Заключил договор на три года. Думал за три года капитал на всю остальную жизнь заработать. Первым делом корову купил. Травища у нас здоровая, даровая. И стал он, этот техник, молоко с хлебом лопать. Потом в больничке глюкозу брал. Впрыскивал себе питание. А деньги – на книжку. Дошел за три года. Но монету накопил. Сколько уж у него там было – не знаю. Много, наверное.
Уезжать собрался. Коровенку прирезал, а мясо в бочку сложил. Подсолил. В Речном продавать его резону не было: у нас мяса навалом. А он услышал, что в городе подороже. Решил туда отвезти, попросил ребят, чтобы они бочку на катер погрузили. Ну, они и погрузили. Только какой-то озорник взял да и плеснул в бочку керосинчику. Так, может, ложки две.
Рыдал, говорят, этот техник над мясом, как над дорогим покойником. А года два спустя его в Москве видели. Ходил в платную клинику. Болезнь какую-то заработал. И все денежки на лечение вбухал. Как в байке про того мужика получилось, который курить бросил, а деньги на сарай откладывал. А сарай-то возьми и сгори в одночасье.
Веденеев пососал комочек снега.
– Болезнь у него и то смешная была, – сказал он. – Не то «тащи-тащи» называлась, не то «хватай-хватай».
– «Бери-бери», – хмыкнул я.
– Во-во. Она самая, – и повторил, коверкая слово ударением на последнем слоге: – Бери-бери, да оглядывайся.
…Говорят, море синее. Это – серое, как глаза караульного начальника. Серое и равнодушное. Но в этом равнодушии нет ни капли жестокости. Потому что жестокость – чувство, присущее живому. А можно ли назвать море живым? Можно ли наделять его человеческими чертами, одухотворять? Поэт Иван Глыбин отвечает утвердительно. Он написал цикл стихов о море, он нашел много красивых эпитетов и звонких рифм. Звонких, как пощечина, как удар волны по днищу нашего плашкоута.
Иван Глыбин пишет о море и о себе. Ему хочется быть беспредельным, как море; вечно волнующимся, как море; наполненным, как море. Поэт не видит, что море однообразно и серо, равнодушно и безжалостно, что в море исчезает представление о течении времени.
Очень многое зависит от угла зрения. В зависимости от него мы оцениваем вещи и явления. Но нам часто не дано знать, что другой наблюдатель из другой точки видит картину, отличную от той, которую видим мы.
На мой взгляд, Глыбину не удается выразить себя через море. Поэт Глыбин и Глыбин-человек всегда существуют отдельно друг от друга. Глыбин-человек никогда не врывается в стих Глыбина-поэта. То, что мучает человека, то, что заставляет его думать и страдать, сомневаться и радоваться, у Глыбина остается за строками стихов. И Глыбин-поэт живет в вымученном мире декларативных построений, сотканном из громких красивых фраз. Громких, но холодных и пустых. Красивых, но неживых, похожих на иконописные лики никогда не существовавшей Девы Марии.
По стихам Глыбина не составишь представления о нем самом. И вот другие стихи[3]3
Здесь и далее цитируются стихи геолога Кати Овчинниковой, трагически погибшей на Камчатке. (Примеч. автора).
[Закрыть]:
Ты рассказывал мне про оленей,
А ты знаешь, какие они?
Опускаются на колени
В беспросветные зимние дни
В феврале, в многодневные пурги
Белоснежных приносят телят,