Текст книги "Соленый берег"
Автор книги: Анатолий Ильин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц)
– Брат твой скоро из рейса придет?
– Обещал на праздник.
– Вместе с ним хочешь плавать?
– Да.
– Так. – Жмакин сел. – Ты, Славка, жить только пробуешь. Только, как говорится, первые шаги делаешь. Понятно, можно оступиться, бывает, что человек может и в лужу сесть… Отчего это? От неопытности, незнания… бывает и от усталости… Причины всякие. И это понятно. Человек в твои годы вперед смотрит, торопится. Ему, может, и в голову не приходит под ноги взглянуть, оглядеться, что его окружает, где он, с кем он. Впереди-то интереснее. А вот у тебя, я понял…
Все – ничего. А живешь с какой-то оглядкой. Ты и вперед хочешь, а оглядываешься. На кого? На брата?.. Знаю, знаю, о чем ты сейчас подумал. Чего за брата кэп цепляется? Не твое это дело, кэп. Так я сейчас с тобой не как кэп разговариваю, пойми это.
…Брат. Хорошо, когда есть кто-то рядом, кого любишь, когда на душе свет… Но, Славка, с братом всю жизнь не проживешь. Был бы ты повзрослее, ты бы это уже понял. Нужно самому на самостоятельный курс выходить. А кто тебе в этом поможет? Брат? Нет. Он посоветует, подскажет что. У него своя жизнь… А люди, где бы ты ни был, всегда с тобой, они-то твои первые помощники, советчики на всю жизнь, товарищи. А ты отталкиваешься от них. Мол, у вас свое, а у меня с братом – свое… Вон как Еременко на тебя обиделся. Парень простой, а вишь, малость не заплакал, пока о тебе разговор вел. Так, Славка, нельзя. Тут можно так запутаться, что сам себя перестанешь уважать. Ты вот к этой краске, будь она неладна, правильно подошел, потому что по натуре честный парень. Но этого мало. Нужно уметь разбираться в людях, что тебя окружают, мужество найти в себе… без него в нашем деле даже самый чистый человек не заметит, что превратился в ворону. Чтоб такие, как Степаныч, не могли на честности твоей сыграть, дела свои проворачивать с помощью таких дурней. Вот ты решил промолчать, понадеялся на то, что боцман закроется навсегда, после того как ты его прихватил, от своих грязных делишек. Идеалист. На таких вот пацанов и рассчитывают. А этот идеализм, он всегда часто трусость укрывает. Так жизнь начинать нельзя. А все потому, что ты один. Понятное дело, куда же ты попрешь один против этой компании? Вот тебе и братуха. Понял, куда все закручивается? А если бы жил потеснее с командой, да хоть с Еременко тем же, товарищем по каюте, разве бы пошел ты на это? Никогда. Потому что знал: рядом с тобой еще есть кто-то, кто тебе поможет. А так ведь что? Так, действительно, и не захочешь, а струсишь. Вон опять же Колька Еременко, одногодки вы, а на голову выше тебя стоит парень. Не побоялся боцмана. Ты же покрывал, по сути, его. Морду хотел набить. А что ему от этого станет? Утрется да и дальше в государственный карман полезет. Сломался человек. Легким хлебом живет. Судить таких надо…
«Что такое? Жмакин отдает Степаныча под суд?! Так они же друзья? Так Жмакин ничего не знал? Почему? Почему я подумал, что они заодно? Егор Иванович, что же со мной произошло? Я ведь и тебя в гады записал. Не говори больше ничего, Егор Иванович! Прошу тебя, помолчи! Столько понять мне надо. Прости меня, Егор Иванович».
– Родственными чувствами себя от жизни не отгородишь. Ты братьев ищи среди людей, моряков, с какими работаешь, тогда тебя никакая шпана с ног не собьет. Подумай, Славка, над моими словами. А теперь иди. Время-то, – он взглянул на часы, – ну вот, третий час. А выговор я тебе дам. Иди отдыхай.
Мне показалось, что Жмакин устал не меньше моего. За все время на «Маныче» я услышал от него полдесятка слов, а тут столько наговорил, как будто копил именно к этому случаю.
В коридоре стоял Степаныч. Увидев меня, он зашевелился и, подождав, когда отойду подальше от капитанской каюты, пошел к Жмакину.
В нашей каюте было темно и сыро: всосался ночной туман, который опускался по вечерам на город и заползал в любую щелку. Я осторожно, чтобы не побеспокоить Кольку, пробрался к столику и закрыл иллюминатор. Колька заворочался на кровати.
– Колька, – позвал я. – Коль, ты спишь?
– Пошел ты… – донеслось глухо из-под одеяла.
Я прилег на кровать. Стоило закрыть глаза, как в голове замельтешило: колесо обозрения, вспыхнули какие-то огни, Саня с красными от крови руками, серые, беспокойные глаза Степаныча, похожие на две мышки… Колька вздыхал и ворочался на кровати, потом завозился со спичками и закурил. Обиделся…
– Ты знаешь, сколько всего я понял за этот день? У меня просто в голове не укладывается.
– Помочь?
– Не смейся, правда.
– Прозрел, что ли?
– Не смейся, Колька, прошу тебя.
– Да я не смеюсь, – сказал он, помолчав, и добавил. – Давай спать, завтра поговорим.
В это утро еще не вскипятили на камбузе чай, а наши ребята уже сидели за столом. Случай небывалый. Нельзя сказать, что мы дружны за столом. Кто первым пришел, тот и начинает морское чаепитие, закусывая бутербродами с маслом и селедкой для аппетита.
Сегодня все пришли как по звонку и, плотно окружив стол, чинно занимались утренними разговорами. Камбузница уже и чайник подала, и масло с селедкой установила посередине стола, а словесная волынка все тянулась. Не знаю, чего толпа ждала? Может, команды или особого приглашения? А может, Степаныча, или Власова, или обоих разом. Ни того, ни другого в наших рядах не было. Но вида никто не показывал. Очень важными делами занимались ребята, до чая ли тут.
– Вчера – слышь, Толька? – ребята с «Байкала» на Перевозную ходили, – говорил Носонов.
– Ну. – Толька Подхолидин, молодой молчаливый парень, поднял на него страдальческие глаза, налитые похмельной кровью.
– Ну-ну! – говорил я тебе, давай сходим с ними за компанию. Трепангов до черта натягали да креветок сколько…
– Я же на свадьбе был, – мучаясь, отвечал Толька и отворачивался, кося глазами на чайник, из которого соблазнительно била струя пара, но первым церемонию посиделок нарушить не решался.
– С твоими свадьбами теперь до холодов не выберешься.
– У них же снасть готовая, ловушки.
– Долго сделать? Сетки бы Степаныч достал…
Когда он произнес это имя, разговоры за столом разом смолкли и все дружно посмотрели на меня.
– Да сходим как-нибудь, – сказал Толька и для чего-то прибавил: – Холодно уже.
В это время в дверях показался Власов. Был он взъерошен и как бы растерян, и по тому, как он долго усаживался на свое место, все поняли, что отныне место боцмана будет здесь, рядом с тумбочкой, где хранился хлеб. Кто-то улыбнулся, кто-то вздохнул, молча разлили чай и со строгими лицами откусили по первому куску. Вот так серьезно начался этот завтрак. Никто ни о чем не расспрашивал Власова. Да и зачем? Все и так было ясно. Не зря, значит, всю ночь грохотал жмакинский голос в капитанской каюте, не зря всю ночь толпа не спала, гадая, куда повернет кэп эту историю. Строгими стали.
После завтрака, когда ребята повалили на палубу, нестройно обсуждая дяди Володино повышение, ко мне подошел Колька и сказал с улыбкой:
– Ну вот и все. А то ходил с поджатым хвостом…
Еще в детдоме мы с Юркой отыскали хорошее, спокойное место в конце городского пляжа. От камней и мусора, очистили небольшой пятачок и здесь, в стороне от шума и гомона толпы отдыхающих, проводили время. Рядом вздымались мощные кусты шиповника, такого густого и колючего, что, кажется, сквозь него не мог пролететь даже самый маленький комаришка, чтобы не застрять на одной из колючек. У нас были в зарослях свои «лежки»: Юркина под большим кустом, моя под меньшим. За последнее время город здорово вырос, волна отдыхающих добралась и до нашего пятачка, перехлестнула его, вырвала с корнем куртинку шиповника, а наши лежки затянуло песком и галькой. Здесь песок был соленым от морской воды и от пота наших тел, который весело выжимало из нас солнце.
Я немного поплавал. Вода мне не понравилась. После недавних проливных дождей в нашу бухту со всех сопок ринулись ручьи и речушки. Мой город выжал грязную от пыли и пота рубаху прямо под себя. Вообще морем сегодня здесь и не пахло.
Я прилег на песок и начал считать чаек, пикирующих на волны. На двадцать седьмой по счету меня окликнули:
– Славка!
Ко мне направлялся Колька Еременко.
– Что припоздал?
Колька разделся и устроился рядом.
– У Жмакина полдня просидел.
– Чего это?
– Все, Славка, расстаемся мы с тобой. Егор Иванович меня направляет в море. Характеристика!.. Хватит, говорит, тебе здесь болтаться, пора на самостоятельный курс выходить. Завтра на «Приморье» ухожу. Представляешь, на какую громадину меня кэп устроил!? Вот где простор! С нее и море шире…
Я его перестал слушать, только смотрел на его незакрывающийся рот, на его лицо, распаляющееся все больше и больше… Что-то мгновенно вонзилось между Колькой и мной. Что именно, я еще не понимал, до того все было неожиданно. Мгновениями мне казалось, что я просто не знаю, кто это сидит передо мной и, волнуясь, судорожно сгребает и разгребает руками песок. Колька был уже не от мира сего. Не от мира нашего плохонького, смертельно проржавевшего «Маныча». Все, что сковывало Колькину мечту о море, он отрезал, отбросил раз и навсегда. И здесь, со мной, на пляже, который был для него тем же «Манычем», только побольше, он плыл к сверкающей, стальной черте горизонта… И я подумал о том, что и мою мечту о море никто не убьет, потому что теперь, после всего, что произошло, она у меня взлетела на такую высоту, что ее никогда не достанут никакие степанычи, сколько бы они ни прыгали рядом. Но тут же я подумал: вот Колька уже крепко держит свою мечту в руке, а сколько мне еще смотреть, как она летит над морем. Мне стало завидно. Вид у меня, наверно, был дурацкий, потому что Колька вдруг замолчал.
– Ты чего?
– Да, чего… Завидно.
– А-а, – протянул Колька и вдруг обмяк, мрачнея. – Нечему завидовать. – Он закурил. – Оля не хочет, чтобы я в море уходил.
– Что ж она – не понимает?
– Понимает, – вздохнул Колька, – да только все равно не хочет.
– Эгоистка.
– Глупый ты, Славка. Любит она меня сильно. И я ее люблю. Даже не знаю, как я буду без нее?
– Ерунда какая-то.
– Сказала, что если уйду в море – все!
– Да поговори ты с ней. Что она у тебя – ребенок? Привыкла цветочки разнюхивать, под ручку ходить по набережной. Что ж она – не понимает…
– Понимает, – прошептал Колька и замолчал.
Вода в бухте загорбатилась, собирая к берегу барашки волн. Прилетел ветер, закрутил опавшей ясеневой листвой, что легла на мокрую гальку. Пляжный народ засобирался. Со спасательной вышки крикнули вдаль: «Товарищ, возле крайней швартовой бочки! Немедленно вернитесь!» Через минуту взревел катер и, круто развернувшись, понесся к крайней швартовой бочке. От него вылетела на берег тугая короткая волна и обсыпала нас холодными брызгами. По телу побежали мурашки.
– Ну что? – сказал Колька, стряхивая с живота песок. – Пойдем попрощаемся?
От пляжа до кафе «Лотос» полсотни ступенек по лестнице. Они так же круты, как лестница на капитанский мостик. Но не каждому дано взбежать на капитанский мостик. В моем городе-моряке это может каждый. Его жители – капитаны своего города. А капитаны на мостик не взбираются – взлетают. И мы пролетели эти полсотни ступенек за какие-то секунды и очутились на мостике, в кафе «Лотос».
Уже гремела музыка. Уже, остервенись, скинув пиджаки с нашивками, рубили танцевальный пятачок ребята с плавбазы «Приморье». Сегодня их провожал весь город.
Ожидание и обида, словно птицы морские, мчатся им вдогон, но никого никогда не останавливают. И экипажу моего города-корабля завтра утром ничего не останется, как высыпать на его бесконечные палубы-пирсы. И чем дальше будет уходить пароход, тем сильнее холод в груди. Прикрыв рукой больные глаза, в которых еще не растаяла последняя ночь, люди будут всматриваться в маленькую, горящую под солнцем точку на горизонте, в которой, как пылинка в солнечном зайчике, растворились любимые. Вот эти ребята с широкими и узкими шевронами на рукавах.
А пока они плясали в рубашках, взмокших от последнего праздного пота, в пятнах от разлитого вина, и рядом с ними, взбивая до бедер легкие платья, рубили острыми каблучками танцевальный пятачок красивые и некрасивые девушки – экипаж моего города.
– Жалко, – сказал я, – что с нами нет Оли.
Колька хлопнул рюмку вермута, молча разглядывая плачущее по-осеннему окно.
– А здесь ничего. Весело. И девушки красивые, как русалки, – сказал я.
– Сегодня для русалок запретный день. У них день трезвости и воздержания.
– От чего?
– Давай выпьем, – сказал Колька, – давай с тобой хорошенько попрощаемся, чтобы в следующее свидание не стыдно было в глаза смотреть. – Он снова налил себе и выпил, уронив несколько черных пятен на скатерть. – Никогда не думал, что будет так тоскливо уходить в море.
– Ничего, Колька, это, наверно, пройдет. Давай выпьем.
– Давай. А русалки пусть плавают дома.
Колька уронил рюмку на пол и полез под стол за ней, крепко держась рукой за мою ногу. Потом он отпустил ее. Я нагнулся и заглянул под стол. Он держался на четвереньках и его покачивало.
– Хватит, Колька, пора домой.
– Сейчас, подожди.
Я с трудом вытащил его из-под стола и усадил. Вид у него был очень пьяный: глаза разъехались в разные стороны, губы еле шевелились. Я отодвинул от него недопитую бутылку. Он сурово посмотрел на меня, встал и, покачиваясь, пошел в сторону танцевального пятачка, застревая возле каждого столика. Добрался до первой пары танцующих, благополучно миновал ее, двинулся дальше, словно ища кого-то. В центре толпы остановился и простоял весь танец. Палуба «Лотоса» уходила у него из-под ног. Ясно, проводы затянулись.
Я подошел к нему:
– Пошли, Колька, домой.
– Еще разок, – просил он, тяжело повисая на мне.
Что его тянуло на танцплощадку? Я чувствовал, Кольке хотелось там быть. Он снова зарылся в гущу танцующих и, свесив голову, простоял весь танец. Ко мне подошла официантка и, поправляя на голове белую крахмальную коронку, сказала устало:
– Ты бы забрал своего друга. Его там затопчут.
Проводы заканчивались. Официанты торопливо убирали со столов. Но на них уже никто не обращал внимания. С выпивкой было покончено. Оставалась только музыка. Она гремела так же яростно, как и в самом начале, но и музыканты занервничали, стараясь успеть до закрытия отработать трешки, полученные вперед, на заказ, еще до первой рюмки. Мне показалось, зря они старались. Показалось, что эти ребята и девушки уже забыли про любимые мелодии, забыли, как забывают главные, за месяцы разлуки вымученные слова. Одни из них легки, как полет чайки, другие тяжелы, как льющийся из трала серый водопад рыбы. Их, этих слов, немного остается к концу путины. И когда эти ребята и девчата при встрече бросаются друг к другу в объятия, кроме счастья, наверно, нет ничего. От него немного стыдно, так оно внезапно. А сегодня ничего, кроме горя, чуть прибитого вином, может быть, совершенно сознательно, чтобы оно не так сильно давило грудь. Да, горя. Отчего же все так пьяны? Не от грусти, а оттого, что остались считанные минуты на общее горе. Какая тут музыка? Сегодня день такой, ночь такая…
Колька среди этих ребят был единственный – один. И лицо его, неподвижное, деревянное, было пусто и ничего не говорило, потому что сказать было некому. Я понял, почему он рвался на танцевальный пятачок.
Сегодня ему не я был нужен. Мне стало грустно. Так бывало со мной всегда, когда после непродолжительного отпуска Юрка уходил в море. Вот и ушел из моей жизни Колька. Никто он мне, но отчего мне так грустно?
Колька остался на пятачке почти один, я взял его под руку, и мы пошли на улицу.
…Маленькая фигурка оторвалась от стены кафе, мелькнула в неясном свете, бросилась к нам.
– Коля!
В глазах, темных и больших, вспыхивали огоньки пляшущих фонарей. Ничего не понимаю, ничего не вижу. Только эти глаза, только этот крик, тоскливый, тяжелый, будто потерялись все слова. Колька вздрогнул, отпустил мое плечо. Мелькнули две светлые ладошки. И вот она, уже обхватив Кольку и с трудом удерживая, чтобы не упал, зло кричит мне:
– Катись отсюда, алкаш!
«…Оля!!!» Я повернулся и пошел. Словно красные листья неслись по улице блики горящих фонарей, обжигая черные окна домов. Зацепившись за выступающий крючок от водосточной трубы, я оглянулся. Они стояли тесно прижавшись друг к другу, и на Кольки ной спине белели ее руки.
Утром я проснулся со страшной головной болью, и первой мыслью моей было – неужели опять дрался? С трудом приподнялся, чтобы выпить стакан воды, и пока пил, вспомнил подробности вчерашнего вечера. Колька ушел в море и теперь никогда не вернется сюда, и теперь у меня вообще ничего не осталось, кроме Юркиного образа, далекого, слабеющего.
Я выпил еще стакан воды, и мне захотелось горячего чая. Но выручить некому. На осиротевшей Колькиной кровати безмятежно грелся солнечный зайчик, запрыгнувший через иллюминатор. Я кое-как оделся и пошел в столовку.
Повариха, отмахиваясь от мух мокрой тряпкой, убирала со стола грязную посуду.
– Долго спишь, – сказала мне недовольно. – Все наши ушли Кольку провожать.
– Я уже проводил.
– Оно и видно. – Она иронично оглядела меня и принесла чаю.
– Покрепче могла бы сделать, – сказал я, отхлебнув из стакана. Чай был слабенький, спитой, какой нередко достается тем, кто приходит последним.
– Для тебя по другому рецепту надо заваривать.
Я поднялся на палубу, чтобы обдуло. Там, где еще вчера возвышалась над сейнерами и траулерами белая, сверкающая на солнце плавбаза «Приморье», было пусто. У причальной стенки будто лес рубили: на волне качались какие-то щепки, яркие свежие бревна. Растерянные, голодные чайки хлопают над пустой водой крыльями… Хорошо сейчас Кольке. Нужны ему были мои проводы. Как здорово, что в тот вечер пришла Оля. Ну, а за меня, будем считать, ему помахали белыми платочками плавбазовские чайки.
В глубине души я надеялся, что Юркина «Амгунь» придет до Октябрьских праздников. Каждое утро и вечер я ходил к пароходству, чтобы узнать, когда придет его судно. «Амгунь» в списках судов, спешащих домой, не значилась.
Становилось страшно от сознания, что я его потерял, и только когда я возвращался на «Маныч», домой, где я видел знакомые, близкие лица, тоска отходила. Вспоминался Колька, наш последний с ним вечер. Как там Оля сейчас? Увидеть бы ее, поговорить. Но я о ней почти ничего не знал. Учится в каком-то ГПТУ…
Только теперь, когда Кольки не было рядом, я почувствовал, что стал думать о нем как-то по-другому. Не кореш, не приятель жил со мной в одной каюте.
Кем-то большим он был для меня. Да, наверно, так всегда бывает: пока не потеряешь, не поймешь… А как было бы хорошо вместе с ним сходить в море, ненадолго, а там, глядишь, и Юрка бы вернулся. Ничем я, в общем-то, не хуже Кольки… Эх, если бы Степаныч не встал на дороге… Степаныч… Я думал, что все стариканы расчесаны одной гребенкой: как можно побольше к себе подтащить любого барахла, а совесть у них от стариковства с черной повязкой на глазах ходит. Нет – не все.
Как-то Власов послал нас с Носоновым на склад за продуктами. Нагрузившись мешками с пшенкой и рисом, мы возвращались назад. Решили передохнуть. Закурили.
– Гляди, – вдруг толкнул меня Витька, показывая на какого-то деда, стоящего на берегу. Тогда и узнал я про Кирильчука.
Все началось с войны. «Беломорск», на котором плавал Кирильчук, был торпедирован в Баренцевом море. Из всего экипажа спасся только он один. Года полтора его, обмороженного, израненного, выхаживали в госпиталях, пока не поставили на ноги. Он вернулся в свой город. Но, видно, случилось что-то с ним. Стал он каждый день приходить на старый причал, от которого, говорят, отошел тогда «Беломорск». Видел его и я. Он подолгу стоял на причале у сходней какого-нибудь только что ошвартовавшегося судна, и ветер шевелил его широкие, как мешки, штанины. И только в сумерках, когда над портом вспыхивали огни и на сбившихся к причалам судах выступала татуировка электрических фонарей, он поправлял старую мичманку с каким-то диковинным крабом и, низко согнувшись, будто с трудом разбирая дорогу, уходил.
Не знаю, больной Кирильчук или нет, но мне он нравится…
В город пришла осень. Не та, что еще недавно бродила по ближайшим сопкам, нежась в золотистой листве ясеней и вязов, заигрывая с еще горячим днем. Пришла осень, какой и положено быть в морском городе. Соленая, холодная, злая. Она принеслась северным ветром на гребнях волн, серых и грозных, как борт военного корабля, и за одну штормовую ночь сорвала с города все краски, с которыми он еще вчера так любовно разглядывал себя в зеркале бухты. Город притих, плотно запахнулся темными, плотными облаками и стал ждать тепла.
Работать в такие дни трудно, особенно наверху. Брезентовая роба, брезентовые штаны: от ветра и спасают, но в холод за ними, что за листом фанеры. А я работал на самом верху. Я – вместо Власова. Ему, в его пятьдесят пять, да еще с хромой ногой, здесь не развернуться. Да и не солидно. Дядя Володя теперь – начальник, поэтому он раз десять на день прохаживался под мачтой, поглядывал на меня, закидывая голову так сильно, что у него открывался рот.
Мне становилось смешно.
– Дядя Володя, это вам не сахар, – кричал я ему, переставая колотить по мачте, чтобы ржавчина не попала на него.
Да, работенка не сахарная. Все же высоко, жутковато. Руки мерзнут, греешь по очереди под брезентухой, ветер покачивает мачту, покачивается «Маныч», покачивается вся бухта. А тут еще чайки. Только войдешь в ритм, какая-нибудь сдуру пикирует прямо на тебя, отвлекает. Мачта сильно обглодана ржавчиной. Кое-где она как кора на мертвом дереве. Стоит тронуть ее, и она, шурша и рассыпаясь, летит вниз. Чайки, наверно, принимают ее за каких-то блошек или жучков. Все еще не могут поверить: лето кончилось, пора зимовать…
– Славк-а-а-а! – кричат снизу. – Майнайся – к тебе пришли!
У борта стоял Витька Носонов, чего-то ухмылялся.
– Девица к тебе какая-то!
Я спустился.
– Чего скалишься? Какая девица?
– В клеточку. Вон на причале.
На причале стояла Оля.
В осеннем клетчатом пальто, синей вязаной шапочке, она стала меньше ростом, тоньше. Лицо светится.
– Слава, Коля письмо прислал, – протягивает мне конверт, – про тебя пишет, спрашивает…
– Подожди, – сказал я, – руки грязные.
– Да ладно…
– Подожди, я сейчас.
Я побежал в каюту, чтобы переодеться. Я обрадовался, увидев Олю, но письмо… Мы ведь договорились с Колькой, что он мне напишет. А получилось вон как. Вот тебе и Колька, друг, товарищ… Олю я хотел видеть, хотел даже найти ее, но только после того, как получу от Кольки письмо, оно одно могло снова проложить между нами с ней тот мостик, который она в последний наш с Колькой вечер поломала, там, у «Лотоса». Ее крик до сих пор в памяти…
Мы с Олей вышли за проходную. Глядя на ее тонкую фигурку, я вдруг снова подумал о морячках, которые несут службу ожидания на моем корабле-городе: о невестах, женах, матерях. В быту и на работе они берегут в тайне ото всех стремление, чтобы в ней услышать те слова, самые дорогие, что услышали на счастье ли, на беду от любимых мужей, от сыновей… Эти слова как талисман, как панацея от обиды, удара судьбы, одиночества. Мужчины в морях – в делах, и дела у них всегда сделаются, и удача с дороги не уйдет, пока их помнят на корабле ожидания, пока летит над городом большая тоскливая птица, дробясь в каждой паре глаз, пока греют их руки вот такие письма с морей. И ожидание у них – дело. И пока ты ему служишь – оно будет тебе светить, и чем беззаветнее твоя служба, тем ярче его свет, тем светлее будешь ты. Закроешься от него – и ослепнут твои глаза, станут мертвыми твои уши, упадет сердце на самое дно…
…Темнело. Ветер усиливался, в лицо брызнуло дождем и мокрым снегом, бухта опоясалась желтыми огнями причальных огней.
– За тех, кто в море, Ольга?
– Давай в «Лотос»?
– Идет.
Мы с трудом втиснулись в трамвай, который по случаю конца рабочего дня был забит под плафоны, и по дороге Оля рассказала мне о содержании письма. У Кольки все было хорошо, а то, что у Оли тоже все хорошо, я уже понял. «А что же у меня? – думал я. – А у меня все, оказывается, тоже хорошо. Я один из счастливцев, которым удалось пробиться в трамвай с очень симпатичной девушкой, невестой моего друга. В трамвае тепло, на улице холодно. Обо мне помнит друг, и я его помню. Все очень хорошо, а может, и того лучше. Хорошо плавать на корабле ожидания. Мне бы еще пальтецо в клеточку или в полоску и губы бантиком – и ждать Юрку»…
От этих мыслей мне стало не по себе, и я уже пожалел, что еду в этом трамвае с Олей. Захотелось побыть одному, подумать. Но уже засиял разгульными огнями «Лотос», жадно обшаривая утомленные лица пассажиров, жестянобаночный гром оркестра уже обрушился на нас с Ольгой. Оля чему-то громко смеялась, часто и нетерпеливо дергала меня за руку. Мне стало жалко Кольку, что он не слышит, как она смеется. И стало завидно.
– А где вы в тот вечер сидели? – спросила меня Оля.
Я показал.
– Как жалко, что оно уже занято, правда?
– Правда.
– Приехать бы пораньше.
– Колька в тот вечер все в окно смотрел, да оно было заплаканное…
– Давай ничего не будем заказывать? – предложила Оля.
– Мне все равно.
Она помолчала и нерешительно сказала:
– Вот кофе бы я выпила.
Я заказал два кофе и два пирожных.
– А это правда, что с моря можно еще телеграммы присылать? – спросила она.
– Я не знаю.
– Тебе твой брат не высылал?
– Да нет. Зачем? В радиограмме всего не скажешь. Письмо лучше.
– Да нет, почему же… И радиограммы, как ты говоришь, тоже…
Принесли кофе.
– Ты не жалеешь, что Колька ушел в море? – спросил я ее.
Она посмотрела на меня.
– Он говорил, что ты не хочешь, чтобы он уходил в море.
Она улыбнулась и, опустив глаза, сказала:
– Я тогда не понимала. Мне казалось, если это случится, произойдет что-то страшное, это навсегда. Сейчас нет… Сейчас одна… я его еще больше люблю. Я его даже вижу другим.
– Каким?
– Ну, каким… Раньше Колька как Колька, мальчишка. А сейчас он для меня какой-то большой, сильный.
Я почувствовал, как непроизвольно краснею, и, чтобы она этого не заметила, громко прокашлялся.
– Ты не простыл? – спросила она озабоченно.
– Да нет, – ответил я, закуривая.
– Коля обещал мне бросить курить.
– Да, надо бросать.
…Мы вышли на улицу. Дождь перестал. Черная улица блестела в огнях как ледяная. Вдруг она спросила:
– Слава, а ты почему в море не идешь, еще не пускают, да?
– Почему не пускают? Просто… Юрку, брата моего хочу дождаться.
– А зачем?
– Ну как… «зачем»? Вместе… в море…
– Я не знала. Мне Коля говорил, что ты тоже сильно хотел в море.
«И не меньше Кольки», – хотел я сказать, но сдержался.
– Странно… – обронила Ольга.
– Что странного-то, – раздражаюсь я, – что странного тут, если мне так хочется. Неужели так трудно понять…
Она дотронулась до моей руки, остановилась.
– Слава, ты на меня не обижайся. Я просто подумала, как же получается? Ты моряк и брат твой моряк. Он плавает, а ты его ждешь.
Я разозлился окончательно. И еле сдерживая себя, ляпнул к чему-то:
– Ладно. Подождешь с мое – поймешь.
Она некоторое время шла молча. Потом сказала тихо:
– Посторонний ты какой-то.
«Странные люди, – подумал я. – Все, начиная со Жмакина и кончая Колькой с его Олей, будто договорились: считают плохим как раз то, что мне ближе всего. Разве можно осуждать человека только за то, что у него свои понятия, свои чувства. Я же не осуждаю Жмакина за то, что у него в дружках ходил столько времени Степаныч. Я ведь ни разу не высказал Кольке моего отношения к его Оле. Откуда этот воинствующий эгоизм по отношению к людям? Может, только для того, чтобы как-то облегчить себя?»
Если бы не ночь, если бы она не была Колькиной невестой, я бы просто бросил ее посреди дороги и ушел. Мы стояли на остановке и ждали трамвай.
– Я знаю, ты злишься на меня. Ну и злись, а я скажу. Не хотела – скажу… – заговорила она: – Когда я поняла, что Колю не остановить, я сказала, что пойду в море с ним вместе. Сколько девушек, женщин ходят на базах! Я даже заявление подала в училище об уходе…
– Так бы тебя и взяли. Придумала чего, – сказал я как можно грубее.
– Взяли бы, взяли бы, Славочка. Ничем я не хуже других. Да только…
Она вдруг прервалась. К нам летел трамвай, выжигая из черного неба над собой синюю дорожку электробрызг. Я двинулся было к нему, но она ухватила меня за рукав:
– Постой, погоди…
Глаза широко раскрыты, в них, как тогда, в тот вечер, бьются ночные огоньки, острые, сильные, кажется, от них скачут по лицу пятна света. Она уже почти кричит мне, вплотную приблизив свое лицо так, что чувствую, как пахнут холодом ее – волосы, – выбившиеся из-под шапочки:
– Он меня не взял! Как я его просила! Как и его просила… Тебе кажется, ты самый умный, хороший. А ты знаешь, что Колька плакал… Я ни разу, не видела, чтобы парень плакал. Не тогда, когда я его провожала, а когда умоляла взять меня с собой. Для него, понимаешь, было важно, чтобы я его не считала мальчишкой!
«И чтобы доказать мне, какой Славка мальчишка», – мгновенно мелькнуло у меня в голове.
Третьи сутки крутится над бухтой снежный буран, заходя то с кормы, то с бака. Иллюминатор будто занавесило – залепило. Днем и ночью – красный свет лампы, от которой то шевелятся, то бегают по каюте тени. Выйдешь на палубу – глаза забивает снежной порошей, на зубах что-то скрипит, не то песок, вылизанный ветром из портовых закоулков, не то ржавчина с «Маныча». Наша команда почти вся разбрелась по домам – никого, кроме вахты. По утрам приходит Власов, белый от снега, как полотенце. Долго сидит в кубрике, – дуя на красные руки, время от времени потирая хромую ногу.
– Что вы ходите, дядя. Володя? – как-то спросил я его. – Что мы, с Носоновым не присмотрим?..
– Скучно, Славка, дома… половики трясти?.. С молодыми и чаек попьешь – слаще выходит.
– Моряку чаек – только брюхо парить, – как всегда развязно бросил Носонов. – Слетал бы, Славка, как молодой, в магазин.
Носонов, как я уже понял, – из хохмачей, остряк-самоучка, как часто его называют у нас на судне. Но без таких, как Носонов, еще труднее в такие вот пустые дни, и поэтому; их хоть и слушают, но вполуха. Когда смешно – смеешься, не смешно – тоже неплохо: для компании человек старается, атмосферу поддерживает, чтобы, потеплее было. А на душе в последнее время, как за бортом, ниже нуля. На днях пришла с промысла еще, одна база – не Юркина.
На третьи сутки бурана Носонов, Власов и я сидели в рубрике, забивали «козла». Вдруг по судовой трансляций раздался голос Жмакина;
– Матрос Савельев – к капитану!
– Небось решил кэп угостить за труды твои капитанским чайком, – сказал Носонов, сильнее обычного врезав костяшку домино в столик.
– Чего это он? – сказал я, поднимаясь.






