412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Ильин » Соленый берег » Текст книги (страница 10)
Соленый берег
  • Текст добавлен: 21 апреля 2017, 05:02

Текст книги "Соленый берег"


Автор книги: Анатолий Ильин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 10 страниц)

За ночь Гроссевич описал и положил на карту большую часть побережья. Топографическая съемка часто осложнялась, когда на пути вставали тянущиеся на много верст отвесные скалы, поросшие непроходимой тайгой со множествам бухт и бухточек. Круто обрывающиеся в море скалы окружал неумолчный прибой, и подходить близко к берегу на шлюпке, управляемой неопытными гребцами, было опасно. Приходилось отстаиваться в укромных заливчиках в ожидании, пока не прекратится или не переменится ветер и прибойные волны позволят продолжить плавание. Иногда за каким-либо мысом открывалась равнина, переходящая дальше от берега в распадок, забитый, словно снегом, недвижным туманом. Тогда маленький отряд высаживался на берег, стрелки разбивали палатку, готовили обед, а Гроссевич, прихватив буссоль, уходил в тайгу, стремясь снять на карту как можно большую площадь. Часто он возвращался только под утро, проплутав всю ночь под дождем, искупавшись, по крайней мере, в двух-трех речках, в изодранной одежде, голодный и всегда счастливый. И у костра подолгу разглядывал рождающуюся карту, стремясь по памяти увидеть оставшуюся за спиной местность.

Несмотря на успешное продвижение, каждая новая верста снятого берега с каждым днем давалась все труднее и труднее. Кончались продукты. Взятые во Владивостоке крупа и сухари совершенно испортились под влиянием сырого климата. Рыба, которую не составляло большого труда наловить, приелась. Часто приходилось готовить бурдук – ржаная мука, разболтанная в теплой воде. Быстро кончавшийся чай заменили шультой, приготовляемой из березового или дубового гриба.

Стрелки косились, и часто, засыпая, Гроссевич слышал их угрюмое бормотание, в котором звучали постоянно слова, что бродить по этим местам – яму себе копать. Последнее время Гроссевичу все чаще приходилось просить стрелков поднатужиться, потерпеть. Говорил с ними не возвышая голоса – он так и не научился командовать. Обещал на ближайшем топографическом посту, до которого оставалось еще около ста верст, конец похода, отдых. И часто, пока его угрюмые спутники раскуривали на кормовой банке свои трубки, сам садился за весла.

Однажды на рассвете, после того как он уговорил стрелков пораньше собрать бивак и продолжить путь, с тем чтобы быстрее пройти устье речки, преградившей путь экспедиции, с моря подул сильный ветер. Надо было торопиться, пока он не набрал силу и надолго не задержал отряд. С трудом преодолевая волны, метавшиеся у берега, шлюпка неожиданно стала бортом к волне и опрокинулась. Это был первый удар, значение и последствия которого с трудом угадывались. Теплилась надежда, что еще, не все потеряно: шлюпку выбросило на берег, и она была цела, а вместе с ней и некоторые инструменты, снаряжение. Карта пострадала незначительно, так как он всегда хранил ее в водонепроницаемой клеенке. Не всплыла только сумка с его путевыми записями. Потеря невелика. Что значит она по сравнению с тем, что удалось спасти! Карта! В ней смысл всего, что сделано, и того, что еще предстоит сделать, и в буссоли, надежном и верном товарище, и в тех ста верстах назначенного ему пути, которые он пройдет, обязан пройти. Так будет! И это «так будет» прочли в его глазах два угрюмых стрелка.

Когда Гроссевич проснулся, на берегу, где вразброс сушились палатка, одеяла, его мокрая одежда, он не увидел ни лоскутка, ни щепки, которые бы напоминали о разбитом здесь несколько часов назад биваке. Исчезли шлюпка, одеяла, одежда. Исчезли инструменты, оружие, рыболовные снасти, деньги, которые для просушки он вытащил из кармана и приложил камнем, чтобы их ветром не снесло в море. Исчезла карта. Исчезли стрелки. Босиком, в одном нижнем белье он метался по берегу, утыканному базальтовым крошевом, битыми раковинами, обезумев от страха и отчаяния, врывался в черную стену тайги и, – натыкаясь на сучья и ветви, не чувствуя боли в истерзанных, залитых кровью ногах, искал людей, однажды поднявшихся на борт шхуны. Еще не веря в то, что произошло, звал их…

Метрах в пятистах от исчезнувшего бивака, среди источенного о камни белого, как кость, плавника, он увидел разбитую буссоль, уже покрывшуюся легким налетом соли.

