Текст книги "Соленый берег"
Автор книги: Анатолий Ильин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 10 страниц)
Там, где Ботчи…
(Рассказ)

В ночь на вербное воскресенье налетел на город тайфун. Первым делом сорвало с флагштока офицерского дома российский флаг, по тесине разметало крышу только что срубленной избы первого владивостокского городского головы Федора Семенова, а деревянный, наспех справленный причальчик сорвало и долго кружило по бухте вместе с привязанными к нему шлюпками для берегового разъезда. Ветер, подчистив редкое городское строение, перемахнул через Орлиную сопку и ударил в темную стену леса, еще плотного, оттого что не дотянулись до него топоры.
Где-то шел огонь. Горелые листья, словно черные молчаливые птицы, реяли над городом, высматривая что-то.
На шестом посту слышали, как совсем рядом, перекрывая шум трещавших деревьев, два раза рявкнул тигр. Солдаты стреляли.
– Кто?! Что?! Откуда?!
– Страшно, ваше благородие! Может, зверь, а может, человек дикий. Ишь как ночка лютует! Не приведи господи…
В ночь на вербное воскресенье владивостокцы, устрашенные невиданной силы ураганом, бежали из готовых вот-вот рухнуть домов под защиту деревянной церквушки, что стояла на взгорке, опоясанная палисадником из мазанных известкой досок.
Палисадника уже не было. Его снесло в море. Возле церквушки метался отец Иннокентий в развевающейся рясе. На животе колотился, сияя, словно солдатская бляха на смотру, тяжелый серебряный крест:
– Господи! Яви нам, грешным, милость свою…
Молодой солдат со страшным, трясущимся лицом, стоя по пояс в белой брызжущей воде и механически поправляя всплывшую веером шинель, лихорадочно разбрасывал крестики на груди, косясь на завалившуюся башенку городской церкви, на которой сам собой бешено бился маленький чугунный колокол.
Из развороченного пакгауза, где хранилась квашеная капуста, завезенная прошлым летом по морскому пути из Либавы, выкатилась бочка. Раскачиваясь на рытвинах, она мягко подъехала к босым ногам Иннокентия, и ему вдруг показалось, как из нее кто-то, высморкавшись, простуженным голосом посоветовал: «Бдите, молитеся, но не везде, бо когда время будет».
Флотские и армейские, высыпавшие из казарм, бежали к берегу моря, и не в одной разгоряченной голове возникали смутные воспоминания о Вавилоне и Голгофе. Господа офицеры, нервно переговариваясь, вспоминали недавнее моретрясение, случившееся в Нагасакской бухте, во время которого погибла почти половина города.
Раздавались командирские голоса. От флигеля к флигелю прыгал стрелок с трубой и, хватаясь за офицерские сюртуки, бешено кричал:
– Ваше благородие! Сигнал дам!
– Какой к черту сигнал! При чем тут сигнал? Тайфун!..
У причальчика возвышались прикрытые соломенной рогожкой копны сушеной морской капусты, что тысячами пудов вывозилась местными купцами на шанхайские и нагасакские рынки. Куда подевались, спрашивается, капустные копешки? Мираж, право слово, мираж!
Бегает по причальчику господин Синицкий, бороденку рвет, ветру помогает. Чего уж тут бегать? При чем тут ваша борода, господин купец? Тайфун.
С десяток растрепанных солдат, кто без ремней, кто без шапок, притаилось в котловане, что готовился под фундамент губернаторского дома. Здесь не свищет. Курили.
– Гля, робя! Купчишка роет.
– Завоешь. Денежки теперь в море в прятки прячутся.
– И, сердешный. По миру пойдет…
– К начальству побегет. Подмогут.
– Ты, Степан, молодой, дурной еще. Где это видано, чтоб купецкий с сумой ходил. Скорей ты ноги с голодухи протянешь…
– Ишь, сучок востроносый! Руками размахался. Пропадет на золотник, трезвонит на тысячу.
– Иродово племя.
– Лонись харзу подшиб. Ходил к нему на табак менять…
– Ну?
– Пришлось отдать за так. Фельдфебелем грозился. Мол, монополью нарушил… Лучше б Настюшке в Россию послать.
