355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Ильин » Соленый берег » Текст книги (страница 1)
Соленый берег
  • Текст добавлен: 21 апреля 2017, 05:02

Текст книги "Соленый берег"


Автор книги: Анатолий Ильин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 10 страниц)

Анатолий Ильин
Соленый берег
Повести и рассказ

Соленый берег
(Повесть)

Пароходные гудки как междометия. Одни радостные, другие тревожные. Одни зовут за собой, другие прощаются. Одни пароходы, скорее для приличия, резко и коротко гуднут, сбивая со швартовых бочек сонных чаек, – и нет их, уплыли, торопясь. Другие долго-долго тянут свою нерадостную песню. И парохода уже не видно, и провожатые ослепли, вглядываясь в блестящую под солнцем полоску воды, скрывшую их мореходов, а гуд парохода живет, летит над городом, как широкая, шумная птица. Все прощается…

Я люблю вот эти последние гудки, теплые, живые. Жалко, что у моего парохода нет гудка. Прошлым месяцем, когда обдирали ржавчину с дымовой трубы, гудок грохнулся на палубу и рассыпался. Старый и пароход. Его вроде сначала хотели порезать, но потом передумали, поправили слегка и поставили на вечные швартовы под общежитие для моряков. Про него придуманы анекдоты, у остряков в веселых компаниях при его упоминании чешутся языки, морячки, прогуливая по набережной девушек, скалят зубы, завидев «Маныч», но ночевать приходят.

Жалко, конечно, что мой пароход не настоящий. Да и я – какой из меня еще матрос. Десятилетку этой весной кончил. Служу на подхвате. Когда на палубе, а когда швабру в зубы – и марш, марш в номера. Работа клевая, что и говорить. Да мне-то… Главное, Юрку, братуху, с рейса дождаться. На «Маныче» – самый раз. Мы стоим друг друга. «Маныч» – межрейсовая гостиница моряков – на меня не в обиде, а я и подавно. «Маныч» меня кормит, поит, вечером спать укладывает, а я его скоблю, чищу, мою.

Морячки хихикают, дворником называют. Какой-нибудь нафраеренный, в блестящей курточке, в блестящих «мокасах» – из-за границы вернулся, – посморкается в платочек, прежде чем ступить на палубу, и скажет:

– А-а, Славка… Все метешь? Смотрю, ты на этом лапте, – тут он пошлепает по палубе своим блестящим «мокасом», – ты на этом лапте что сучок на пеньке. Расти надо, дорогой, пока сопли зеленые.

Посмеивается. Такой он довольный, благополучный, аж тельняшка сквозь курточку светится. А у самого небось кошки на душе скребут. Какими бы матерыми ни были эти морские волки, а у каждого душа домой просится. А дом-то не у каждого. Да что – дом? Встретить некому моряка. Вроде и отштормил свое, а солнышко земное не греет. Вроде и растаяла в ближайшей портовой баньке под душистым, горячим веничком соль от походного рабочего пота, ржавого корабельного железа, а продолжаешь идти все тем же румбом бесконечного рейса. Холодно, пусто…

Ну что вот скажешь такому? Пусть повыламывается, раз ему нравится. Жить-то нам вместе, на «Маныче». Я такой же, как и он. Война пожгла наши родительские крылечки.

– Юрку, братуху, с рейса жду. Вернется, вместе и отчалим.

– Он «марконит» на «Вишере»?

– Ну.

«Волк» угостит меня сигаретой, сам покурит со мной, с тоской глядя на избитый подзор «Маныча», нависший над головой, и потащится по трапу наверх со своим заграничным чемоданом. Будто тянет кого-то за руку.

Юрка старше меня на пять лет. Всю жизнь мы с ним вместе. Из одного детдома вышли, к одному берегу прибило. Пять лет назад Юрка в последний раз умылся пресной водичкой и с тех пор мотается по морям.

«Понимаешь, Славка. Все эти шторма, циклоны, тайфуны – все это вроде дождичка, обтерся да и о зеркальце тут же подумаешь, чтоб, значит, побриться. К стихии привыкнуть можно. Но вот когда после вахты разойдутся твои ребята по углам, залезешь и ты на койку – вот тогда-то самое главное и начинается. Тоска душу выворачивает. Другие, у кого есть семья – жена там, мать, дети, – о них думают, вроде не один… А я? Ну, с тобой поговорю, запланирую что-нибудь. Цирк там, кино какое… Крутишься с боку на бок, а потом как ударит по голове – думать-то больше не о чем. Пустота в голове, хоть плачь! Это как в тумане. Гребешься где-нибудь в Бристоле. День, другой, третий. Все так надоело. Глазу не за что зацепиться. Возьми и выколи. Один черт слепой. Вот. И вдруг судно, «рыбак» какой-нибудь паршивенький навстречу идет, гудки дает. До того обрадуешься, будто звон малиновый во сне услыхал. А он так и не пропечатался в тумане. А ты стоишь у борта, одни гудки подсчитываешь, как кукушкины голоса…»

Мне всегда было как-то не по себе от этих Юркиных разговоров. Как же так? Какая может быть пустота? Я ведь у него есть. Что нам – плохо вдвоем было? И сейчас, когда Юрка в море, о чем я люблю больше всего думать, так это о Юрке. Ведь он мне все равно что отец. Я это давно понял, может, еще тогда, когда и соображать-то толком не мог.

Мы часто убегали из детдома. Не насовсем. Когда скучно становилось, мы уходили в город. Пропадали в основном в парке культуры и отдыха, глазели на публику, развлекающуюся различными аттракционами, или ходили на футбол, или на пляж. Зимой, когда зубришь уроки, только о пляже и думаешь. На пляже – хорошо. Но там нас однажды побили местные пацаны. Я сейчас не помню, чего они от нас хотели. Помню, Юрка куда-то делся. А когда пацаны начали меня бить, стал кричать – Юрку звать. Юрка прибежал, чтобы защитить меня, но сил у него не хватило, и они его тоже побили. Не помню, за что они меня били, боли не помню, помню, как на моих глазах били Юрку, и от этого каждый раз хочется плакать, особенно ночью, когда я думаю о нем.

Но все эти воспоминания сейчас вроде уже ни к чему. Последний раз, прежде чем уйти в море, Юрка забежал ко мне на минуту (раньше мы часами болтали) и сообщил, что скоро женится на какой-то студентке. Вот придет с рейса и женится. Специально выбрал большой денежный рейс куда-то в Антарктиду, чтобы купить кооперативную квартиру. Был он весел, как бы слегка чем-то ошарашен, несколько раз порывался обнять меня (этому его, наверно, студентка научила). Он так торопился, что даже не покурил со мной. Дверь закрылась за ним, а у меня было такое чувство, что Мой Юрка просто закрылся от меня. В общем, поплыл Юрка за кооперативной квартирой, а я пошел зачищать кнехты, чтобы ржавчина с «Маныча» не перебралась на стальные швартовы. Они еще новые.

Утром началась болтанка. Редкий в наших местах норд-норд-вест ворвался в бухту. Циклон, возмутив покой нашей лужи, обрушил на нас покореженные первыми холодами листья городского парка, уличный мусор, афиши. Реющие высоко над мачтами газеты на наших глазах раздирались в клочья, как будто невидимые пернатые разбойники потрошили на лету белокрылую птицу.

По случаю штормовой погоды наш кэп Егор Иванович Жмакин, за какую-то веселую историю списанный на берег и целыми днями не вылезавший из каюты, обидевшись, наверно, на весь белый свет, вдруг очутился на мостике и оттуда что-то орал. Ему, как директору гостиницы, больше бы подходило руководить коллективом из своего рабочего кабинета с телефоном. Но Егор Иванович, видно, из тех моряков, которые, несмотря на преклонный возраст, постанывающие от всяких воспоминаний косточки, считают, что их ребра – самый надежный шпангоут судна.

А кэп орал по делу. «Маныч» прижало к пирсу так, что на палубе ржавчина потрескивала. А в каютах нижнего яруса с подветренной стороны бедствовали, матерясь, «пассажиры». Их через незадраенные иллюминаторы заливало.

– Степаныч! – ревел в мегафон Жмакин. – Гони с ребятами швартовы крепить!

Кэп был в ударе. Казалось, дело не в шторме, не в истошных воплях, доносившихся из-под палубы, а в мегафоне. Он прямо грыз его, перегнувшись через перильца мостика, так что на нем китель закручивался.

Боцману Степанычу, маленькому, курносому мужичку лет пятидесяти, постоянно ходившему в долгополом водолазном свитере, крупной, почти веревочной вязки, на котором, как медали, светилась рыбья чешуя (целыми днями пропадал с удочкой на баке), видно, передалось душевное состояние Егора Ивановича, и он, на ходу подтягивая свисающий до колен свитер, бросился к швартовым, призывно крича непроспавшимся ребятам из палубной команды.

Я уж было собрался бежать за Степанычем, но с мостика как ударило:

– Славка! Чего рот раскрыл? Беги узнай, что там у «пассажиров»!

«Пассажиры» бедствовали. Не все, правда. Громче всех голосили морячки из 17-й каюты. Обосновавшись на «Маныче», они начисто забыли морской устав, решив, что море для них на «лапте» кончилось, и на ночь, несмотря на все признаки надвигающегося шторма, оставили иллюминаторы открытыми. Но «Маныч», что бы они ни говорили, не Дом колхозника, а иллюминатор – не форточка. И море напомнило им об этом. Они нежились в своих кроватках, безмятежно просматривая разнообразные сны на заграничные мотивы: пальмы там над белым песочком или, может, как бегемоты в пятнашки играют, и очнулись только тогда, когда начались сны, страшные, с потопами и падениями в черную бездну. И правильно сделали, потому что здесь, на «Маныче», они были так близки к этому, как никогда, возможно, не были в открытом море. Двери-то, в отличие от иллюминаторов, были задраены, и вода уже стучалась в эту дверь.

Первым делом я, конечно, сунулся в этот орущий номер. Вода уже схлынула, ушла по коридору в неизвестном направлении, а та, что осталась, была по щиколотку и держалась в каюте за комингсом, как за маленькой плотиной. За этой плотиной бродили двое парней в мокрых трусах и с матерщиной подбирали разные туалетные принадлежности. Тут же плавали пустые бутыли с ушедшими в самостоятельное плавание водочными этикетками. Бутылки позванивали, попадая под злые, обтянутые гусиной кожей, ноги морячков. Со стороны посмотреть, гуляют по речке ребята. Вроде раков ищут.

– Вы что же, гады, утопить нас захотели?! – обратился ко мне с вопросом самый вымокший из парней. Мокрые волосы слиплись и от этого казались редкими, как гребенка.

Я, в общем-то, был тоже перепуган этой историей, но сейчас при виде этих «пассажиров», не скрывавшихся под заносчивыми курточками, облаченных в обыкновенные черные сатиновые трусы до колен, которые носят тысячи простых смертных, они показались мне такими домашними, обыкновенными ребятами, что я улыбнулся непроизвольно и, чувствуя большое облегчение, сказал:

– Что вы, ребята! Это же море, сами знаете.

– Мы-то знаем. А вот ты у меня только сейчас узнаешь. Суну тебя носом сюда, – сказал этот же парень. И в том месте, где, по его мнению, должен был находиться мой нос, он выбил ногой фонтанчик.

– Сами виноваты. Надо было иллюминатор задраить.

– Иллюминатор задраить, – передразнил меня парень. – Видал салагу? – кивнул он второму парню, который вроде бы уже успокоился и молча выжимал майку. Парень укоризненно покачал головой. – Моряк… Вот твое море! И он снова выбил из-под себя фонтанчик. – Бери швабру и наводи марафет.

Этот парень был злой, но и я разозлился не меньше.

– Лучше я гальюны буду чистить, чем твою каюту убирать!

– Ну-ка! Где твоя швабра, мальчик?! – прошипел он и схватил меня за ухо. Мне показалось, что я сейчас разорвусь на мелкие кусочки от бешенства. Но удержался и только оттолкнул его от себя.

– Брось, Сашка. Чего связался с пацаном, – сказал второй парень. – Давай шмутки спасать, а то они не только для барахолки – в утиль не сгодятся.

Упоминание о шмутках заставило Сашку поостыть. Он выругался и полез под стол, откуда выплывали какие-то тряпки.

«Спекулянты паршивые, – думал я, пробираясь по коридору. – Перепились да еще виноватого ищут».

Я поднялся на палубу. «Маныч» раскачивало меньше. Степаныч с ребятами сделали свое дело, набили швартовы, укоротили сколько можно. «Теперь и перышки почистить самое время», – подумал я, решив, что сначала покурю, а уж потом пойду докладывать обстановку в номерах. Обстановка, в общем, была нормальная. Больше криков было. Эти барахольщики из семнадцатой всех всполошили.

Мимо пробежал Колька Еременко, мой товарищ по каюте, с бухтой троса.

– Славка, тебя чего-то Степаныч ищет.

Степаныча я нашел под лебедкой.

– Ты что это, Савельев? Обязанностей не знаешь? Почему у механиков из семнадцатой не убрал? Нагрубил им, понимаешь. А ну марш в каюту!

– Не пойду.

– Чего? – удивился Степаныч, поддергивая свитер.

Глядя в вопрошающие глаза боцмана, я вспомнил, как неделю назад он попросил меня помочь отнести ему домой ведро с рыбой. Два других уже отягощали его руки. С утра на баке у нас был бешеный клев. Я спросил у него, зачем ему столько рыбы. «Чего?» – спросил он. А вечером того же дня его видели наши ребята на Мальцевском рынке. За две красноперки он брал по рублю.

– Я сказал, что не пойду в семнадцатую.

– Ты, это самое, убирать не хочешь?

– Это самое.

Степаныч покраснел и снова подтянул свитер.

– Не озоруй, парень. Дисциплину не знаешь?

– Не знаю.

– А ну, пошли к капитану.

Степаныч преобразился. Глаза, обычно сонные, Проснулись, засветились, а лицо приняло выражение сосредоточенности и торжественной строгости, как будто он только что прослушал лекцию о международном положении.

Жмакин, когда мы пришли к нему, сидел за столом и пил большими глотками чай.

– Глотку чуть не порвал, – сообщил он с довольной улыбкой. – Давненько нас так не тормошило… Ну что там в каютах, Славка?

Я было открыл рот, чтобы обрисовать обстановку, но тут получил тычок от Степаныча.

– Этот Савельев убирать в семнадцатой не хочет. Да нагрубил еще ребятам, обзывался по-всякому. Меня… это, понимать не хочет.

Степаныч был очень расстроен.

– Так-так. – Жмакин отодвинул от себя недопитый стакан с чаем. – Как же это все называется, Славка?

– Недисциплинированностью крайней степени, – сказал Степаныч и вздохнул.

– Ну чего молчишь?

Я стал рассказывать про историю в семнадцатой.

Жмакин, молча сидел в кресле и хмуро смотрел в иллюминатор, в котором летело низкое, в разрывах туч, серое небо.

– Вот что, Славка. – Жмакин моргнул. – Мы хоть и на приколе, но дисциплина у нас должна быть. Какие бы жуки в семнадцатой ни жили, а убирать, кроме нас, некому.

– Егор Иванович, как же это? После всего, что они наговорили, я должен бежать к ним ручки целовать!?

– Ну ты это брось.

– Да что я?.. Убирать за них должен?

– Должность у нас такая, Славка, что поделаешь, – сказал Жмакин.

У меня вмиг вспотели ладони, будто их паром обдало. Боцман громко высморкался.

– Пошли, Савельев.

Ну что мне было делать? Убрал я эту каюту. Хорошо, хоть алкашей не было. Но зато в каюте на веревочках сушились аккуратно развешенные тряпки: плавки, носки, галстуки, женские кофточки, и все с немыслимой искрой. Они победно раскачивались, поддуваемые ветром, бившим в открытый иллюминатор, роняя мне за шиворот холодные капли воды.

Остаток дня я просидел на мостике под шлюпбалкой. Шлюпки не было. Ее отсутствие лишний раз напоминало мне о том, где я нахожусь. Этот огромный ржавый пароход ничего не имел общего с морем; то, чем я занимался здесь… мою должность можно было исправлять в любом захолустном райцентре, в любой гостинице. Во всяком случае, там бы это не выглядело столь унизительно. Смотрели бы как на идиота и привыкли бы и не обращали внимания. А здесь… Здесь у меня роба и ремень с крабом на бляхе и мичманка…

Крючья шлюпбалки с пузырями старой краски слегка вздрагивали от порывов ветра, и тогда на них шелестели обрывки иссохших веревок. На город шел туман. Вот он закрыл противоположный берег бухты, вскарабкался на Орлиную сопку, прилип к сырым, раздувшимся тучам и медленно, как занавеска, пополз по Ленинской, закрывая дома, деревья, потушил поблескивающие нитки трамвайных путей; голоса трамваев стали глуше, и скоро город совсем исчез, и только трамваи еще долго о чем-то шептали.

Я думал о Юрке. Я представил себе огромный пустой океан, по которому медленно, как часовая стрелка, ползет Юркино судно. Мой Юрка сидит, наверно, в наушниках, вслушиваясь в шорохи эфира. И думает о чем-нибудь… Скорее всего, он сейчас думает о том, как отпразднует свадьбу со своей студенткой в новой кооперативной квартире. Хороший все-таки у него этот рейс. Есть о ком подумать.

Внизу кто-то громыхнул пустым ведром. В брезентовой штормовке и с ведром, из которого торчали удочки, шел на бак Степаныч.

«Уйду я с этого парохода», – подумал я.

Обедали всей компанией. Над борщом сидели молча, крепко. Обстоятельно рубал за красным местом – в торце длинного прямоугольного стола – Степаныч. Прикончив борщ, облизал ложку и платком вытер вспотевшую лысину. Покосился на нашу официантку, замешкавшуюся с макаронами по-флотски.

– Значит, такое дело. Обшкерить надстройку надо. Скоро Октябрьская, а наш лапоть что бич на танцплощадке. Глядеть тошно.

– Гы-гы, – задвигался Витька Носонов, наш весельчак и ухарь. Палец ему покажи – во сне смеяться будет.

– Потом покрасим быстренько. Савельев пойдет на «воронье гнездо».

– Спасибо, – сказал я. Степаныч насупился.

– За что же благодать ему такая? – отрываясь от чашки, спросил дядя Володя Власов.

– А знает он, – ответил с усмешкой Степаныч и с таинственным видом подмигнул мне. Мол, у нас своя компания, нечего всякому в наши дела нос совать.

– Ты, Степаныч, загадки не загадывай. Видное ли это дело – пацана на верхотуру, – не отступал Власов. – У меня и то там перед глазами круги стелются.

– Это у тебя с перепоя, дядя Володя, – сказал Носонов.

Власов посмотрел на него как на дурака.

– Да ладно, дядя Володя! «Воронье гнездо» так «воронье гнездо». Подумаешь… Еще и лучше, – сказал я, а сам внутренне съежился. «Воронье гнездо» – метров тридцать над водичкой…

– Во-во. Они же романтики, – непонятно в чей адрес бросил Степаныч. – Просвистит его там маленько, умней станет.

– Да чего он натворил?

– Хватит травить! – отрезал Степаныч.

Кончен разговор. Дядя Володя покачал головой.

– Ох, Степаныч, Степаныч. Что-то ты не туда правишь. Это же надо – на мальчишку взъелся. За что? Чего ты его шпыняешь? Посмотрите, люди добрые, какой боцман на «Маныче». На последней закрутке морская дисциплина… Я смотрю, ты вообще не туда гребешь. Целыми днями где-то пропадаешь. Говоришь, по делам, да что-то дел твоих не видать. Все кэпом загораживаешься. Чего его имя-то трепешь? Ни на какие ответственные задания он тебя не посылает. Чего людей смешишь? Пользуешься тем, что человек от моря отвернулся, глаза на тебя закрыл. Нехорошо, Степаныч. Это что же получается? Вместо того чтобы молодых делу учить, покрикиваешь, гоняешь без толку… Вон, на Славку зверем смотришь. По-человечески надо работать. Некрасиво здесь, за столом, распинаться, но я тебя предупреждаю: не бросишь свои штучки – на собрание вытащим и так отдраим, как новогодний станешь. И не пугай меня, не пугай! Ишь смотрит, будто я у него жену увел.

Действительно, Степаныч уставился на дядю Володю, и непонятно было, то ли жевал, то ли желваками двигал. Но молчал, видно, не хотел лишними словами свой авторитет портить.

– Так и запиши. На «воронье гнездо» сам пойду. А за Славку не цепляйся. Если ты на него зуб имеешь по делу, так по делу и спрашивай.

– Да брось ты! Никуда ты не денешься, – сказал Колька. Он сидел на планшире, болтал ногами и жевал резинку. – Никуда ты не пойдешь, – повторил он.

– Хромой, что ли?

– Точно. На берегу ты как пить дать захромаешь. На обе ноги.

– Какой умный, – сказал я, – ты что, уже отхромал? Что-то по твоей морде не видно.

– Видно, да не про тебя написано. Но я-то знаю, что мне без «Маныча» крышка.

– Брось ты форсить, Колька.

– Форсить!.. Ваську с «Амгуэмы» помнишь?

– Откуда?

– Ну откуда тебе его помнить… Стоило ему списаться, и пропал Васька, с бичами спутался. Навели его на темные дела… Кореша… Сейчас в отсидке.

– А родители куда смотрели?

– Да что родители… у меня вон тоже родители…

Это точно. Слово-то какое хорошее, счастливое.

А как бывает? «Открыл» Кольку Жмакин. Рассказывают, на городском пляже встретились. Вернее, не на самом пляже, а немного в стороне, в кустах, которые зеленым забором обступают соленый песочек. Прятался он там, стыдился на свет белый показаться, потому что под глазом у него светился здоровенный фингал, а у рубахи не хватало одного рукава. Парень-то уже здоровый, а кругом девчонки. Побил батя-алкаш. Колька, мать свою жалеючи, в один из отцовских дебошей вступился за нее. Думал, хватит сил мать от побоев оградить – не хватило. Больше домой не вернулся. Устроил его Жмакин на «Маныче».

– На стройку пойду, к геологам. Мало работы?

– Да брось трепаться! Без моря ты пропадешь.

– Много мы здесь этого моря видим? Его на пляже больше.

– Разобиделся… Что ж теперь, из-за Степаныча жизнь ломать? Не такой он человек, чтобы из-за него головой об стену биться. Барахло человек… Все чего-то крутится, вынюхивает… Выискивает, что потеплее, что послаще. Есть такие мухи. Передавить бы их. Всю жизнь свою проживают только на то, чтобы половчее устроиться. И ведь устраиваются, вроде при деле, собрания посещают, голосуют… в дружинниках ходят, – для чего-то добавил он. – А ведь гад! – Колька разволновался, спрыгнул с фальшборта, выплюнул резинку. И немного подумав, добавил: – Скрытный гад, тертый. Вот, Славка, если бы сейчас что-нибудь случилось. Ну… война! Что бы ты сделал?

– Ты что, сдурел?

– Ну а если?

– В добровольцы бы пошел. Что спрашивать?

– Вот, – Колька передохнул. – И я бы пошел. А Степаныч бы не пошел. Он бы устроил все так, чтобы никуда не пойти. Достал бы каких-нибудь справок, государство у нас доброе, справкам верит. Вот они и дурят как хотят. А возьми их покрепче, тряхни, так они заноют, болячки свои начнут в нос тыкать… Фу ты! Справки! Меня всегда такая злость на таких берет, такая… – Колька сжал кулаки и закрутил головой, как бы разыскивая какого-то своего самого страшного врага. Хорошо рядом никого не было. Ничего доброго от Кольки сейчас ожидать было нечего. Глаза точь-в-точь волчьи. – Почему такие мужики, как Степаныч, не работают по-людски? Ведь не калеки. Вот и батька мой сторожем на двух работах груши околачивает. Перед соседями стыдно. А он только посмеивается: «От работы кони дохнут. Что я, дурной – пот проливать!» Дурной! Дурак! Сволочь! – зло выпалил Колька. Он помолчал и уже тихо, почти виновато сказал. – Ты не подумай, что я злой на батю оттого, что он бил меня. Не от этого… Знаешь, как хочется любить его… Это же отец. У других вон – по радио про них говорят, портреты печатают. В школу к нам приходили моряки, геологи. Лица даже у всех добрые, хорошие… Кто настоящими делами занимается, у тех даже лица хорошие, улыбаются всегда. Знаешь, как завидно становилось. Пацаны с нашего двора… у тех тоже через каждое слово – папка, папка… А что я скажу?

Немного помолчав, Колька спросил:

– Ты своего батю помнишь?

– Нет.

– Может, это и лучше…

– Конечно. Это очень хорошо.

– Попался б какой-нибудь… Потом бы мучился.

– Естественно. Зачем мне это?

Никто никогда не узнает о том, что у меня есть батя, лучший изо всех на свете, которого я люблю, которым горжусь, которого я жду. Это мой Юрка. Даже Кольке нечего делать в моей тайне. Не знаю, что лучше: плохой батя или хороший брат. Может, не стоит кроить жизнь только на две половины: вот эта хорошая, я за нее, вот эта – нехорошая, давайте смотреть на нее нехорошо. Может, все намного сложнее. И Колькин батя не настолько плох. Разве может родной отец быть совершенно плохим? Мне на этот вопрос никогда не ответить. А Колька уже ответил, значит, он готов уже решать близкие сердцу задачи. Самые сложные. И не отец ли ему в этом помог? А вообще-то Колька прав. Откуда только народ такой идет. Вроде одинаковые все. За одними и теми же партами сидели, один хлеб едим, а чуть жизнь дала разгон, стали старше, как вдруг какой-нибудь батя пошел на обход малой скоростью другого бати. Интересно, кого обходит Степаныч? За кем тянется, кого обгоняет? С красноперкой носится. Ведь толком не работает, только вид держит. А ведь долдонит на собраниях о рабочей совести. Нужна она ему! Ему красноперку не мешай ловить, рублики подсчитывать. А ну его, этого Степаныча! Что я, действительно, нюни распустил? Он же трус. Он жизнь свою наладил так, что не бояться ему просто нельзя. Он и меня боится. А больше всего он боится, что его в шею погонят из боцманов. Где ему еще такой рыбки наудить?

– Колька, ты говоришь – Степанычу здесь не место, про отца своего… А мы?

– Мы другое дело. Нам выучиться надо. Море от нас не уйдет. Наверстаем.

– Ну мы – ладно. А Жмакин, здоровый же мужик.

– Жмакин… – протянул Колька, – у Жмакина история, говорят, какая-то вышла. Он неспроста здесь. Раньше кэпом ходил, все чин чинарем. Да схлестнулись у него дорожки с каким-то гадом. А уж что там у них вышло, не знаю. – Колька задумался и сковырнул ногтем пластинку ржавчины с борта. – Они, между прочим, со Степанычем плавали. Степаныч и наш кэп, скажи? И сейчас вроде вместе держатся. Странно все это. Может, и Жмакин такой же. Все в каюте сидит, будто в море, в рейсе, на берегу его и не увидишь. Да только мне не верится, что он со Степанычем заодно.

– Ну а как же тогда Степаныч? Травит, что он первый кореш у кэпа.

– Я-то знаю, для чего это он. Боцман, который в дружбе с кэпом, это не просто боцман, это… – Колька замялся, подыскивая подходящее слово. – …в общем, побаиваются в команде таких боцманов. А ему хорошо за капитанской спиной: тепло, светло и мухи не кусают. Хозяин.

– Да, – сказал я.

– Что?

– Верно. Трудно с таким боцман.

Колька усмехнулся.

– Чего ты?

– Сам, что ли, не знаешь? Ты бы трусил его поменьше. Тогда бы в голову ерунда всякая не лезла.

– Сказал тоже. Чего мне его трусить? – Противно все. Скорее бы Юрка возвращался.

– Ага, Юрка. Он тебе манны небесной привезет. Хотя бы и манны. Тебе-то что?

– Дурак ты.

– Ладно. Не твое дело.

– Каждый должен свой курс выбирать.

– Мы с Юркой уже выбрали.

– С Юркой, – передразнил меня Колька, – а ты своими мозгами когда-нибудь думал? Для тебя будто никого на свете и нет. Юрка, Юрка… Можно подумать, ты пришел на «Маныч» не работать – Юрку своего дожидаться.

– Ладно. Тоже мне учитель… – Дай закурить. Колька не глядя сунул мне пачку «Беломора» и перешел на другой борт. От его слов будто заноза засела внутри.

На следующее утро вся наша компания продолжала наводить красоту на «Маныче». Меня с Колькой Степаныч послал на покраску загодя обсуриченного подзора.

– Ответственное дело ваше, ребята. У каждого судна самое праздничное место – надстройка, у нашего «Маныча» задница. Отполировать ее надо так, чтобы как у негритоса блестела. Усекли? И быстренько. Времени в обрез. В общем, это у вас как соцсоревнование. Кто кого. Идет?

– Чего раньше раскачивались? – буркнул Колька.

– Не твоего ума дело.

– Ну так и гони сам!

– Ох, Колька! Сведу я тебя к кэпу. Дружок твой уже побывал… Ишь ощерился. Надо же понимать политику. – И добавил с улыбочкой. – Да вы, ребята, быстренько. Делов-то.

Он вытащил из форпика канистру с шаровой краской, прикинул на глаз глубину, поморгал, раздумывая о чем-то, залез в форпик и принес флягу с олифой.

– Олифы не жалейте. Краски мало, – пробурчал он озабоченно и, бренча ключами в кармане обвислых штанов, убежал.

Красить мне нравится. «Маныч» рядом с красавцами «пассажирами» напоминает ржавую консервную банку, на которую и краски-то жалко. Но ничего, мы поставим тебя на ноги. Потянется солнышко и к тебе, заиграет на бортах.

Чтобы дело шло быстрее, Колька пошел на одну сторону, я – на другую. Спустили по беседке. Краска ложилась ровно, валик мягко шуршал, смывая ржавые потеки. Метр, второй, третий – и вот уже залоснился, заиграл солнечными бликами подзор, «Маныч» словно поднимался, над причальной стенкой. Время от времени я лазил наверх, чтобы подлить краски, посмотреть, как у Кольки идут дела. Ничего себе! Колька меня обгоняет. Без перекура потеет парень. Надо что-то делать. Что я – безрукий? Поменьше надо за краской на палубу ползать. Вот что надо! У Кольки ведро, а у меня банка из-под томатов. Я сбегал на форпик, там у нас в цепном ящике разное барахло хранилось. Нашел помятое, черное от мазута ведро: ничего, не смотреться, в, него – пойдёт. Налил до краев. Боцманский бидон сразу стал легче. Я глянул в него – до обеда Кольке на раз еще хватит. Осторожно спустился в беседку и только повесил ведро на крюк, как дужка вылетела из ушка, и вся моя краска ухнула в воду. От расстройства я чуть не свалился с беседки. Вот невезуха… Черт косорукий! Краски-то в бидоне – кот наплакал.

Я поднялся на палубу.

– Что случилось? – спросил Колька.

– Краска упала.

Колька заглянул в бидон и присвистнул:

– Ты что, прямо из бидона за борт?

– Брось скалиться. Что делать?

– Красить.

– Этим? – Я пнул бидон.

– Да, – покачал Колька головой, – вряд ли хватит.

– Надо еще к Степанычу за краской сходить.

– Обматюгает.

– Ну и правильно… раз виноват.

– Смотри.

– Ладно. Ты мажь, а я пойду к Степанычу.

Нигде на палубе Степаныча не было. На ходовой рубке висели в беседках Власов с Носоновым.

– Степаныча не видели? – крикнул я.

Власов перегнулся, так что лицо побагровело: всегда подвигается к тому, кто с ним говорит, – глуховатый мужик.

– Нет, а зачем он тебе?

– Да краски надо.

– Так это Степаныча. Ключи у него.

– Ян говорю – не видели его?

– Не видели. Может, на берегу.

Я спустился на причал. В полдень порт замирает. Кто готовится к обеду, кто обедает, а кто, забравшись в тенечек, уже ковыряется спичкой в зубах и о чем-нибудь думает, а если думать неохота или не о чем – отдыхает, то есть спит. А кто «козла» забивает: от горечи, горькой, как море, или от радости, выпитой через край, со страшной силой бьет по столу костяшками домино – не дай бог попасть под такой удар. В полдень моряки ходят друг к другу в гости понюхать, чем воздух пахнет. Сквозь запахи борща и компота, краски и смолы из бортов рассохшихся в тропиках шлюпок не каждый учует дух тех морей, которыми прошли моряки. А кто учует, так и сидит развесив уши за очередной байкой до тех пор, пока его не хватится начальство и не прибежит с пеной у рта вахтенный и не погонит на свою «коробку», которой еще черт знает сколько стоять в ремонте и на которой уже все настолько опостылело, что хоть за борт бросайся.

Побегал я по соседям, чуть ноги не потерял, пока снова не выбрался на причал. Был полдень с его белым, в полнеба, солнцем, стекающим горячими, черными каплями по мачтам и грузовым стрелам, которые словно стрелки гигантских часов замерли наверху, изнемогая от зноя. Был порт с пирамидами ящиков, горами контейнеров, разрисованных всеми красками зарубежья, на которые сыпется, проникая в каждую щелку, золотой солнечный песок. Вон обливается потом Власов с Носоновым, я их отсюда вижу. Кольку отсюда не видно, но я знаю, краски у него нет – нет Степаныча.

Боцмана я нашел у проходной. На узенькой скамеечке, поймавшей легкую тень от редких кустиков, задохнувшихся в серой дорожной пыли, сидели два смурных мужичка с жилистыми, но усохшими руками и разговаривали, разглядывая носки ботинок. Один из них был Степаныч. Был он с прутиком, которым время от времени обстукивал запылившиеся штанины. Степаныч строго посмотрел на меня:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю