Текст книги "Шпион в доме любви. Дельта Венеры"
Автор книги: Анаис Нин
Жанры:
Эротика и секс
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 24 страниц)
– Красота вашей руки схожа с красотой вашего тела. Если бы я не знал вашего тела, мне бы захотелось его увидеть теперь, когда я вижу форму руки.
Желание сотворило вулканический остров, на котором они лежали в трансе, ощущая под собой подземные вихри, танец пола и стола и магнитные блюзы, вырванные с корнем желанием, лавины телесной дрожи. Под нежной кожей, под усиками секретных волосков, под извилинами и долинами плоти текла вулканическая лава, раскаленная страсть, и там, где она обжигала, голоса исполняемого блюза переходили в крик грубой ярости, неукрощенный крик наслаждения птицы и зверя, крик опасности, крик страха, крик деторождения, крик раненой боли, исходящий из хриплой дельты природных впадин.
Дрожащие предчувствия, волнующие руку и тело, сделали танец невыносимым, ожидание – невыносимым, курение и беседу невыносимыми, скоро должен был наступить неукротимый припадок чувственного каннибализма, радостной эпилепсии.
Они бежали от глаз мира, от порочных, грубых, яичниковых прологов певца. Вниз по ржавым решеткам лестниц, в подземелье ночи, благосклонной для первого мужчины и первой женщины в начале мироздания, где не существует слов, чтобы овладеть друг другом, где нет музыки для серенад, нет подарков для обольщения, нет турниров для произведения впечатления и внушения покорности, никаких второстепенных орудий, украшении, ожерелий, корон для подчинения, а есть только один ритуал, радостное, радостное, радостное, радостное пронзание женщины чувственной мачтой мужчины.
Открыв глаза, она обнаружила, что лежит на корме лодки, а под ней – пальто Филипа, любовно защищающее ее от осадков, просачивающейся влаги и ракушек. Филип лежит рядом, только его голова находится выше ее, а ноги вытянуты дальше, чем ее. Он спит, спит крепко и глубоко дышит. Она садится в лунном свете, сердитая, обеспокоенная, разбитая. Лихорадка достигла своего апогея и уже спала отдельно от желания, оставив его неудовлетворенным, на мели. Высокая температура и никакого климакса – Гнев. Гнев – это ядро не расплавится, пока Сабина мечтает быть как мужчина, свободной обладать и желать в приключении, получать удовольствие от незнакомца. Ее тело не растает, не поддастся грезам о свободе. Оно обмануло ее в приключении, за которым она охотилась. Лихорадка, надежда, мираж, приостановленное желание, неудовлетворенное, будут с ней всю ночь и весь следующий день, будут гореть в ней не затухая, отчего окружающие скажут:
– Какая же она чувственная!
Проснувшись, Филип с благодарностью ей улыбнулся. Он дал, взял и был доволен.
Сабина, лежа, думала о том, что никогда больше его не увидит, хотя отчаянно этого хотела. Он рассказывал о своем детстве и любви к снегу. Он обожал ходить на лыжах. Потом без перехода возник некий образ, уничтоживший эту идиллическую сцену, и Филип сказал:
– Женщины никогда не оставят меня в покое.
Сабина ответила:
– Если хочешь быть с женщиной, которая не всегда будет ждать того, что ты займешься с ней любовью, будь со мной. Я пойму.
– Ты умница, что так говоришь, Сабина. Женщины склонны обижаться, если ты не всегда готов и не в настроении разыгрывать романтического любовника.
Ее слова вернули его на следующий день, когда он признался, что в жизни не проводил с женщиной более одного вечера, потому что «после этого она начинает требовать слишком многого, начинает предъявлять претензии…»
Он пришел, и они отправились гулять в дюны. Он был разговорчив, но ни разу не затрагивал личностного. В душе Сабина надеялась на то, что он расскажет ей что-нибудь такое, что расплавит неподдающееся чувственное ядро, что она ответит, что он пробьется через ее сопротивление.
Потом абсурдность подобных ожиданий насмешила ее: искать нового рода сплав, потому что добиться чувственного ей не удалось, тогда как хотела она именно чувственного, добиться мужской свободы в приключении, добиться удовольствия без зависимости, что могло освободить ее от всех тревог, связанных с любовью.
Мгновение она видела в своих любовных тревогах подобие тех, что знакомы наркоманам, алкоголикам, заядлым игрокам. Тот же непреодолимый импульс, напряжение, принуждение и затем депрессия, следующая за уступкой импульсу, резкая смена чувств, горечь, депрессия и снова принуждение…
Трижды море, солнце и луна были насмешливыми свидетелями ее попыток по-настоящему обладать Филипом, этим авантюристом, мужчиной, из-за которого ей завидовали другие женщины.
И вот теперь, уже в городе, окруженная пурпуром осени, она шла к его квартире после того, как он ей позвонил, колокольчики на индийском кольце, подаренном им, весело позванивали.
Она вспоминала свою боязнь, что он исчезнет вместе с летом. Он не попросил ее адреса. За день до его отъезда приехала подруга. Он говорил об этой женщине сдержанно. Сабина угадала, что она важна ему. Она была певицей, он ее учил, их связывала музыка. Сабина слышала в его голосе уважительные нотки, которые ей не хотелось вдохновлять, но которые напоминали тон Алана, когда он заводил разговор о ней. К этой другой женщине Филип испытывал то же чувство, что Алан к Сабине. Он с нежностью рассказывал о ее слабом здоровье Сабине, которая так неистово хранила тайну того, что замерзала, когда они плавали, или уставала, когда их прогулки затягивались, или перегревалась на солнце.
Сабина придумала игру в суеверия: если эта женщина красива, тогда Сабина больше его не увидит. Если же нет, если ее непоколебимо любят, тогда Сабина могла быть прихотью, капризом, лекарством, лихорадкой.
Увидев ее, Сабина удивилась. Она была некрасива. Бледная, самоуничижительная. Однако в ее присутствии походка Филипа становилась мягкой, счастливой, размякшей от счастья, менее натянутой, менее высокомерной, нежно-умиротворенной. Вместо вспышек молний в льдисто-синих глазах – мягкое сияние раннего утра.
И Сабина поняла, что, когда ему понадобится лихорадка, он позвонит ей.
Теряясь в бесконечных пустынях бессонницы, она подбирала запутанную нить своей жизни и разматывала ее с самого начала, надеясь обнаружить то место, в котором дороги начинали беспорядочно скрещиваться.
Сегодня она вспомнила лунные ванны, словно начало ее жизни отмечалось ими, а вовсе не родителями, школой, родиной. Словно они определили направление ее жизни больше, нежели наследие и имитирование родителей. В этих лунных ваннах, должно быть, и скрывался секрет мотивации ее поступков.
В шестнадцать Сабина принимала лунные ванны, прежде всего потому что все принимали солнечные, и, во-вторых, признавала она, потому что ее уверяли, будто эти ванны опасны. Воздействие лунных ванн было неизвестно, однако подразумевалось, что эффект от них может быть противоположен солнечным.
Когда она только еще начинала подвергать себя лунному воздействию, ей было страшно. Какими будут последствия? Существовало множество табу, запрещавших смотреть на луну, многие легенды рассказывали о том зле, которое может с тобой произойти, если уснешь при лунном свете. Она знала, что на сумасшедших луна влияет раздражающе, что некоторые приобретают животную привычку выть на луну. Она знала, что в астрологии луна правит ночной жизнью подсознательно, незримой для сознания.
Однако она всегда предпочитала ночь дню.
Летом лунный свет падал прямо на ее постель. Она по несколько часов лежала под ним нагая и все думала о том, что сделают эти лучи с ее кожей, глазами и – глубже – с ее чувствами.
Благодаря этому ритуалу ей казалось, что ее кожа привыкает к различному свету, к сиянию ночи, искусственной люминесценции, которая показывала всю свою лучезарность только ночью, при искусственном освещении. Окружающие это замечали и спрашивали, что происходит. Было высказано предположение, что она употребляет наркотики.
Это подчеркнуло ее любовь к таинственному. Она медитировала на эту планету, сохранявшую одну свою половину в темноте. Она чувствовала некое родство с ней, потому что это была планета любовников. Ее восторг перед ней, ее стремление купаться в лунных лучах объясняли отвращение Сабины к дому, замужеству, детям. Она стала воображать, будто знает ту жизнь, которая происходит на Луне. Без дома, без потомства, свободные любовники были там не связаны даже друг с другом.
Лунные ванны кристаллизовали многие из желаний и предположений Сабины. До этого мгновения она познала только обычный протест против окружавшей ее жизни, тогда как теперь она начала видеть формы и цвета других жизней, области слишком глубокие, странные и отдаленные, чтобы их можно было обнаружить, она начала понимать, что ее отрицание жизни заурядной имеет свою цель: послать ее, как ракету, в другие формы бытия. Протест же был просто электротрением, аккумулирующим заряд той энергии, которая забросит ее в космос.
Она поняла, почему ее так злит, когда люди говорят о жизни, как об Одной жизни. Она поверила, что в ней самой заключены мириады жизней. Изменилось ее восприятие времени. Она остро и горестно ощутила краткость жизни физической. Смерть казалась ужасающе близка, а путь к ней – головокружительным; но так было только, когда она думала о жизнях вокруг, принимая их временные рамки, часы, измерения. Все, что делалось вокруг, сокращало время. Все говорили об одном рождении, одном детстве, одной юности, одном романе, одном замужестве, одной зрелости, одном старении, одной смерти, а потом переносили тот же монотонный цикл на своих чад. Между тем Сабина, приведенная в действие лунными лучами, чувствовала, что в ней зарождается сила, способная растянуть время в разветвление мириада жизней и влюбленностей, растянуть путешествие до бесконечности, следуя по необъятным и роскошным ответвлениям, как происходит у вкладчицы-куртизанки с ее многочисленными страстями. Семена многих жизней, мест, многих женщин, заключенных в ней, оплодотворились лунными лучами, потому что те истекали из безграничной ночной жизни, которую мы обычно осознаем только в наших снах, которая хранит корни, уходящие во все великолепие прошлого, переносит обогащенные отложения в настоящее и выпускает их в будущее.
В наблюдении за луной она приобрела уверенность в продлении жизни за счет глубины чувств, диапазона и бесконечной множественности опыта.
Это пламя стало гореть в ней, в глазах и под кожей, как тайная лихорадка, а ее мать смотрела на нее и сердито говорила:
– Ты похожа на чахоточную.
Пламя жизни, ускоренной лихорадкой сияло в ней и притягивало людей, как огни ночной жизни выманивают прохожих из мрака пустых улиц.
Когда же она наконец засыпала, начинался беспокойный сон ночного дозорного, постоянно сознающего опасность и вероломство времени, пытающегося обмануть боем ходиков, отмеряющих часы в то время, когда она спит и не может овладеть их содержанием.
Она наблюдала за тем, как Алан закрывает окна, зажигает лампы и запирает замок двери, выходившей на крыльцо. Все было уютно, и тем не менее Сабина, вместо того, чтобы утомленно скользнуть в тепло и мягкость, ощутила внезапное беспокойство, как корабль, который тянут с мертвого якоря.
Образ раскалывающегося корабля, беспокойных останков, прибитых волнами «Ile Joyeuse»[4]4
«Ile Joyeuse» (фр.) – остров радости.
[Закрыть] Дебюсси, которые сплели вокруг нее все туманы и разложения далеких островов. Появились звуки-образы, груженные, как караван, специями, золотыми митрами, дароносицами и потирами, содержащими послания радости, заставляющие сгущаться мед, текущий между бедер, взмывающие чувственные минареты на телах мужчин, распростертых на песке. Осколки цветного стекла, поднятые со дна морями и разбитые радиевыми лучами солнца и волнами, приливы чувственности покрывали их тела, страсти, затаившиеся в каждой волне, как гармошка северного полярного сияния в крови. Она видела недосягаемый танец, в котором мужчины и женщины были облачены в рутиловые цвета, она видела их беспутство, их отношения друг с другом, бесподобные по красоте.
Желая оказаться там, где было еще удивительней, она заставила близкое, осязаемое казаться некой преградой, задержкой на пути к светлой жизни, ожидавшей ее, и к томящимся вожделением пылким персонажам.
Настоящее – Алан, спрятавший запястья под шелковистыми волосами шатена, его длинная шея, вечно наклоненная вперед, как само древо верности было убито настойчивым, нашептывающим, докучливым сном, оно было компасом, показывающим на миражи, плывущие в музыке Дебюсси, словно бесконечное заманивание, пленение, его слабеющие голоса, словно она слушала не всем своим существом, его становившиеся легче шаги, словно она не шла следом, его обещания, его вздохи наслаждения, делавшиеся яснее по мере того, как проникали в более глубокие области ее тела прямо через чувства, несущие на воздушных балдахинах все трепещущие стяги гондол и дивертисментов.
«Clair de Lune»[5]5
«Clair de Lune» (фр.) – лунное сияние.
[Закрыть] Дебюсси сиял в других городах… Она хотела оказаться в Париже, городе, благоприятном для любовников, где полицейские улыбались в знак оправдания, а таксисты никогда не прерывали поцелуя…
«Clair de Lune» Дебюсси лил свой свет на лица многих незнакомцев, на многих Iles Joyeuses, музыкальные праздники в Черном Лесу, маримбы[6]6
Разновидность ксилофона.
[Закрыть], играющие у подножий курящихся вулканов, бешеные, опьяняющие танцы на Гаити, а ее там не было. Она лежала в комнате с закрытыми окнами при свете лампы.
Музыка устала ее звать, черные ноты иронично кланялись ее инерции в ритме павана[7]7
Старинный испанский танец.
[Закрыть] для покойных инфант и растворялись. Теперь она слышала только звуки сигнальных рожков на Гудзоне, доносившиеся с кораблей, на борт которых она никогда уже не сможет взойти.
Сабина возникла вновь неделю спустя, облаченная во все пурпурное. На Пятом Авеню она подождала автобус, в котором было бы разрешено курить. Заняв место, она открыла набитую доверху сумочку, достала индусское кольцо с крохотными колокольчиками и надела его на место своего обручального. Обручальное кольцо было запихнуто на самое дно сумочки. Теперь каждый ее жест сопровождался звоном колокольчиков.
На Шестьдесят Четвертой улице она соскочила с подножки еще до полной остановки автобуса, и походка ее изменилась. Теперь она шла быстро, прямо, энергично покачивая бедрами. Делая шаг, она упиралась в землю всей стопой, как делают уроженцы Латинской Америки и негры. Если по дороге к Алану плечи ее были опущены, теперь она их расправила, дышала глубоко и ощущала, как груди распирают пурпурное платье.
Вощение ее походки начиналось от таза и бедер, мышечные волны текли от ступней к коленям, к бедрам и обратно к талии. Она шла всем своим телом, словно затем чтобы успеть набрать необходимое количество движения для того события, в котором будет участвовать все тело. С лица ее исчезло всякое замешательство, а вместо него появилась страстность, заставлявшая прохожих останавливаться и заглядывать ей в лицо, словно их тянуло магнитом.
Загорались вечерние огни. В этот час сама Сабина производила впечатление большого города, как будто сразу вспыхнули все фонари и началась безбрежная иллюминация. Свет был в ее волосах, в глазах, на ногтях, в волнении пурпурного платья, ставшего черным.
Уже добравшись до квартиры, она осознала, что не знает, один он живет им нет.
Он проводил ее в комнату, похожую на него и обустроенную для него одного. На стенах висели его лыжные трофеи: на венской занавеси из камчатного полотна – целая армия оловянных солдатиков, развернутая фронтом. На пианино были в беспорядке свалены стопки нот, а посреди комнаты, под раскрытым зонтиком, свисающим с потолка, стоял не до конца еще готовый телескоп.
– Я хочу видеть звезды через телескоп, который соберу собственными руками. Сейчас я как раз полирую линзу. Требуется очень много времени и великое терпение.
– А зонтик! – со смехом воскликнула Сабина.
– Дети в квартире наверху имеют обыкновение резвиться, отчего на лупу осыпается штукатурка и царапает стекло. Даже из-за самой крохотной пылинки насмарку может пойти работа целого дня.
Она поняла его желание наблюдать за планетами через прибор, сделанный своими руками. Ей уже не терпелось увидеть его готовым, и она спросила, сколько еще потребуется времени. Поглощенные телескопом, они вели себя, как друзья, позабыв об условностях и необходимости завоевывать друг друга.
В таком настроении они разделись. Филип игриво придумывал бесконечное множество рожиц, какие любят строить дети. Он обожал паясничать, словно уставал все время быть безупречно красивым. Он умел превращаться во Франкенштейна.
Сабина смеялась, хотя и обеспокоенно, опасаясь того, что если его красота исчезнет и в самом деле, она, сознающая мимолетность и хрупкость своей страсти, уже не захочет его. Если исполнитель «Тристана и Изольды», поющий в сказочном Черном Лесу, исчезнет, что же тогда останется ей желать?
Потом его холодные глаза почувствовали напряжение ее взгляда и смутились. Его отрешенность была зажжена ее тлеющей под пеплом страстностью. Он не хотел пламени и взрывов чувств в женщине, но хотел знать, живет ли в ней огонь. Он хотел опасности, хотел трогать огонь в темных глубинах ее плоти, но не затрагивал сердца, которое могло привязать его к себе. Он часто мечтал о том, как берет женщину, руки которой связаны за спиной.
Однажды он увидел, как тяжелая грозовая туча села на двухгрудую гору, так близко, что, казалось, они обнимаются, и сказал:
– Превосходное соитие, у горы нет рук!
Теперь он устал строить рожи и, собрав воедино свои совершенные черты, склонился над ней, чтобы воздать должное ее телу.
И вот тогда произошло это подобие чуда, возникла эта пульсация наслаждения, непревзойденная самыми экзальтированными музыкантами, пики совершенства в искусстве, или науке, или войне, непревзойденные самыми царственными красавицами природы, это наслаждение, превращающее тело в высокую башню фейерверка, постепенно взрывающегося через ощущения фонтанами радости.
Она открыла глаза, чтобы обдумать пронзительную радость своего освобождения: она была свободна, свободна, как мужчина, свободна наслаждаться без любви.
Не испытав в сердце никакой теплоты, как это бывает у мужчин, она насладилась незнакомцем.
Тут ей вспомнилось подслушанное из разговора мужчин: «Потом я захотел уйти».
Она глядела на лежащего рядом обнаженного незнакомца и видела в нем статую, которую ей уже не хотелось трогать. Как статуя, он лежал далеко от нее, чужой, а в ней било ключом чувство, напоминавшее злобу, сожаление, почти желание вернуть обратно свой подарок, стереть все его следы, изгнать его из собственного тела. Ей захотелось быстро и чисто отделиться от него, распутать то, что на какое-то мгновение смешалось, их дыхание, кожу, испарения и ароматы тела.
Она очень тихо выскользнула из постели и, пока он спал, с ловкой беззвучностью оделась. На цыпочках вышла в ванную.
На полке она нашла пудру для лица, расческу, губную помаду в ракушечно-розовых обертках. Она улыбнулась находке. Жена? Любовница? Как было приятно рассматривать эти предметы без малейшего сожаления, зависти или ревности. В этом смысл свободы. Свободы от привязанности, зависимости и способности к боли. Она глубоко вздохнула и почувствовала, что обнаружение этого источника удовольствия было к лучшему. Почему раньше было так трудно? Трудно настолько, что иногда ей приходилось симулировать наслаждение?
Расчесывая волосы и подкрашивая веки, она получала удовольствие от этой ванной комнаты, этой нейтральной зоны безопасности. Двигаясь среди мужчин, любовников, она всегда с удовольствием ступала в нейтральную безопасную зону (в автобус, в такси, по дороге от одного к другому, на сей раз – в ванную комнату), защищенную от горя. Если бы она любила Филипа, как бы каждый из этих предметов – пудра для лица, заколки, расческа – уязвил ее!
(Ему нельзя доверяться. Я здесь только мимоходом. Я направляюсь в другое место, в иную жизнь, где он не сможет даже найти меня, заявить на меня свои права. Как же хорошо не любить: я помню глаза женщины, встретившей Филипа на пляже. Ее глаза паниковали, когда она смотрела на меня. Она не знала, та ли я женщина, которая уведет его. И как эта паника исчезла при звуке голоса Филипа, когда он представил ее: «Познакомьтесь, это Дона Жуана». Женщина поняла тон его голоса, и страх исчез из ее взгляда.)
Зашнуровывая сандалии, заворачиваясь в накидку и проводя рукой по длинным, прямым волосам, Сабина испытывала новую уверенность. Она была не только вне опасности, но и свободна совершить поспешное бегство. Так она сама это называла. (Филип сознался в том, что никогда не видел женщину, которая бы с такой быстротой одевалась и собирала свои вещи, не забывая ни одной!)
Она научилась спускать любовные письма в унитаз, не оставлять ни единого волоска в одолженной расческе, подбирать заколки, везде стирать следы губной помады, стряхивать облачка пудры.
Ее глаза – глаза шпиона.
Ее повадки – повадки шпиона. Она складывала всю одежду на один стул, как будто ее внезапно могли вызвать и ей надлежало исчезнуть, не оставив следов своего присутствия.
Она знала все хитрости этой любовной войны.
Ее нейтральная зона – мгновение, когда она не принадлежала никому, когда она снова собирала воедино свое рассеянное «я». Мгновение нелюбви, нежелания. Мгновение, когда она обращалась в бегство, если мужчина приходил в восторг от другой женщины, прошедшей мимо, или слишком долго говорил о старой любви, мелкие обиды, уколы, настроение безразличия, пустяковая неверность, незначительное предательство – все это было предупреждением о возможности новых, более крупных, которым следовало противодействовать равной, или большей, или полной неверности, ее собственной, этим наилучшим из противоядий, подготовленным заранее на случай крайней необходимости. Она накапливала запас предательств, чтобы быть готовой к потрясению: «Меня не застали врасплох, силок не был накинут на мою наивность, на мою глупую доверчивость. Я уже предала. Чтобы всегда опережать, опережать совсем на чуть-чуть ожидаемые предательства жизни. Чтобы быть первой и потому готовой…»
Когда она возвратилась в комнату, Филип все еще спал. Вечер подходил к концу, и дождь овевал постель прохладой, однако Сабина не испытала желания прикрыть, или укрыть, или обогреть его.
Она отсутствовала всего пять дней, однако из-за всех этих эмоций и переживаний, имевших место, из-за всех этих душевных экспансий и исследований Сабине казалось, что ее не было много лет. Образ Алана отступил далеко в прошлое, и ее охватил страх потерять его полностью. Пять дней, заключавших в себе такое множество изменений в ее теле и ощущениях, затянули период отсутствия, добавили к ее отрезанности от Алана неизмеримое расстояние.
Отдельные пути, которые выбираешь эмоционально, тоже возникли на карте сердца, протягиваясь от центра и, в конечном счете, уводя в изгнание.
Влекомая таким вот настроением, она возникла на пороге его дома.
– Сабина! Я так рад. Я ждал тебя не раньше, чем через неделю. Что случилось? Надеюсь, ничего плохого?
Он был на месте. Пять дней не изменили его голос и всеобъемлющее выражение глаз. Не изменилась и квартира. Та же книга по-прежнему лежала открытой у его постели, журналы до сих пор не были выброшены. Он не доел фрукты, которые она принесла в последний раз, когда была здесь. Ее руки обласкали заполненные доверху пепельницы, пальцы начертили реки медитации на слоях пыли, покрывавшей стол. Жизнь здесь текла постепенно, органично, без головокружительных взлетов и падений.
Пока она была там, вся ее остальная жизнь казалась фантазией. Она обследовала ладонь Алана и поискала знакомую веснушку на запястье. Она ощутила настоятельную необходимость принять ванну перед тем, как он прикоснется к ней, тщательно отмыться от других мест, других рук, других запахов.
Желая сделать ей сюрприз, Алан достал записи барабанов и песен из «Ile Joyeuse». Они слушали барабанный бой, начинавшийся издалека, словно в отдаленной деревне, задушенной лианами джунглей. Сперва как будто маленькие детские ножки, бегущие через сухие камыши, потом более тяжелые шаги по пустому дереву, потом – резкий стук сильных пальцев по коже барабанов, и вдруг – лавина треска, шлепков и ударов по шкурам животных, дрожащим с такой быстротой, что не оставалось времени для эха. Сабина увидела тела цвета черного дерева и корицы, через которые никогда не проглядывал скелет, сверкающие после диких морских ванн, скачущие и танцующие так же быстро, как ожерелья барабанных ударов, в изумрудной зелени, в синеве индиго, среди мандаринов всех фруктовых расцветок и среди цветов – пылающий эвкалипт плоти.
Были места, где только стук крови направлял тело, где было слияние со скоростью ветра, буйством волн и солнечными оргиями. Голоса, напоенные жизненным соком, пели радостно… каскабель… гайабана… чинчайн-грайтс…
– Я бы хотела, чтобы мы отправились туда вместе, – сказала Сабина.
Алан посмотрел на нее укоризненно, словно ему было больно оттого, что он вынужден ей напомнить:
– Я не могу оставить работу. Может, к концу года…
Взгляд Сабины сделался неподвижным. Алан решил, что она разочарована, и добавил:
– Сабина, пожалуйста, наберись терпения.
Однако взгляд Сабины был прикован к месту не разочарованием. Это был взгляд мечтательницы. Она наблюдала за тем, как мираж обретает форму, как родятся птицы с новыми именами: «кучучито», «Пито реал». Они садились на деревья, называемые «ликидамбар», а над ее головой распростерлась крыша, сложенная из пальмовых листьев и перевязанная тростником. Позднее было всегда слишком поздно: поздно просто не существовало. Чтобы достигнуть недосягаемого нужно было только преодолеть огромное расстояние. Барабаны разносили запах кожи цвета корицы в танце сердцебиения. Скоро они принесут приглашение, от которого она не откажется.
Когда Алан вновь взглянул на ее лицо, веки Сабины уже опустились в некоем подобии покорности. Он почувствовал, что угроза ухода предотвращена внезапной понятливостью. Он не заметил, что ее покой уже по самой своей природе был формой отсутствия. Она уже населяла Ile Joyeuse.
Вероятно, в силу того же самого, услышав барабанный бой на Мак-Дугалл-стрит, она сочла естественным остановиться, спуститься по ступенькам в подвал со стенами оранжевого цвета и сесть на один из накрытых шкурами барабанов.
Барабанщики играли в полном самопогружении, предполагаемом ритуалом, и каждый искал свой собственный транс. Из кухни доносились запахи специй, а над дымящимися блюдами плясали золотые серьги.
Голоса затянули заклинания Алалле, превратившись в зов птиц, зов животных, стремнины, падающие на скалы, камыши, погружающие свои многопалые корни в воды лагуны. Барабаны били с такой быстротой, что вся комната преобразилась в лес отплясывающей чечетку листвы, музыку ветра, льстящего Алалле, распределителю наслаждений.
Среди темных лиц было одно бледное. Бабушка из Франции или Испании и струя ракушечной белизны были добавлены в отвар из черного дерева, отчего волосы человека были черны, но с рефлекторной глубиной, как у черного зеркала. Голова его была круглая, брови – широкие, щеки – полные, глаза – нежные и блестящие. Пальцы прыгали по поверхности барабана шустро и вместе с тем плавно, со страстностью, которая струилась из его бедер и плеч.
Сабина видела, как он плавает, сидит на корточках над костром на берегу, прыгает, взбирается на деревья. Никаких признаков костей, только мягкость островитянина с Южного Моря, мускулы сильные, но невидимые, как у кошек.
Смещение цвета на его лице придавало и всем его жестам некую крепость, лишенную нервов, отличавшуюся от возбужденного стаккато остальных барабанщиков. Он был родом с острова нежности, нежного ветра и теплого моря, где вся неистовость заключена в бездеятельности и взрывается циклами. Жизнь слишком упоительная, слишком убаюкивающая, слишком обезболивающая для продолжительных приступов гнева.
Закончив играть, они сели за соседний с ней столик и заговорили на изысканном, правильном колониальном испанском шестнадцатого века, на высокопарном языке старинных баллад. Они демонстрировали изысканную вежливость, что заставило Сабину улыбнуться. Стилизация, обманным путем завезенная в глубины Африки завоевателями, напоминала барочный орнамент на крытой пальмовыми листьями хижине. Один из них, самый смуглый, носил стоячий белый воротничок, а рядом со стулом поставил зонтик на длинной ручке. Он с величайшей осторожностью держал на коленях шляпу, а для того, чтобы не нарушить тщательно отутюженных линий своего костюма, барабанил исключительно кистями и двигал влево и вправо над крахмальным воротничком головой, словно отрезанной от плеч, как у балтийского танцора.
У нее возник соблазн нарушить их вежливость, разбить своей экстравагантностью полированную поверхность этой безмятежности. Когда она стряхнула пепел с сигареты на свою сумочку, индуистское кольцо, подаренное ей Филипом, зазвенело, и бледнолицый барабанщик повернулся к ней и улыбнулся, словно этот слабый звук был неадекватным ответом на его барабанный бой.
Когда он вернулся к пению, между их глазами уже сплелась невидимая паутина. Теперь она смотрела не на его руки, прыгающие по барабанной коже, а на рот. У него были полные губы, сочно, но твердо очерченные, а дергал он их так, словно преподносил фрукт. Они никогда плотно не сжимались и не растягивались, но оставались в состоянии готовности.
Его пение преподносилось ей в кубке его рта, и она пила его решительно, не проливая ни капли этих страстных чар. Каждый звук был прикосновением его рта к ее губам. Пение становилось все более экзальтированным, гул барабанов – глубже и острее; он лился на ее сердце и тело. Бум-бум-бум-бум-бум на ее сердце, она сама уже была барабаном, кожа была упруга под его руками, гул вибрировал во всем ее теле. На чем бы ни останавливался взгляд мужчины, она чувствовала постукивания его, пальцев по своему животу, груди и бедрам. Его взгляд упал на ее босые ноги в сандалиях, и те ответили ритмичным притоптыванием. Взгляд упал на точеную талию, под которой начинались округлые бедра, и она почувствовала себя в распоряжении его песни. Когда он перестал бить, руки его остались лежать на коже барабанов, словно он не хотел отнимать их от ее тела; они продолжали смотреть друг на друга, а потом отвернулись, как будто испугавшись того, что все увидят страсть, растекавшуюся между ними.
Однако, когда они начали танцевать, он изменился. Его колени откровенно, с какой-то неотвратимостью оказывались между ее, словно внедряя непреклонность его страсти. Он крепко держал ее, обнимая так, что каждое их движение выполнялось как бы одним телом. Он прижимал ее голову к своей с физической предельностью, словно это должно было продолжаться вечно. Его страсть стала центром притяжения, окончательной спайкой. Ростом он был не выше ее, однако держался гордо, и когда она поднимала на него глаза, его взгляд проникал в самое ее существо, проникал с такой чувствительной прямотой, что она не могла вынести этого сияния, этой претензии. Возбуждение озаряло его лицо лунным светом. В то же самое время возникала странная волна злобы, которую она ощутила, но не поняла.