– Тут пошлешь. Самому бы выбраться…
Сидели в черной ямине тобольские, вятские, рязанские мужики, согнанные с родных подворий, оторванные от Настюшек да Марьюшек ставить на берегу бескрайнего моря новый город государства Российского Владивосток. Жались друг к дружке в прожженных у кострищ шинельках, в порыжелых, избитых о туфяк и базальтовую крошку сапогах, которые для мягкости и тепла набивали по новому, дикому, способу – шелковистой травой улой.
Не солдаты – больше мастеровые. Новая земля не огня просила – лемеха, не картечи – плотницкого топора. И руки у них пахли не порохом, а железом да дегтем, что варили тут уже по вологодскому или архангельскому способу.
Что им до взволнованного господина Синицкого и его капусты. Купец наживает свой товар. У них же ничего, кроме новых мозолей, не прибавится. Сыграет утром сигнальщик зорю, стрельнет гарнизонная пушка холостым зарядом – и айда служивые на развод, на работы – поправлять порушенный за ночь город, ставить новые дома, причалы, пакгаузы крепкой кладкою, живою сметкою, чтобы никакое другое лихо не понаделало новых бед. Чтобы крепко держать в руках ключ от молодого города империи, чтобы зорко гляделось государству Российскому, чтобы бросить бескрайнее море, к его ногам.
– Страх господний!
– Море гневится – земля трясется.
– Как на четвертом бастионе в Крымскую!
– Еще пуще!
Ослепительно белое солнце вставало над морем, и в сторону от него, охватывая западную половину небосвода, уходило зыбкое синее пламя. И там, где оно, ослабевая, спускалось к горизонту, море загоралось тяжелым, металлическим светом. Легкие облака неприметно собирались с востока, и вдруг они как бы дрогнули, видно, их ударило ветром, зашевелились и, рассыпаясь, словно испуганная стая чаек, понеслись вдогонку за поднимающимся солнцем.
Со стороны казарм пробили склянки. На площади горнист с поцарапанной щекой сыграл запоздалую зорю. Зайчики с блестящей голосистой трубы весело вспыхивали и тотчас гасли в темных замерзших солдатских плазах.
В бухту Золотой Рог медленно входила шхуна «Алеут», регулярно плававшая в устье реки Суйфуна, где начинался великий сухой путь в Сибирь и европейскую часть России. Густой шлейф дыма из узкой, как голенище, трубы тянулся от эгершельдовских камней. Сбивая с уснувшей, как будто обессиленной за ночь, воды чаек, шхуна дала гудок. С единственного, искореженного ночным штормом причала махали. Мелькнули швартовы. Скрипнули зыбкие доски от толчка шхуны.
«А тебе зачем?» – подаваясь и брызгаясь, враждебно скрипнули доски Петру Гроссевичу. «Наконец-то!» – радостно подумал Гроссевич, прыгая на морскую капусту господина Синицкого, вылезшую с отливом на берег. Капуста спружинила.
Поразили отчетливо выступающие на фоне ясного, голубого неба крутобокие сопки, тяжелой цепью охватывающие бухту. В глаза бросились свежие надолбы пней, рассыпанных по склонам. Посмотреть – в рассыпном строю идет атака невидимого врага, притаившегося на гребне. Но это сказка, фантазия. На самой ближней сапке, одним боком завалившейся в море, мирно полощется, играя с легким ветром, российский флаг. Сам же город представлял зрелище весьма странное, и, наверное, не у одного пассажира, ступившего на владивостокский берег, мелькнула сумасшедшая мысль: «Уж не на войну ли я попал?» – И он был не далек от истинного положения дел. После ночного тайфуна город представлял собой крепость, державшую длительную осаду и взятую приступом после ожесточенной бомбардировки.
Догорали пакгаузы, вспыхнувшие посреди ночи. Дымились головешки офицерской казармы. Повсюду разбитые ящики, рассыпанные бочки, клочья бумаги, сена, тряпья.
Раздавались редкие бабьи голоса. По свежему следу обходили надломленные избенки. Плакали. На свету поруха виднее. У казармы со сдвинутой набок крышей, блестя топорами, возились солдаты и матросы.
Идя берегом, густо заваленным расползшимися тюками каких-то водорослей темно-кофейного цвета, Гроссевич увидел странную фигуру, восседавшую на одном из них, в ватном суконном казакине с меховой оторочкой и плюшевом картузе с наушниками.
– Не скажете, почтенный, что здесь случилось? – спросил. Гроссевич.
Человек обратил на него сердитое лицо и, потеребив грязную, забитую соломкой бороду, враждебно оказал:
– Тайфун.
В Петербургу по книжкам и журналам, а в Иркутске, куда Гроссевич приехал после окончания военно-топографического училища за назначением, от топографов-очевидцев слышал он об этом страшном капризе природы. Но действительность, вернее ее последствия, превзошли самые яркие картины, которые рисовало его воображение. Гроссевич внутренне содрогнулся и, не донимая расспросами человека в плюшевом картузе, пошел в город.
По дороге, встретив матросов, окруживших большой гребной катер с разбитым подзором, выброшенный штормом на берег, расспросил их, как найти поручика Колесова. Ему показали небольшой домишко, торчавший на склоне сопки.
Вечером, устроив кой-какие дела, он поднялся по выбитой до камня тропе и, миновав сторожевую будку, из которой торчал штык часового, взошел на скрипнувшее крыльцо.
В сумрачной горнице у разбитого окна, верх которого был небрежно подколот рогожкой, сидели офицеры. Играли.
Гроссевич, назвавшись, опросил поручика Колесова.
– Кто? Кто?.. Гроссевич? – из-за стола поднимался моложавый, но уже с лысинкой, просвечивающей сквозь редкие черные волосы, с быстрым, усмешливым лицом поручик Лева Колесов.
Недоумение, растерянность, досада пробежали по его лицу. Гроссевич, надеясь встретить в чужом месте товарища, был несколько смущен. Одно мгновение ему показалось, что Колесов намеренно затрудняется признать его. Но Колесов наконец улыбнулся, но как-то странно. В голове Гроссевича мелькнуло: если бы он не назвался, а сел бы молча, незаметно за игральным столик и попросил сдать Колесова, то тот бы и сдал спокойно, не признавая.
Учились в одной гимназии. Только Колесов кончил ее лет на пять раньше. Поступил в Санкт-Петербургский университет на юридический факультет. Не окончив курса, бежал на Кавказ: «Поймаю пулю или крест». Но военные действия на кавказском театре шли к концу. И вместо той картины, которую рисовали Пушкин, Лермонтов, Толстой и собственное Левино воображение, он увидел благонамеренную среду, которая поспешно пожинала плоды только что заключенного мира. Мелькнул странным образом в Москве. Ахнули в кружевные платочки многочисленные знакомые Левины барышни, когда однажды увидели его фамилию в нечаевских списках. Пиковый офицер, да и только. Раза два-три встречал его Гроссевич среди своих друзей, но дальше внешнего знакомства дело не шло.
– Ну, брат, и тебя к нам фортуна завернула, – сказал Колесов, принимая руку Гроссевича в свои, которые чуть ли не на пол-локтя выскакивали из рукавов тесного сюртучка. – Никак в топографы к нам?
– Да, на съемку.
– То-то я вижу – при мундире… Это правильно, брат, хорошо. У нас тут такие дела… Видел, как городишко ковырнуло? – сказал он, хватаясь вдруг за щеку и морщась, словно от зубной боли.
– В самую точку угодил, на самый бал. Тут такой маскарад был…
– Что с вами? – опросил Гроссевич.
– Щека, что ли? Нервы, нервы… – недовольно и как бы сердясь на вопрос, ответил Колесов. – Такое творилось… Господа, знакомьтесь. Гость петербургский.
Офицеры оживились. Бросили карты, зажгли еще свечу.
– Я думал, вы здесь, как в царстве Берендея, – сказал с улыбкой Гроссевич, когда в потолок стрельнуло и шампанское полилось.
– У Берендея, у Берендея. Это нас морячки выручают. Сереже Анциферову спасибо скажи. Вчера на «Востоке» из Нагасаки пришли. Морячки – наши цари и боги, не они бы… – Колесов поперхнулся дымом, раскуривая толстую манильскую сигару, махнул рукой в сторону уже немолодого лейтенанта с темным усталым лицом. Сидел он как бы сбоку, молча наблюдал Гроссевича.
– Если б только шампанское, – вошел в разговор Анциферов. – Любую мелочь из Японии доставляем. Тяжело. Во всем самом необходимом приходится крайнюю нужду терпеть, в особенности стрелкам, матросам, поселенцам. В светлый праздник не видят того, что в любой крестьянской избе найдется.
– Мужик хорош, пока о брюхе думает, – буркнул Колесов, наполняя бокалы.
– Господа, в Иркутске говорят, что в скором времени базу Сибирской флотилии перенесут из Николаевска во Владивосток. В правительстве весьма оживленно обсуждается этот вопрос. Думаю, положение изменится уже в этом году, – сказал Гроссевич.
Выпили за процветание нового порта на Тихом океане. Лица раскраснелись. Разговор, поначалу несколько растрепанный, нервный, сбился на петербургскую жизнь. Вспомнили общих знакомых, родных. Гроссевич полез в багажные сумки: «Совсем запамятовал. Тебе, Лева, почта. В Иркутске передали…» Писем было штук десять, в розовых и голубых конвертах, одни тоненькие, в листочек, другие пухлые, как разбитая колода карт, и на всех легкий женский почерк, судя по характеру письма, принадлежащий разным рукам.
Изрядно захмелевший Колесов подмигнул Гроссевичу, тонко засмеялся:
– Господа! Предлагаю премило закончить наш ужин декламацией сих трепетных посланий. – Он покачнулся и, дурачась, понюхал пачку. – Судя по букету, это должно быть презанятно.
Офицеры, радуясь выходке приятеля, весело зашумели. Кто-то уронил свечу, ее тут же зажгли, и подсвечник подвинули поближе Колесову.
– Господа! Разве так можно! Лева, ты пошутил? – Гроссевич, краснея, встал из-за стола.
Лева, потрясая письмами, смеялся.
– Господа, зачем же так? Это неприлично, – бормотал растерянно Гроссевич.
– Хотим читать! Хотим читать! – громко кричали за столам.
– Что за вздор ты несешь, Петя, – отмахнулся от Гроссевича Колесов. – Будем читать. Нам скучно, правда, господа?
– А ты нам не велишь веселиться. Здесь, мой друг, не Петербург и даже не Иркутск. Тут у каждого свой манер…
– Колесов! Если вы посмеете в присутствии… – Гроссевич, задохнувшись, рванул воротник сюртука. В наступившей тишине послышался звук посыпавшихся на пол пуговиц.
Колесов, криво усмехаясь, надорвал первый пакет:
– Прекратите это безобразие, Колесов! – вдруг сказал Анциферов. – А вам должно быть стыдно, господа! Черт знает что! Или для вас здесь не существует ни морали, ни законов чести?
Слова Анциферова произвели впечатление. Шум, пьяные возгласы разом оборвались. Кто-то молча потянулся за шампанским, кто-то, виновато пряча глаза, торопливо раскуривал трубку, стараясь спрятаться в облаке дыма.
Колесов, почувствовав, что дело приняло нежелательный для него оборот, раздраженно передернув плечами, встал и, сдернув рогожку, мрачно уставился в окно. Синяя густая тишина прятала город. Изредка блеснет огонь гакабортного фонаря с брандвахтенного судна, выйдет на берег волна покрупнее и с унылым шорохом сдернет гальку в море. Со стороны порта глухо стучали топоры, будто бабы вальковали белье, звенели пилы, доносился невнятный говор. По случаю ожидавшегося прибытия из Либавы клипера «Наездник» гарнизонные солдаты спешно заканчивали ремонтом помятый штормом причал. Вместе с ночной сыростью, порвавшейся в легкие, Колесов почувствовал, как все ого существо наполняется глухой, бесконечной тоской. «Черт меня дернул забраться в эту дыру. Ах! Ах! Как по романтично! Как это замечательно! Вы непременно должны туда ехать»! – со злобой вспомнил он восклицания какой-то девицы не то с Фонтанки, не то с Васильевского, у которой он провел вечер накануне своего отбытия в Южно-Уссурийский край.
Он многого ожидал на новом месте службы. В Южно-Уссурийском крае ранее никому не ведомые офицеры из разночинной молодежи делали головокружительную карьеру. О них знал государь-император, высшие сановники из Государственного совета устраивали приемы и балы в честь этих загорелых офицеров, на полах сюртуков приносящих неведомый, пугающий запах дальних земель и морей. Невельской, Казакевич, Посьет… О них говорили, о них писали. При одном их имени петербургские барышни приходили в полуобморочное состояние и подолгу о чем-то задумчиво молчали. С них рисовали портреты, их изображения оправляли в (медальоны, их имена произносили с тем же благоговением, что и имена бравых героев только что окончившейся войны с горцами. Как тут можно было удержаться… Зачем? Ушло безвозвратно, сгорело без следа прошлое…
Петербург. Конец шестидесятых годов. Тогда многие из его сверстников в безбрежном море государства Российского увидели надвигающуюся волну демократических (Преобразований. В лихорадочные, бессонные ночи им еще слышались выстрелы на Сенатской площади, а рука уже тянулась к своему пистолету, и в сердце, как выстрелы, отзывались слова последней клятвы: «Народ и Расправа!» Колесов оказался среди них. Все его существо противилось тому бесцветному, тошному будущему, которое уготовила ему, сыну священника, жизнь. А на петербургских улицах гремели роскошные кареты, уносившие в снежный мрак прекрасных женщин. В дорогих ресторанах, как в сказочных теремах, вершилось неведомое ему таинство. Золотая, великосветская молодежь, с которой еще вчера он проводил студенческие пирушки, сегодня вершила государственные дела, не узнавая его при встрече. Все это – мимо! Не для него! Никогда! Нет! Жгучая зависть, смертельная обида, чувство обреченности и в то же время неуемное стремление не покориться своей жалкой судьбе привели его в противоправительственную, террористическую организацию «Народная расправа». Не горе и нищета народа плакали в его сердце, не ненавистью народной кричала его душа. Колесов вошел в эту организацию растиньяком из города Клязьмы. Он проиграл. Организация была разгромлена. Многие ее члены брошены в тюрьмы. Колесов отделался легким испугом да недолгими и не слишком мучительными угрызениями совести о выданных им охранке товарищах группы. Этим он заслужил не только прощание: ему были оказаны некоторые знаки внимания, которыми он воспользовался для того, чтобы попасть в таинственный и обещавший так много Южно-Уссурийский край.
Исхлестанное дождями, избитое метелями и ветрами, упало в дорожную пыль петербургское время Колесова. Он перешагнул через него, как через отслужившее, старое тряпье. Окутанное туманом, облизанное цунами стучало владивостокское время.
Прощайте, Коломны и Клязьмы. Солдатские команды из грязных идиотов, для которых он должен был стать «отцом родным». «Сволочи, – с тихим отчаянием подумал Колесов, прислушиваясь к звукам, доносившимся из порта. – И здесь – то же. Тяни свой возок, авось не опрокинется».
Новый край требовал знающих, энергичных людей. Первый военный губернатор Приморской области Казакевич, следуя заветам Муравьева-Амурского, старался окружать себя толковыми офицерами, патриотами своего дела. Белоручкам и карьеристам в этой среде не было места. Не нашлось его и для Колесова. Единственная надежда на Ивана Васильевича Фуругельма, командира Сибирской военной флотилии, который в самом скором времени должен был перенести свой штаб из Николаевска-на-Амуре во Владивосток. Колесов находился в родстве с адмиралам. Родство отдаленное, но у него были надежды поправить свои дела: имел виды на должность офицера для особых поручений при штабе Фуругельма.
Предстоит страшная грызня за сладкий кусок. Многие зарятся на вакантное место. Того и гляди, обойдут на кривой. Интригу такую раскрутят, каждое слово припомнят, любой шаг. Сейчас, как никогда, он должен быть осторожным. Судьба решается. Чтобы ни одна тень не упала. Мундир… Не время связываться с этим топографом, мальчишкой, сопляком…
Колесов аккуратно зацепил рогожку за гвоздик и, одернув сюртук, с улыбкой, как ни в чем не бывало, подсел к Гроссевичу. Офицеры переглянулись. Гроссевич облегченно вздохнул. Ему было неприятно от сознания того, что он в первый же день своего приезда стал невольным виновником ссоры.
– Господа, я понимаю. Оторванность от России, хорошего общества могут минутно повлиять на настроение… Вино… Право, я не хотел никого обидеть. Не подумайте, господа, что я какой-нибудь… Я понимаю. Колесов, не сердитесь. Забудемте этот глупый случай. Письма… Письма – вздор! Я привез действительно нечто замечательное… – Гроссевич бросился к своему багажу. – «Отечественные записки»! Самые последние. Сочинения Михайловского, Златовратского, Нефедова. Их нынче очень читают. О них говорят. Они возбуждают умы.
– О чем, если не секрет, пишут эти господа? – деликатно опросил черноусый пожилой капитан, разливая по чашкам чай.
– Это новая тема в российской литературе. Никто так честно и заинтересованно не показывал нам простого русского крестьянина, его судьбу, его тяжелую, изнуряющую тело и душу, жизнь. Его самые заветные мечты.
Что-то раздражало Колесова в этом юнце, размахивающем пачкой журналов и от волнения даже как бы пританцовывающем посреди горницы. Его искренность, прямодушие казались ему нарочитыми и даже вызывающими. Так, на его взгляд, ведут себя для того, чтобы показаться в выгодном свете, и это действительно могло так казаться после недавней истории, тень от которой, Колесов чувствовал, легла на него в глазах его товарищей. И все из-за какого-то заезжего топографа. Колесов понимал, что он должен как-то реабилитировать себя и поставить, на место этого фигляра.
– О чем могут мечтать ваши мужички, Гроссевич? О бабах потеплее да о сивухе покрепче. Вот вам и фокус, то бишь мужицкая правда-матка.
– Нет! Это неправда. Поручик, не презирайте русского крестьянина. Он умен, благороден, богобоязен. В нем дремлет богатырская сила. Ее нужно только разбудить. Нужно помочь ему, научить. А для этого надо смотреть на него не как на холопа, а как на товарища, войти к нему в дом, сесть за один стол…
– Э, знакомая история. Ваши господа сочинители, занимающиеся столь явной чепухой, или идиоты, или глупцы. Мужика уравнять с дворянином! Каково, господа? Знавал я в прежнее время этих кающихся господ по Петербургу. Готовы были мужику сопли вытирать, горшки ночные носить. Я тоже по глупости чуть к ним на крючок не попал, да только опомнился вовремя… Долго будут помнить Леву Колесова… Не ходить в народ, не цацкаться с ним, со всякими там парижскими науками, которые ему все равно, что корове Млечный Путь, а каши березовой подсыпать почаще. А заодно и вашим господам сочинителям задницы погреть.
Кто-то из офицеров хохотнул. Гроссевич как-то сразу обмяк и тихо сказал:
– Я заметил, поручик, вы и давеча, когда разговор-то наш дела этого не касался, успели выразить свою неприязнь к простому человеку. И сейчас вы сказали странное. Как вы могли так быстро перемениться, изменить весь строй мыслей, уйти от того движения, которым сегодня живут лучшие люди России? Это похоже на предательство. То, что вы сейчас сказали, показывает в вас подлого человека.
– Что?! – покрываясь краской, будто ему в лицо плеснули из стакана красным вином, закричал Колесов. – Мальчишка! Сопляк!
– Я вам не мальчишка, поручик, и вы мне не отец, чтоб выговаривать! Приберегите свои чувства для более удобного случая, который я вам готов незамедлительно или в удобное вам время представить. Я не хочу с вами ссориться, но с такими, как вы… нельзя иначе, наверное!
Задыхаясь, путаясь в полах шинели, Гроссевич бросился по тропе вниз к морю. Огибая тяжело нависший над самой тропой огромный валун, он споткнулся. Куда он бежит? Кто ждет его? Он один в этом чужом городе, в этом холодном, пустом мире. Заплачь, взорвись всеми криками души, никто тебя не услышит, никто не отзовется. Только близкие звезды с мирно дышащего неба заглядывают в глаза да в бухте далеко-далеко убегает, вздрагивая на водной ряби, лунная дорожка. Поеживаясь от ночной сырости, которой тянуло с моря, Гроссевич поднял воротник, присел, подминая сухую, хрустящую полынь.
Разве так, он думал, начнется его жизнь здесь, на краю земли, где он, предоставленный самому себе, мог проверить свои силы, знания, употребить их на службу отечества, сообразуясь только со своей совестью, собственным пониманием гражданственности. Как было все просто в Петербурге, в кругу друзей, которых собрала одна мысль, одно чувство: отдать себя бескорыстному служению родине, ее забитому, униженному народу, как просто было рисовать в воображении будущие свершения, долженствующие лечь в общую копилку демократии, свободы, равенства. Как все глупо случилось. Неужели дуэль? Неужели разом оборвутся – один миг только – все эти большие, красивые мысли, чаяния, что наполняли все его существо?..
Хлопнула, взвизгнув на ржавых петлях, дверь.
– Гроссевич!
К нему, смущенно покашливая, подходил Анциферов.
– Что это вы здесь прячетесь? Нехорошо, батенька мой. Так и простыть недолго в нашем климате. Пойдемте-ка ко мне на шхуну. Разговоры разговорами, а отдохнуть с дороги надо.
Он помог Гроссевичу подняться. Теснясь на узкой тропе, поддерживая друг друга, они пошли в сторону порта, где, едва приметные на фоне серого неба, тянулись вверх, мерцая топовыми огнями, мачты шхуны «Восток». Молча поднялись на борт.
Уже под утро, когда черный круг иллюминатора посветлел, Гроссевич, думая, что лейтенант давно спит, услышал:
– Вы особенно не мучайте себя по поводу случившегося. Колесов хоть и бретёр и скандалист первый, но постарается на этот раз замять дело. Полагаю, и вызова вашего он не примет. Скорее всего, сам же поутру с извинениями придет, а вы и не упрямьтесь, простите его. Чего не бывает. Ему сейчас не с руки давать лишний повод для разговоров. Да и вы ехали десять тысяч верст не для того, чтобы получить пулю от первого встречного подлеца. А уж что он и есть таков на самом деле, в этом не может быть больших сомнений. К нам нынче много народа едет. Земля без человека не – может… Есть и такие, кто считает, что в необжитом краю можно преуспеть за здорово живешь, пока порядок и власть не утвердятся. Да уж только, сдается мне, не выйдет из прожектов его ничего путного. Бессовестный человек, право. А вы молодец, даром что молоды. Крепко Колесова оттаскали. И поделом. Вас как по батюшке?
– Петр Сергеевич.
– Я, Петр Сергеевич, давеча что-то не совсем вас понял в отношении крестьянского вопроса. Но, чувствую, какая-то правда в ваших словах есть. Не знаю, что именно мне понравилось, я в этом не очень образован. Но и я догадку свою имею… Просыпается Россия-матушка. И то, сколько можно от всего света прятаться… Если даже в нашем краю среди офицерства дело до драки едва не доходит, значит, прошло время мечтаний одних…
Правду говорил Анциферов. Принес извинения Лева Колесов: наутро же. Еле на ногах держался, лицо распухло и даже вроде потемнело – тяжелая ночка, видно, выпала, однако улыбку держал и в голосе учтивость слышалась. Следом заулыбались и офицеры, которых привел Колесов. Гроссевич потерялся совсем, однако объятий кающегося не принял, чем вызвал молчаливое неодобрение присутствующих. Но как (бы то ни было, мир был принят обеими сторонами, и уж было Колесов за шампанским послал, да только ударила в это самое время пушка, призывающая господ офицеров на службу…
– Гладит агнцем, а зубы волчьи проскакивают, – заметил Анциферов, когда они остались одни. – Поостереглись бы вы его, Петр Сергеевич. Не принимайте распаиваний этих за чистую монету. Почудилось – нехорошее у Колесова на душе. Вы заметили, как он, уходя, оглянулся на вас? Улыбнулся, точно для себя.
– Ах, Сергей Захарыч, что мне теперь Колесов? Дай бог, последний раз с ним виделись. Не о нем моя забота теперь. В дорогу готовиться пора, лодку прикупить надо, гребцов найти. Людей знающих расспросить, что за места между Коппи и Самаргой лежат.
– Шлюпку сыскать – дело нехитрое. Посложнее с гребцами. А что касается людей, знакомых с тамошними краями, навряд ли таковые найдутся. Затем вас и послали, что темные те места. На сотни верст ни одного европейца, только редкие стойбища орочей да удэгейцев.
В начале июня, когда над Золотым Рогом сопки пудрятся до полудня влажной пылью неосыпающихся туманов, Гроссевич отправился на шхуне «Восток» на съемку указанного ему участка. После долгих поисков удалось купить старый девятифутовый ялик, с которого предполагалось вести исследования трехсотверстовой прибрежной линии между реками Коппи и Самаргой. Хождения по всем службам и командам с просьбой о двух гребцах ничего не дали. Пронесшийся над Владивостоком тайфун не обошел своим вниманием ни одной постройки, которые теперь требовали срочных восстановительных работ. На просьбу Гроссевича звучал один ответ: «Народа самим не хватает». И когда Гроссевич уж было решил отправиться один, совсем неожиданно пришла помощь с той стороны, откуда он ее меньше всего мог ожидать. Накануне отхода на шхуне появились два стрелка, заявив, что они командированы поручиком Колесовым в его распоряжение. Если бы не крайняя нужда в гребцах, Гроссевич не отважился бы принять столь странный подарок, однако сроки уходили; ему уже давно было назначено быть на месте, времени на рассуждения, могущие объяснить странный факт, не оставалось. Гроссевич сообщил о конце сборов, плавание началось.
У мыса Белкина шхуну достал шквал с дождем и снегом. Море закипело. Белые свистящие волны правильными воинскими рядами шли с горизонта на абордаж, тяжело бухали в борт, осыпая мостик картечью брызг. Старенькая машина не могла долго противиться бешеному напору стихии. Скоро ход упал, и чтобы не довести дело до беды, командир «Востока» капитан-лейтенант Бабкин решил укрыться в ближайшей бухте, закрытой от ветров высокой каменистой грядой, редко поросшей низкорослыми, растрепанными деревьями. Бухта встретила спокойствием, изредка только подергиваясь свинцовой рябью. К самой воде по крутым склонам сбегали мохнатые, грузные кедры и ели, под которыми прятался кустарник с кудрявой, по-весеннему свежей листвой.
Воспользовавшись вынужденной задержкой, Гроссевич решил сойти на берег, с тем чтобы посмотреть гребцов в деле. Однако поездка та берег не могла состояться. Стрелки за время шторма, мучимые морской болезнью, дошли до полного бессилия и только протяжными стонами отзывались на предложения своего командира собираться. Тут только Гроссевич начал понимать, сколь неосторожно было брать с собой в трудную экспедицию непроверенных людей. За все плавание они только изредка появлялись на палубе. Добро, если он перекинулся за все это время с ними двумя-тремя фразами. На вопросы отвечали с заминкой, глядели нехотя. Перекладывая в ящиках инструменты, которые надо было протирать, и смазывать каждый день по причине постоянной сырости, шептались. Тревога Гроссевича возросла в тот день, когда шхуна достигла пункта высадки у мыса Туманного. После прощания с офицерами, после того как крепко обнялись и расцеловались с Анциферовым, в котором Гроссевич нашел друга, после радостного ощущения таинственной новизны предстоящего дела, которое, по сути, уже начало отсчитывать свое время, выяснилось, что его стрелки совершенно не могли грести. Дрогнуло и пронеслось в памяти усмешливое лицо Колесова, предчувствие непоправимой ошибки обожгло сердце и застряло там, как тупая холодная игла…