Это был второй удар, смертельный, последний.

Какая дуэль? Время старомодных поединков кончилось. Для неглупого человека, знакомого с правилами жизни, в наше время достаточно средств и возможностей преодолеть все препятствия, что встают на пути, не подвергая свою жизнь опасности, риску. Тот, кто умеет перешагнуть через условности света, пренебречь мнением общества, сможет перешагнуть и через человека, неугодного, славно это тень его только.

Билось и плясало владивостокское время Колесова, торжествуя победу, тихую, негласную, никем не замеченную. Металась в сумрачной горнице, едва освещаемой красной свечой, смеялась и пела, тянулась на носки высокая Левина тень, выглядывая далекую смерть таежного топографа.

Глухо и немо, сжатое черными тисками ночи, шевелилось, заглатывая на волнах недвижные звезды, море. Бесшумно скользила в небе, касаясь нижним краем верхушек волн, луна.

Гроссевич лежал на берегу открытой, описанной и положенной им на карту бухты. Сколько времени он здесь – не помнил. Когда сознание прояснялось и жар, застилающий глаза красным горячим туманом, отпускал, перед ним, как в калейдоскопе, мелькала блеснувшая черным днищем шлюпка, дикий крик стрелков, сумка с записями, медленно растворяющаяся в глубине, солнечные зайчики, вспыхивающие в том месте. Но чаще он видел сумку. Она медленно проплывала перед его глазами, увесистая, тугая, с белым уголком карты, вылезшей из свежей прорехи… Почему карта? Карту он спас. Да где же она? Только тут рядом лежала… Временами чудилось, что он видит всю карту, тогда сердце начинало быстро и тревожно биться, так что становилось больно, и он со стоном тянулся рукой к ней.

Исчезло, сгорело то, ради чего он ехал на самый край России. Плоды долгих трудов, страданий, лишений.

И не было силы, которая бы вернула все это. Но не это самое страшное. Смерть. Она дышит рядом, прячась в слабом шорохе волн, накатывающихся на галечный берег, в тихом шептанье листвы, темных деревьев, подступающих к самой воде. От ее близкого дыхания кружится голова. Кажется, стоит открыть глаза – и, все кончится. Пусть. Что значило бы ее торжество, когда бы рядом с ним лежала сумка с картой! Рано или поздно, но его бы нашли, нашли бы и карту. Увидели бы то, что он увидел, прочили бы дорогой, которую он не сумел закончить. И тогда бы не напрасна, не зряшна была бы его жизнь, что минута за минутой, капля за каплей уходит от него, как время в песочных часах. Уходит время жизни. Время…

Он попытался остановить, удержать его в слабеющей памяти. Быстрое, как ночной ветер, острое, как вгрызающееся в берег тысячью зубастых волн море… Но разве возможно собрать свою жизнь, по капелькам просочившуюся сквозь месяцы, дни, затерявшуюся в расщелинах скал мыса Туманного, в зарослях осоки и камыша Нельмы, в распадках и буреломах Самарги, в разбитых матросскими башмаками лужайках Владивостока, растаявшее в дымных шлейфах «Востока». Это асе равно, что успокаивать ладонями тронутую рябью воду в надежде схватить свое ускользающее изображение. Лучше закрыть плаза. Так легче. Бредет память с черной повязкой на глазах, нагибаясь к самой земле, чтоб след твой не потерять.

Мелькали темные, задохнувшиеся в тесных снегах деревеньки… Блеснет крестик на колоколенке сгорбленной церквушки – запоздалая искорка угасающего дня – я снова ночь, и свист полозьев, и мчащиеся по санному следу струйки лунного света, острые, тоскливые, как два свежезаточенных ножа. И чем чаще мелькают верстовые столбы, тем стремительней их бег, тем ближе они, ближе… Россию не проехать. Она никогда не кончается. Чем выше и глубже забираешься в ее снега, оставляя то оправа, то слева деревни и погосты, проскакивая города, тем яростней и торжественнее гудят ее голоса. И чем дальше летит твоя дорога, тем ближе голос родины. Страшна и радостна безумная близость ее.

Может быть, поэтому смерть приходит молча, таясь.

Всю ночь земля гудела под ударами волн. Деревья, захлебнувшиеся в потоках дождя, жалобно скрипели, а иногда какое-нибудь, не выдержав бешеного напора ветра, с шумом падало наземь. Наутро шторм утих, показалось солнце. У берега появились нерпы и, подняв утихшую было волну, начали охоту за рыбой. По мокрой гальке пробежал, ковыряясь в свежих водорослях, кулик. Часто обнюхиваясь, вышел на берег старый медведь. Прихрамывая и увязая в намытой за ночь гальке, он тяжело потащился вдоль берега в поисках выброшенной штормом рыбы. Иногда на отмелях легкая волна доставала его, и тогда, недовольно ворча, он прыгал в сторону, стряхивая с лап воду. Вдруг он застыл, шерсть на загривке зашевелилась, медведь уставился маленькими, гноящимися глазами на странный предмет, лежащий под деревом со сбитой страшным ночным ударом вершиной. Странный предмет шевельнулся, зашуршали листья, раздался слабый звук, от которого медведь осел, попятился, соображая, что бы это значило. Но в это время со стороны реки его оглушили новые звуки, и он, злобно тряхнув головой, бросился, взбивая песок и гальку, к ближайшим кустам.

Из устья Ботчи показалась умальгда. Двое орочей – один молодой, с длинным шестом – на корме, другой постарше, с гарпуном – на носу – внимательно наблюдали за нерпами.

– Смотри! – вдруг крикнул тот, что сидел на носу. – Человек!

– Лоча. Мертвый…

– Живой. Шевелится.

– Не смотри! Это злой дух!

Старший ороч покачал головой, что-то сказал вполголоса, и через минуту умальгда пристала к берегу.

Орочи осторожно приблизились к лежащему человеку. Сквозь клочья грязного тряпья, прикрывающего его тело, темнели кровоподтеки, ссадины. Истерзанное комарами лицо распухло и было страшно. Ноги в рваных ранах, забитых грязью и песком. Пошептавшись, орочи подняли неподвижное тело и понесли его к умальгде.

Срубленная ветром в весеннее ненастье, лежит в пыльной траве лозовая ветвь, роняя на сухую землю не успевшие проснуться бархатные почки. Вот-вот умрет, рассыпется под ногой пугливого оленя или под лапой медведя-шатуна. Но стоит прошелестеть первому дождю – и снова запоет всеми струнами жизни ее тоненькое тельце, вспыхнут и пробегут по ее рукам, тянущимся к солнцу, зеленые огоньки-листочки. Так случилось и с Гроссевичем. Смерть, уже покрывшая его лицо своей синей тенью, отступила. Долго, по капелькам собирали жизнь лоча орочи из стойбища, что стоит на речке Ботчи, в устье которой умирал Гроссевич.

Веточки багульника, плоды шиповника, растертые в порошок, закрыли его раны. Горячая кровь нерпы и медведя сопрели его сердце. Странная, непонятная ему забота о нем, любовь к нему открыли его глаза и заставили потовому увидеть зеленый мир, окружавший его, и людей – сынов леса, для которых он стал Надатха – братом.

Гроссевич бродил по стойбищу среди балаганов из корья и лосиных шкур, засыпал у костра на хвойной подстилке, ходил с орочами на охоту, на рыбную ловлю. Таинственные, странные звери глядели ему в глаза, ноздри обжигал запах свежей крови и сырой земли, отблески костра дрожали в его глазах, смеясь и плача, звенели в ночной листве орочонские песни.

Однажды, в начале октября, когда отяжелевшие от всосанного за лето солнца листья покрылись золотым загаром, а кедры сбросили с уставших ветвей первые шишки, он взял оморочку и отправился к морю.

Оно распахнулось перед ним, огромное, страшное в своей синей сияющей красе. Ворвалось в него, ослепив на мгновение. Словно невидимая рука сбросила с его исцелившихся глаз повязку в ясный день. Море неслось к нему на белых лодках волн и, разбившись о берег, бросило в лицо пригоршню веселых холодных брызг, от которых ослабели ноги, закружилась голова. Море узнало его! Назвало по имени! Ласкаясь к его ногам, захлебываясь, кричало в самое ухо невнятные, счастливые слова, значение которых он не понимал, но чувствовал их звенящую, радостную силу.

Словно обрезанная ножом, застыла темной стеной бежавшая за ним тайга. Сорванные с губ и щек, крепким бризом растаяли в синеве ее пьяные запахи.

Он понял, что не может без моря. И тогда он стал ждать. В октябре шхуна «Восток», возвращаясь из устья Амура, должна была снять его. Он устроил себе шалаш из старого, свалившегося с мертвых деревьев корья, развел огонь, беспрестанно скармливая ему плавник, что, словно ребра чудищ морских, усыпал берег.

Ждал.

В конце месяца вместе с первыми метелями, рванувшимися на землю из-за горизонта, на траверзе Ботчи появился «Восток». Гроссевич свалил в огонь все, что заготовил. Словно тяжелая желтая змея, поднялся дым над кедрами и пошел прокладывать дорогу в небо. Он чувствовал – его увидели! ему даже показалось, что шхуна вильнула к берегу, и он хрипло закричал, ничего не слыша, не видя, словлю разом ослепли его глаза, и только где-то внутри горит, сверкает маленькая точка – «Восток»! Но уже через мгновение он понял, что шхуна идет мимо, она уже прошла его, оставив за кормой шлейф черного дыма, будто с палубы лениво снялась большая птица. Она долго летела над морем, пока не скрылась из виду. Гроссевича охватил ужас. Он стал бросать в костер все, что еще осталось под руками: щепки, веточки, старую траву, мох с камней. Он сорвал с себя куртку-мегал, в огонь полетели рубашка, шапка, он готов был сам броситься в костер, взорваться в нем, только б она остановилась. Только б остановилась!..

Шхуна ушла. О его гибели знал весь Русский берег, от Николаевска-на-Амуре до Владивостока. В доказательство этому прилагались вещи и подмоченная карта Гроссевича, которые доставили еще в июне на ближайший топографический пост два угрюмых стрелка.

Гроссевича не было. Был никому не известный ороч Надатха из стойбища Богчи.

В штабе Фуругельма во Владивостоке под гром пробок шампанского прыгала тень Колесова.

То, что он принял за радость встречи, оказалось миражем. Море посмеялось над ним. Сгорбившись, он пошел в тайгу. За ним с хохотом и свистом, заметая следы, мчался ветер моря.

Он понял – он один. Самому ему никогда не выбраться из тайги. Он понял – его забыли или, что вернее всего, вычеркнули из списков, живущих на этой земле.

Он поселился в юрте старого Май-Датте. Долгими зимними вечерами, когда в щелях ветхого домика завывал ветер, а с речки доносились гулкие выстрелы лопающегося на морозе льда, Гроссевич, укрывшись хукту из собачьих шкур и глядя, как быстро-быстро бегут вверх красные искры угасающего ха, слушал мудрого Май-Датте, неторопливо вспоминающего прошлое. История маленького народа, затерянного в самом сердце Уссурийской тайги, записанная обомшелыми кедрами на сухой коре стволов, разбросанная в шелестящей осоке, притаившаяся в загадочных царапинах и потеках, оставленных речкой Ботчи на утесистом берегу, остановившаяся в темных глазах древней вороны, возившейся целыми днями на кухонных отбросах, тихо плыла перед ним.

– Давно это было. Орочи, удэге, нивхи жили тогда как одна семья. Вместе ходили на охоту, вместе ловили рыбу, вместе охотились, по справедливости делили добычу, а вечерами у костра веселились и пели песни. Никто тогда не умирал, потому что не было болезней, а брат, не поднимал руку на брата. Нас было так много, что гуси, пока летели от Коппи до Самарги, становились черными от дыма наших очагов.

Но вот однажды прилетев из-за снежных гор злой дух и поселился на священной горе Кынга. Был он совсем слабый, одежда висела на нем клочьями. Пришел в наше стойбище. В левой руке можжевеловая ветвь, а в правой – старая кость нерпы. Сказал, я голоден. Накормили. Сказал, я замерз, пустите меня к огню. Согрели. Сказал, я устал. Пустили в юрту. Долго он спал. Охотники сходили на охоту, рыбаки наловили рыбы, женщины приготовили юколы, а он все спал. Уж подумали, не умер ли? Зашли в юрту и увидели великана. Ноги как тополи, из которых рыбаки делают умальгды, туловище как гора Омоко, глаза как два озера. Пришелец рассердился на то, что его потревожили, закричал, затопал ногами, так что с деревьев слетели все листья, а в очагах погас огонь. Испугались люди, бросились перед великаном на колени, обещая больше не тревожить его. Немного успокоился великан и голосом, подобным грому, потребовал еще пищи. Ему принесли все, что было в стойбище. Но этого оказалось мало. Охотники пошли в лес, и каждый принес по сохатому, рыбаки вернулись о полными лодками жирной кеты. С каждым проглоченным куском великан становился все больше и больше. Он рос, как снежная вершина на горе Оытка в плохую погоду. Все съел, но и этого ему показалось мало. Люди побежали в соседние стойбища и принесли великану все, что смогли найти. Но и этого не хватило злому духу. Рассердился он и стал хватать людей и тут же проглатывать их. Закричали в страхе люди и бросились прочь из стойбища. Все звери тоже испугались страшного, злого духа и в ужасе убежали из тайги. Людям стало нечего есть, стали умирать. Тогда, чтобы не погибнуть совсем, сговорились они убить злого духа. Выбрали время, когда он опал в юрте. Но в то время, когда они уже готовы были бросить свои копья в спящего великана, увидела их сорока и громко застрекотала. Проснулся великан, понял, что люди задумали его убить, – засмеялся, вырвал из себя несколько перьев и бросил их в людей. Смотрят люди, а это уже не злой дух, а большой белый орел. Взмахнул орел крыльями и полетел за море. Любопытные люди подобрали перья, чтобы лучше рассмотреть их, и сразу между ними вспыхнула ссора, а потом они начали убивать друг друга. С тех пор орочи, удэге, нивхи живут отдельно, прячутся в тайге друг от друга, а случится им на охоте за соболем встретиться на одной тропе – не миновать беды.

К людям пришли неизвестные, страшные болезни. Орочи одного стойбища начали бояться друг друга. Стали тайком уходить в тайгу. В некогда больших поселках, в которых прежде весь день было шумно и весело, сделалась тихо и грустно. Люди стали жить маленькими стойбищами – по три-четыре семьи, но и они боялись, как бы из одной юрты болезнь не пришла в другую. И снова уходили в тайгу. Но от болезни не спрячешься. Она как лесной огонь, что бежит от дерева к дереву…

Май-Датте замолчал. Попыхивая трубкой, глядел на огоньки гаснущего костра. Казалось, это огонь рассказал ему сказку. Умер огонь – кончилась сказка.

В тот вечер Гроссевич долго не мог уснуть. Ему казалась, что тот чистый и яростный ветер, ворвавшийся в петербургские квартиры русской интеллигенции со страниц народнической литературы и отправивший в народ сотни юношей и девушек, – тот ветер пронесся и здесь, прошумев в вершинах седых елей, напомнив о себе. Правда жизни, бродившая с клюкой между покосившимися крестьянскими избами, темными от прячущегося в них горя, ходит и среди орочонских стойбищ. Возможно, орочам, бедным и нищим детям тайги, оглушенным страшными преданиями, вечным страхом перед голодом и болезнями, еще в большей степени, чем русским крестьянам, нужны люди, которые помогли бы им бороться с недугами и невзгодами, научили бы глядеть на мир глазами сильного и гордого от сознания своей силы человека.

Здесь, как и за тысячи верст отсюда, люди разобщены, обозлены. К ним также нужно нести свет знаний, воспитывать в них потерянное, забытое чувство братства.

Россия не кончилась для него в этой тайге, он слышит ее голос, он чувствует ее дыхание.

Эта мысль обожгла его, как огонь. Чувство обреченности и тихого отчаяния сменилось радостью от сознания того, что он, отрезанный от родины с одной стороны непроходимой тайгой, с другой – морем, снова ощутил себя ее сыном. Сбившись с пути, он снова нашел свою дорогу, тихо и печально подсказанную всем укладом, всей жизнью этого маленького, затерявшегося в тайге народа. Раз ему не позволили люди и обстоятельства жить своей правдой там, он пронесет свою правду здесь. Он не изменит своему великому делу, не предаст этих людей, как предал тех, в Петербурге, Колесов.

Новым смыслом наполнилась его жизнь. Он решил остаться у орочей навсегда, чтобы отдать им свои знания, любовь, жизнь.

Страшное дело, случившееся в устье Ботчи, открылось в тот день, когда угрюмые спутники Гроссевича, не поделив между собой деньги топографа, сделали донос друг на друга. Колесов бежал.

В устье Ботчи была послана шхуна за Гроссевичем, по она не обнаружила стойбища орочей. Во Владивостоке решили, что молодой топограф погиб.

Прошло два года. Весть о том, что в стойбище Ботчи живет странный русский, который обучает орочей грамоте, учит строить красивые, прочные жилища, в которых зимой тепло так же, как летом, помогает бороться с болезнями, облетела тайгу. В Ботчи потянулся лесной народ, чтобы своими глазами увидеть доброго духа, послушать его мудрые слова.

Пришла эта весть и во Владивосток. В устье речки была отправлена шхуна с воинской командой. Все орочи стойбища, заметив высадку стрелков, вместе с Гроссевичем бежали в тайгу. Тогда, по всем правилам военного искусства, была применена хитрость: шхуна развела пары, сделав вид, что уходит, а за ближайшим мысом, скрывшим ее от орочонских наблюдателей, был высажен отряд стрелков.

На следующий день разведчики донесли о возвращении ботчинских орочей. Рано утром, когда стойбище спало, последовала атака. Гроссевич, а вместе с ним еще двое орочей, которые оказали наиболее яростное сопротивление, защищая Надатху, были взяты.

Началось следствие. Судьи, потрясенные признанием Гроссевича о своем добровольном решении поселиться среди орочей, были растеряны. Дело принимало слишком сложный оборот для местных чиновников, чтобы они могли его решить на месте.

Гроссевича отправили в Иркутск.

Следствие тянулось долго. Высшие судебные чины не могли попять, что заставило подсудимого, русского дворянина, уйти от дел, обещавших быструю карьеру, почет, славу, ради богом забытых туземцев. Это не укладывалось в голове. Это, в конце концов, оскорбляло честь и достоинство петербургских «великороссов».

Наконец последовало решение, которое и не могло быть иным, – обычный прием, используемый великосветской фемидой во все времена, когда нужно унизить, покрыть позором человека, выламывающегося из традиционных, вылощенных, взлелеянных сословных норм и обычаев. Гроссевича широковещательно объявили душевнобольным и поместили в Николаевский военный госпиталь. Это спасло его от тюрьмы. В Петербурге были готовы пойти даже на это, лишь бы не возбуждать и без того охваченную брожением – предвестником грядущих революционных преобразований – русскую интеллигенцию.

Только через год Гроссевич вышел из госпиталя, лишенный чинов и дворянского достоинства.

Первым пароходом, отправлявшимся на Дальний Восток, он прибыл во Владивосток. На шхуне Гека «Сторож» он вышел туда, где прошла его молодость.

Вот и знакомый берег Ботчи. Стойбище.

Но почему так тихо? Только кричат обеспокоенные вороны, да вдалеке мелькнул красный лисий хвост.

Стойбище было мертво. Кругам трупы. В юртах и рядом. Неизвестная, быстрая болезнь, чего так всегда боялись его братья, совсем недавно промчалась по тайге, только на секунду задержавшись там, где было Ботчи…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю