355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Жаренов » Кладоискатели (сборник) » Текст книги (страница 14)
Кладоискатели (сборник)
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 02:38

Текст книги "Кладоискатели (сборник)"


Автор книги: Анатолий Жаренов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 28 страниц)

– Видишь, Веруня, что получается, – вмешался муж. – И я говорил… Ну… Ты же не одна. Товарищ Зыкин правильно рассуждает.

Вероника Семеновна приложила к глазам платочек. «Чувствительная ты больно», – подумал я сердито и сказал:

– Вы только за этим пришли?

– Нет, нет, – заторопился Григорий Андреевич. – За этим что ходить… Ты говори, Веруня, ну…

И Веруня заговорила. Всхлипывая, путаясь в словах, она заговорила о серой папочке. Она сказала, что видела эту папочку в последний раз уже после смерти Астахова. Это было важное показание. И Вероника Семеновна понимала, насколько оно важно. Оно свидетельствовало прежде всего против нее – недаром же она столько времени стойко утаивала от следствия то, что сейчас выложила мне. Оно, кроме того, если Вероника Семеновна говорила правду, бросало зловещую тень на сотрудников музея, начиная от директора и кончая сторожем. А если она лгала?.. Или ошибалась?

– Назовите дату, – сказал я строго. – И сообщите об обстоятельствах.

Она вдруг покраснела и сконфуженно поглядела на мужа. Он мягко положил руку ей на плечо и, хмыкнув, подмигнул мне:

– Ладно, чего уж там… Говори, Веруня, все говори, как есть, ну…

И она рассказала. В среду, 22 мая, у Григория Андреевича был день рождения. На вечер ждали гостей. Веруня ухлопала на подготовку к этому событию весь вторник. Этот день в музее выходной. Утром в среду супруги оглядели закуски и решили, что все в порядке, неплохо бы подбросить на стол соленых грибков. День был базарный, и Вероника Семеновна, отправляясь на работу, сунула в сумку литровую банку. А крышку забыла. Грибы были благополучно доставлены в музей. Банку Вероника Семеновна отнесла в запасник, поставила на окно и прикрыла серой папочкой, которую сняла с бамбуковой этажерки. Уходя домой, она кинула папку на прежнее место.

– Кто-нибудь может это подтвердить? – спросил я.

Супруги переглянулись.

– Никто, – сказала Вероника Семеновна. Она успокоилась немного, перестала плакать, только нервно комкала платочек.

Я посмотрел на нее внимательно и спросил без обиняков:

– Кого же вы подозреваете?

– Я… Я об этом не думала…

– Значит, двадцать второго мая папка лежала на этажерке, – сказал я. – Десятого июня ее там не было. Восемнадцать дней, Вероника Семеновна, так?

Она молча кивнула.

– Запасник в эти дни вы открывали?

– Нет.

– Ключ, естественно, всегда при вас?

– Да. В сумочке.

– А сумочка?

Она снова заплакала.

Она плакала, а муж улыбался. Мужу все это казалось пустячком. Эко дело, подумаешь. Ну, оставляла Вероника Семеновна сумочку на столе, бывало, и без присмотра. Так ведь свои люди рядом, сослуживцы. Ну акты там какие-то переписывала, не сверяя наименований с наличием. Так ведь маленький винтик Веруня-то. Посолиднев люди подмахивали эти самые акты не глядя. Следствие обманывала Веруня? Ну что же, это плохо, конечно, нельзя обманывать. Но осознала она это, сама пришла и все как есть рассказала. Повинную голову и меч не сечет. Понимай, товарищ Зыкин…

Ищи, Зыкин, начало того конца… Хочешь, поверь Веронике Семеновне, – проверь. Только вот беда – не поддается проверке вся эта история с серой папочкой. А показание важное, если Веруне поверить.

Я проводил их, потом позвонил Лаврухину.

– А ведь это хорошо, Зыкин, – сказал он, выслушав меня.

– Что именно, Павел Иванович?

– Да то, что ее муж приводил. Ты чувствуешь, откуда ветерок?

Я чувствовал.

Утром Лаврухин меня напутствовал:

– Ты постарайся поосторожнее, Зыкин. Все-таки старушка, то да се… Сбоку заходи, сбоку…

– Ладно, – сказал я. – Провожу от молочной до ядома, потом – к Дукину.

На улице было как на улице. Я влился в поток прохожих и, не торопясь, пошел к дому Казаковых. Я знал, что в эти минуты Тамара Михайловна отправляется в молочный магазин. Много я всего знал о людях, так или иначе втянутых в орбиту дела, об их привычках, об их ежедневных маршрутах, обо всем том, что укладывалось в понятие «обыкновенность». Обыкновенность текла, как река, широкая, тихая река с медленным течением. Река меня не интересовала. Меня занимали острова, разбросанные там и сям. Река обыкновенности, наталкиваясь на них, бурлила и пенилась, ее течение ускорялось, и я никак не успевал разглядеть, что же там такое было, на этих островах.

К молочному магазину мы с Тамарой Михайловной подошли почти одновременно, только с разных сторон. Сухонькая старушка в дымчатом платье шмыгнула, как мышка, в дверь, которая тяжело грохнула. Она грохнула еще раз двадцать, и я успел придумать не меньше трех способов ликвидации этого грохота, пока не увидел наконец снова Тамару Михайловну.

«Стариков надо жалеть, – думал я, догоняя Тамару Михайловну и отбирая у нее авоську с бутылками. – А тех, кому не повезло в жизни, особенно. И Лаврухин толковал о том же самом. Но толковать – одно дело. А вот в данном случае…»

Тамара Михайловна семенила, я шагал рядом, помахивая авоськой, и балагурил обо всем понемножку: о дверях, которые того и гляди могут задавить человека, о погоде, которая в этом году удалась, и о прочих пустячках, о каких принято болтать при случайных встречах на улице с малознакомыми людьми. До дома было не меньше трехсот метров, и я мог позволить себе небольшую разминку, да и Тамару Михайловну следовало подготовить к тому главному вопросу, ради которого и была предпринята эта короткая прогулка. Вопросик был и простой и неприятный одновременно. Надо было выяснить, не сохранила ли Тамара Михайловна той самой анонимки, в которой ей рекомендовали вытурить зятя из квартиры. Женщины обычно хранят всякую ерунду – от увядших роз первой любви до почтовых квитанций и поздравительных открыток полувековой давности. Мы вправе были ожидать, что анонимку Тамара Михайловна сберегла. А нам важно было заполучить это письмо, потому что здесь мы столкнулись, пожалуй, как раз с тем случаем, когда анонимка становится документом. До сих пор мы слышали только слова. Словам можно было верить, но и не верить тоже было можно. А с анонимкой можно было и поработать. Это не телеграмма из трех слов. Это произведение, из которого мог выглянуть автор с присущей ему манерой письма, со своей лексикой и со своей грамматикой.

Лаврухин советовал заходить сбоку. Я точно следовал его указаниям и осторожно подводил Тамару Михайловну к вопросу об анонимке. И не моя вина, что мы споткнулись на половине пути, споткнулись на ровном месте, да так крепко, что Тамара Михайловна чуть не села на тротуар. Мы были еще далеко от анонимки, я только подбирался к разговору о Лире, ее имя еще не было названо. Тамара Михайловна толковала что-то про Казакова, про его причуды, я слушал и поддакивал, не забывая при этом легонько подталкивать старушку к предмету, который меня интересовал, к той точке отсчета, которая виделась мне исходной, к тому центру, из которого, полагал, начала раскручиваться спираль всех последующих событий.

Разговор шел о самых, казалось бы, невинных вещах. Старушка толковала о том, что ее супруг скучает по театру, что другие актеры его возраста, да и постарше, все еще играют, а вот Казакову пришлось уйти на пенсию, потому что у него прогрессирующая близорукость, которая и раньше ему мешала, которая у него с детства, такой, знаете ли, редкий медицинский случай, а очков он никогда не носил, было бы смешно надеть на Шмагу, например, очки, что бы из этого вышло? Я сказал, что из этого действительно ничего бы не вышло, но заметил, что подобная близорукость случай не такой уж и редкий, и рассказал Тамаре Михайловне про одного своего знакомого, имея в виду Лаврухина, который без очков не видит дальше собственного носа и, случается, проходит на улице мимо жены, не узнавая ее. «Но Лаврухин оптимист, – прибавил я, – он говорит, что близорукий человек живет в мире, населенном прекрасными женщинами и симпатичными мужчинами. Тем не менее он не пренебрегает очками, которые позволяют ему видеть мир таким, какой он есть на самом деле».

Разглагольствуя так, я прикидывал величину оставшегося до дома отрезка пути и сочинял фразу, которая перебросила бы нас поближе к анонимке; поэтому не сразу заметил, что моя болтовня оказывает на Тамару Михайловну какое-то странное воздействие. Перемену настроения я уловил, когда старушка вдруг остановилась и голосом, в котором слышалось напряжение готовой лопнуть струны, спросила:

– Что вы хотите этим сказать?

– Хочу сказать, что ему надо выписать очки, – беспечно бросил я, удивляясь бледности ее лица. – Что с вами, Тамара Михайловна?

– Жарко, – пробормотала она со слабой улыбкой. – Я не переношу жары.

Она беспомощно оглянулась. Ей захотелось присесть. Но подходящего места не было, и она медленно пошла к дому, до которого оставалось не больше пятидесяти метров. Разговор наш сразу иссяк, и я понял, что сегодня до анонимки мне не добраться.

Я довел женщину до подъезда, поднялся на третий этаж и у дверей квартиры отдал авоську. Моя рука потянулась к звонку, но Тамара Михайловна сказала, что муж еще спит и лучше его не будить, и я опустил руку. А Лиры здесь не было, это я знал. Лира остановилась у Вали.

– Может быть, вызвать врача?

– Нет, нет, – заторопилась Тамара Михайловна. – Это пройдет. Очень жарко на улице.

Ключ дрожал в ее руке.

К Дукину я поехал на автобусе. Дукин жил в том же районе города, что и Валя Цыбина. Жил он у матери. Дом стоял на тихой улице, примыкавшей к тому пустырю, где я не так давно упражнялся в беге по умеренно пересеченной местности. Я и тогда знал, что Дукин и Валя живут по соседству, но этому обстоятельству мы не придавали особого значения: Валя не подозревала о существовании Дукина, а Дукин не знал ничего о Вале. Их дороги не пересекались, их разделял пустырь, забитый стройматериалами, изрытый ямами, пустырь, через который никто не ходил. Однако же тянулась через этот пустырь некая незримая нить, на одном конце которой находился Астахов, а на другом – Дукин. И были две подружки – Лира и Валя; одна из них жила поблизости от Дукина, а другая жила с Астаховым. И у обеих подружек, по нашему мнению, имелся некий неприкосновенный запас сведений, делиться которыми они с нами не хотели. Мы смутно догадывались, что Астахов что-то искал. Исчезновение серой папочки из музея недвусмысленно намекало, что художника занимала княгинина коллекция. Но после того как меня навестила Вероника Семеновна, возникли сомнения. Лаврухин был склонен думать, что Вероника Семеновна говорила правду; она действительно видела эту папку уже после гибели Астахова. А молчала потому, что боялась. Боялась признаться потому, что, узнав о механике инвентаризаций, мы потащим Веронику Семеновну за ушко да на солнышко, и выплывет на свет Божий ее тайная связь с Наумовым. Боялась бросить тень на коллектив, на себя лично и на тех деятелей из управления культуры, которые, не глядя, подмахивали акты инвентаризаций. Но ее честный разумный муж рассудил, что если уж надо отвечать, так пусть отвечают и те, кто молчаливо попустительствовал «всяким разным безобразиям», как он выразился, когда сидел на моем диване. И он заставил жену рассказать все. Ее показания и породили у нас некоторые сомнения относительно Астахова. Получалось, что папка с бакуевскими бумагами ему была не нужна, что он шел в своих поисках (а в том, что он что-то искал, мы были почти уверены), что он в своих поисках шел иными путями, минуя бакуевские записки, если искал коллекцию; или он искал вовсе не коллекцию, а нечто такое, о чем мы вообще не имеем представления. И в этом случае коротышка Дукин оказывался весьма важной фигурой в деле. Но была тут одна закавыка – не знал Дукин, что от него нужно было Астахову. Не рама ведь для несуществующего полотна. Выпытывал скорее всего что-то Астахов у Дукина, да так хитроумно, что тот и не догадывался об этом.

Да, загадочки, думал я, сидя в автобусе. Тамара Михайловна – тоже вот. «Что вы хотите этим сказать?» – «Хочу сказать, что ему надо выписать очки». Ну что тут такого, в этих словах? А старушке стало дурно. «Что вы хотите этим сказать?» Да ничего решительно. Не успел я сказать то, что хотел. Но откуда же взялась «эта бледность лица»? Думай, Зыкин, думай, может, до чего-нибудь и додумаешься. «Что вы хотите этим сказать?»

Что?..

Дукин жил в небольшом домике, сложенном из красного кирпича. Когда-то он был оштукатурен и побелен, но десятилетия и непогода сделали свое дело, и сейчас дом выглядел заброшенно. Зато зеленая крыша влажно блестела свежей краской, и поэтому дом напоминал оборванца, напялившего на голову новую шляпу. Метрах в двухстах за домом протекал ручей, который назывался Брульяшкой. Этимологией этого слова я никогда не интересовался, я и на улице этой побывал только однажды, хоть и родился и вырос в Заозерске. Улицы моего детства располагались в противоположном конце города. Сюда же я наведался в тот день, когда возникла необходимость приватной беседы с Дукиным. Дом тогда был на замке, но какой-то словоохотливый сосед посоветовал сходить в пивной павильон, который находился неподалеку. Сегодня я тоже заглянул в голубую постройку. Дукина там не было, и я направился к нему домой.

На стук отозвался пронзительный голос, расслышал я лишь два слова: «выгоню» и «пьяница». Потом дверь широко распахнулась, и передо мной предстала разгневанная женщина. Она в общем-то была похожа на Дукина, если, конечно, позволительно так говорить. Правильнее было бы сказать, что Дукин похож на нее. Но я еще понятия не имел, что коренастая женщина, возникшая на пороге, и есть мамаша. Сначала я подумал, что вижу его сестру. Но внешность обманчива; случается, что и сыновья выглядят старше своих матерей, и чаще всего это случается, когда сыновья выпивохи.

– Чего надо? – сердито осведомилась женщина. На ее оголенных руках сохли хлопья мыльной пены, блузка выбилась из-под юбки, пластиковый цветастый фартук топорщился, а с раскрасневшегося лица еще не сошло то выражение, которое появляется на лицах женщин, когда они вступают в сражение, в просторечии именуемое «большой стиркой».

– Дукин нужен, – сказал я, придавая голосу ту же интонацию, какая прозвучала в вопросе.

– Кончился Дукин, – отрубила женщина, предпринимая попытку поймать ручку двери. – Нету Дукина.

– Как это – кончился? – ошеломленно спросил я.

– А так, что для вас он все равно как покойник. Лечение ему я объявила.

– Ну, это для кого как, – сказал я, сообразив, в чем тут дело. – Для меня вы уж сделайте одолжение, воскресите покойничка-то.

– А кто вы такой есть? – спросила она, не двигаясь с места.

– Из милиции я.

– Из милиции? – протянула мамаша. – Врешь, поди. Какая такая милиция ему запонадобилась. С бутылкой, чай, пришел?

Я молча показал ей удостоверение.

– Гляди-ка, – сказала она недоверчиво. – И впрямь из милиции. Да что ж он натворил, соколик мой? – вдруг заголосила она. – Да где это видано, чтобы к нам милиция приходила? – И тут же, без всякого перехода закричала: – Мишка! Мишка, чтоб тебе провалиться, иди сюда, окаянный.

В глубине дома послышался шум, и вскоре в дверном проеме показалась лысая голова Дукина. Голова узнала меня и подмигнула. Дукин явно одобрял мою находчивость (он ведь по-прежнему принимал меня за страхового агента), а женщина допрашивала его с пристрастием: ей сильно хотелось узнать, где это Мишка «нахулиганничал», да так, что «милиция вот пришла». Я успокоил ее, и был наконец впущен в дом. Внутри было чистенько, прохладно и, я бы сказал, уютно: хозяйство здесь держали в порядке. Полы были чисто вымыты и застланы ковровыми дорожками; ковры висели над кроватями; солнечные лучи играли с посудой в буфете; непременный телевизор был накрыт занавесочкой, на которой вышитые гладью зайцы грызли морковку; с икон в переднем углу гостиной свисали иссиня-белые рушники. С улицы дом казался неказистым и маленьким, но внутри было довольно места и для просторной кухни, и для трех комнат, и для нескольких чуланчиков, двери которых выходили в относительно широкий коридор.

Дукинская мамаша желала знать, какое такое дело привело милицию в ее дом. Но в кухне кипело белье, и ей надо было за ним присматривать. С великим сожалением она оставила нас в комнате с телевизором. А Дукин, подмигнув, проворно прикрыл дверь, потер руки и прошептал с вожделением:

– Ну, друг, ну даешь…

Я выдвинул стул на середину комнаты и сел на него верхом.

– Лечат, значит, тебя, Дукин?

– Неделю, будь она, – сказал он, облизываясь. – Честное пионерское… Понимаешь, друг? Разула, раздела и никого не допускает.

Я внимательно взглянул на него и засмеялся. На Дукине были надеты женская кофта с рюшечками и пижамные штаны, почему-то кончавшиеся у колен. Обут он был в тапочки, которые кто-то метко окрестил: «Ни шагу назад». Но и вперед в них далеко тоже уйти было нельзя.

– Крепкая у тебя мамаша, Дукин.

– Крышу вот ей покрасил, – сказал он обреченно. – А ей что? Она сто лет проживет и не охнет. Так-то вот, друг. Ну, ты давай, понимаешь… От ее квасов у меня в брюхе бурление происходит. Понимаешь? Если бы я ее не уважал… Как мать, понимаешь?

– Понимаю, – сказал я. – Но не помогу я тебе, Дукин. Обманул я тебя, ты уж прости.

– Не принес?

– Не принес, сам пришел.

– А на кой хрен ты пришел? Ты мне кто?

– Поговорить надо, Дукин, – пояснил я. – По серьезному делу поговорить…

– Да ты что? Ты в сам деле мильтон?

Я кивнул. Он задумчиво посмотрел на меня и пробормотал:

– То-то, понимаешь, к прокурору меня вызывали. Мамаша не знает, а то бы тут был тарарам…

Он сел на стул и подозрительно покосился на меня.

– А это не он ей присоветовал?

Дукин выразительно потряс ногой. Я с трудом подавил смех и сказал:

– Нет, не он.

– Характер у меня, понимаешь, поддающийся, пожаловался Дукин. – От жены ушел, а от мамаши не могу. Да и некуда уйти-то. – Он поскреб лысину в раздумье и облизал губы. – А может, ты сходишь, а? И надо-то всего чуток. Для взаимного уважения, понимаешь? Тут оно все рядом, на нашей Дворянской.

– На Дворянской?

– Ну… Это сейчас она имени 8 Марта. А до революции тут дворяне проживали, понимаешь? Так ты сходи, друг. Брульяшку перешагнешь – тут тебе и есть все.

– Погоди, Дукин, – отмахнулся я от заманчивого предложения. – Путаешь ты что-то. Дворянская в центре была.

– Ну, – буркнул он. – И эту Дворянской звали. Нищие дворяне жили, понимаешь?

Дурачком, наверное, показался я Дукину. Ведь в любом представителе мужской половины человечества видел он прежде всего собутыльника. Философия Дукина сводилась к примитиву: все хотят выпить, да не у всех деньги есть. А если у тебя в данный момент нет ни денег, ни штанов, надев которые можно удрать от мамаши, и если к тебе пришел человек в штанах и, видимо, при деньгах, – так не все ли равно, кто он такой, этот человек. А с этим ты уже однажды просветлял мозги пивком. Так, может, он тебя и сейчас выручит – и сбегает, и принесет, и угостит. Все хотят выпить, да не у всех деньги есть. И Дукин с эгоизмом пьяницы агитировал меня и никак не мог взять в толк, почему я не спешу в магазин, который тут, близехонько, только Брульяшку перешагнуть, почему я вместо этого вдруг заинтересовался какими-то нищими дворянами, жившими Бог знает когда на улице 8 Марта, – не мог взять этого в толк Дукин. А я чувствовал себя рыболовом, который долго-долго сидел над омутом в ожидании клева, истомился, отчаялся и вдруг увидел – шевельнулся поплавок. И сразу все забылось – улетучилась вялость, подобрался рыболов, ничего не осталось для него в мире, кроме поплавка, косо уходящего в воду.

Во многих старых русских селениях можно услышать легенду о том, как, проезжая через город (посад, поселок, деревню), императрица Екатерина обронила ненароком в местный ручей некую ценную вещичку. Где камушек, где колечко, где табакерку. Если верить преданиям, сыпались из нее драгоценности, как горох из дырявого мешка, и так это всегда ловко выходило, что падали они из кареты не на твердую землю, а обязательно в ручьи. И тогда объявлялись водолазные работы особого назначения, которые, как правило, успеха не приносили. Аквалангов-то еще не было. Мелиораторов тоже. Поэтому вода в ручьях стояла высоко, не каждому удавалось до дна достать. А матушка-царица на следующем перегоне, может, от расстройства снова что-нибудь в воду роняла. В Заозерске у нее с подола скатился бриллиант. Однако тут местные эпроновцы не ударили в грязь лицом, выловили камень. И в честь этого события был переименован ручей – окрестили его Брильянтовым. Но так как слово оказалось трудным для произношения, то с годами оно видоизменилось. И стал ручей называться Брульяшкой. А местных эпроновцев благодарная царица повелела возвести во дворянство. Всех поголовно.

Да, шевельнулся поплавок, пошел в глубину. И хоть не знал я, что там, внизу, но уверен был – не коряга, на которую течением нанесло крючок.

Нищие дворяне… Не посадские мужички, возведенные растеряхой-императрицей в дворян-однодворцев, не эпроновцы, добывшие камушек со дна Брульяшки… Обнищавшие дворяне жили тут, отторгнутые от «общества», выброшенные за борт. В насмешку, видно, назвал народ эту улицу Дворянской. Официально же именовалась она Песчаной слободой. Так и писалось везде – Песчаная слобода.

Сказочку рассказал мне Дукин. Но пока рассказывал он ее, думал я не о царицыных драгоценностях. И не о дворянах даже. О старике Бакуеве думал я. Говорил мне Наумов, что в бакуевской папочке лежал план Заозерска, старинный план. С ним сверял свои маршруты по городу одержимый кладоискатель. И была помечена на том плане красной карандашной чертой Дворянская улица. Дворянская, да не та.

А вот Астахов на ту угадал…

– Давно здесь твоя мамаша живет, Дукин?

– Сам спроси, – посоветовал Дукин, шаркая тапочкой по полу. На длинном унылом лице его стыла безнадежность. Стал понимать Дукин, что поход через Брульяшку, видать, нынче не состоится.

– Спрошу еще, – пообещал я. – А ты пока покажи, где раму Астахову ладил.

– Милиция она и есть милиция, – обреченно произнес Дукин, сползая со стула. – Честное пионерское. Разве это жизнь? – Он поддернул пижамные полушорты. – Ты вот можешь, а я нет. Это справедливо? Ты моей мамаше указание дашь?

– Какое указание?

– А такое, что я не в тюрьме. Нельзя человека штанов лишать, понимаешь? Человек как лебедь, он летать обязан.

Он сокрушенно махнул рукой и зашаркал к двери. В кухне что-то громыхнуло, и в дверном проеме возникла мамаша.

– Куда еще?

Мамаша не доверяла даже милиции.

Дукин, не удостоив ее ответом, потянул дверь соседнего с кухней чуланчика, который оказался и не чуланчиком вовсе, а вполне приличной столярной мастерской, достаточно просторной и даже светлой, ибо имелось тут окно, выходящее в кухню. У одной из стен располагался верстак, возле другой высился штабель новеньких посылочных ящиков. Я понял, что наткнулся на источник доходов Дукина, но не стал смущать его вопросами типа «откуда дровишки?»; я сделал вид, что не заметил ни ящиков, ни фанеры, которая, как мне былЪ известно, могла произрастать только в одном месте, на мебельной фабрике; я не заметил этого и заговорил об Астахове; мамаша стояла в дверях, засунув руки под фартук, и чутко прислушивалась к беседе, которая носила несколько однообразный характер, ибо на все свои вопросы я получал односложное «нет». Мне хотелось знать, как вел себя Астахов в доме, не высказывал ли желания что-нибудь осмотреть, бывал ли во дворе, в какие комнаты заходил, о чем говорил… Но ничего особо любопытного я не услышал, если не считать одной маленькой подробности. Покидая дом, Астахов каждый раз выходил на середину улицы, останавливался и разглядывал здание с фасада. Потом пожимал плечами и отправлялся к трамвай ной остановке.

– На жестянку пялился, – сказал Дукин. – Жестянка там над окном висела. С завитушками, понимаешь?

– А куда делась?

– Ветром, поди, сдуло. Ржавая она была, насквозь проеденная.

– Нарисовать можешь?

Он взял с верстака толстый карандаш и на обрезке фанеры вычертил овал. Поместил в овал восьмерку, перечеркнул ее двумя вертикальными линиями, подумал и приделал к восьмерке хвостик. Полюбовался, почесал карандашом лысину и пририсовал к цифре еще один хвостик, теперь уже слева.

Так что же все это значило?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю