Текст книги "Лев Африканский"
Автор книги: Амин Маалуф
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 25 страниц)
ГОД ПЕРЕСЕЛЕНИЯ
899 Хиджры (12 октября 1493 – 1 октября 1494)
– Утраченная родина – что останки дорогого человека: похороните ее с почестями и верьте в вечную жизнь.
Слова Астагфируллаха звучали в такт ритму, в каком он без устали своими тонкими пальцами перебирал янтарные четки. Вокруг него собрались четверо бородатых серьезных мужчин – и среди них мой отец, – на лицах которых было написано отчаяние, еще более разжигаемое шейхом.
– Уезжайте, расходитесь по свету, позвольте Господу направлять вас, ибо если вы согласитесь жить в подчиненном и униженном состоянии, в стране, где попираются устои Веры, где всякий день оскверняются Пророк и его творение – да пребудет он в веках! – от ислама останется лишь жалкое подобие, за что Всевышний спросит с вас в день Страшного Суда. Ибо в Коране сказано, что в этот день ангел смерти задаст вам вопрос: «…не пространна ли была Земля Божия, чтобы найти вам убежище на ней?»[18]18
Коран, гл. (4) Жены, ст. 99.
[Закрыть] И отныне ад вам будет уготован.
В этот год испытаний заканчивался трехлетний срок, предоставленный гранадцам, чтобы сделать выбор в пользу перехода в другую веру либо изгнания. Согласно договору о капитуляции, еще было время до начала 1495 года от Р.Х., но поскольку начиная с октября переплыть море и добраться до Магриба представляло собой весьма рискованное предприятие, лучше было сняться с насиженного места весной, и уж точно не позднее лета. Тому, кто решил остаться, было заготовлено прозвище: мудаджан, «прирученный», переделанное кастильцами в «mudéjar»[19]19
Mudéjar (исп.) – остающийся вассалом христианских королей.
[Закрыть].
И все же, несмотря на это позорное прозвище, многие гранадцы колебались.
Совещание в патио нашего дома в Альбайсине – благослови его Господь! – походило на множество других, состоявшихся в тот год в нашем городе, на которых обсуждалась судьба мусульманской общины, а порой лишь одного из ее членов. Астагфируллах присутствовал на них так часто, как только мог, держа перед присутствующими высокие речи тихим голосом, чтобы никто не сомневался, что находится на вражеской земле. Если он сам не отправился до сих пор в изгнание, то, по его собственному выражению, только оттого, чтоб было кому отвратить колеблющихся от принятия пагубного решения.
Среди присутствующих на совещании также были колеблющиеся, взять хотя бы моего отца, который не потерял надежды отыскать Варду и дочь и поклялся себе не уезжать без них, как и в том, что увезет их из-под носа всех кастильских и арагонских солдат. Он не оставлял Хамеда в покое до тех пор, пока не добился от того обещания передать Варде весточку. Отцу удалось обязать таким же поручением одного генуэзского купца по имени Бартоломе, давно обосновавшегося в Гранаде и сколотившего состояние на выкупе пленных. Это влетело Мохаммеду в копеечку, и потому он не хотел уезжать, не вкусив плодов своих усилий. После выпавшего на его долю злоключения он стал другим человеком. Нечувствительный ко всеобщему порицанию, как и к слезам Сальмы, он уходил в себя, в свое горе, отгораживаясь от окружающих его неприятностей.
Хамза-цирюльник, наш сосед, тоже колебался, но по другой причине. В течение двух десятков лет он клочок за клочком скупал земли на деньги от деликатных и прибыльных услуг, оказываемых им при рождении сыновей, и дал себе слово покинуть Гранаду только в том случае, если удастся удачно сбыть с рук свое добро и землю, вплоть до последней пяди, а для этого требовалось проявить терпение, поскольку многие, торопясь двинуться в путь, за бесценок распродавали имущество, и цены диктовались покупателями.
– Я хочу заставить проклятых ромеев как можно дороже заплатить мне, – оправдывался он.
Астагфируллах, чьим всегдашним почитателем являлся Хамза, очень хотел избавить того, чье лезвие очистило половину мужского населения Альбайсина, от доли нечестивца.
Еще одному нашему соседу, старику Сааду, садовнику, недавно пораженному слепотой, было просто не под силу уехать.
– Старому дереву не прижиться на новой почве, – все твердил он.
Благочестивый, смиренный и богобоязненный Саад пришел услышать из уст шейха, что в его случае предусмотрено улемами, искушенными в слове Божьем и знании истинной традиции.
«Хамза и Саад явились к нам в дом сразу после полдневной молитвы, – вспоминала матушка. – Мохаммед впустил их, я же поднялась с тобой к себе. Они были бледны, улыбались, но как-то неестественно, видно было, что им, как и твоему отцу, не по себе. Он предложил им сесть на старые подушки, разложенные в тенистом уголке патио, и обменялся с ними какими-то словами. Шейх пришел лишь час спустя, и только тогда Мохаммед попросил меня приготовить для них прохладное питье».
Астагфируллах явился не один, а в сопровождении Хамеда, о чьем договоре с Мохаммедом ему было известно. В конце концов старый «вызволитель» проникся пониманием к страсти моего отца, и если и виделся с ним довольно часто в течение года, то не столько для того, чтобы урезонить его, сколько для того, чтобы перенять частицу его безрассудства и молодой энергии. Однако на этот раз визит факкака носил явно торжественный характер. Передо мной был религиозный вождь, каким его знали все, с суровым взглядом из-под потрескавшихся век, со взвешенными речами – плодом длительного общения с враждебной стороной.
– Всю свою жизнь я имел дело с пленниками, мечтавшими лишь о свободе, и не могу понять, как свободный человек в здравом уме может выбрать плен.
Первым ответил Саад:
– Если мы все уедем, ислам будет навсегда выкорчеван из этой земли, и когда по милости Божьей сюда придут турки, чтобы скрестить оружие с ромеями, нас уже здесь не будет, и некому будет поддержать их.
Назидательный голос Астагфируллаха положил конец его рассуждениям:
– Оставаться в стране, завоеванной неверными, запрещено религией, как запрещено употребление в пищу мертвых животных, крови, свинины, как запрещено убийство. – И добавил, тяжело опустив руку на плечо Саада: – Всякий мусульманин, живущий в Гранаде, увеличивает количество жителей страны неверных и таким образом способствует усилению врагов Бога и его Пророка.
Слеза скатилась по щеке старика, он шепнул себе в бороду:
– Я слишком стар, слишком болен, слишком беден, чтобы одолеть дороги и моря. Разве не сказал Пророк: совершайте то, что вам по силам, и не стремитесь к трудностям?
Хамед сжалился над садовником, и, рискуя разгневать шейха, пропел суру Жен, изменив голос:
– «…исключая тех слабых из мужчин, женщин, детей, которые не умели ухитриться и вступить на прямой путь; Бог, может быть, простит их: Бог – извиняющий, прощающий».[20]20
Коран, гл. (4) Жены, ст. 100.
[Закрыть]
Саад поспешил согласиться:
– Аллах Всемогущий прав.
Астагфируллах не стал отрицать очевидного:
– Бог добрый, милостивый, терпение его безгранично. Он не спрашивает одинаково со всех, делает разницу между теми, кто может, и теми, кто не может. Ежели ты желаешь угодить ему, уехав на чужбину, но не в состоянии этого сделать, Он сможет прочесть в твоем сердце и будет тебя судить по намерениям. Он не приговорит тебя к аду, но твой ад может настигнуть тебя на этой земле, в этой стране. Твой ад будет для тебя и для твоих жен в ежедневном унижении.
Внезапно ударив по теплой земле обеими ладонями, он всем телом обернулся сперва к моему отцу, а затем к цирюльнику и в упор взглянул каждому в глаза:
– А ты, Мохаммед? А ты, Хамза? Вы что, тоже бедны и немощны? Разве вы оба не уважаемые, не видные представители нашей общины? Какая у вас отговорка, чтобы не внимать предписаниям ислама? Не надейтесь на прощение и на снисхождение, если последуете примеру Йахии-отступника, ибо Всевышний требователен к тем, кого осыпал своими милостями.
Оба, не без крайней озабоченности, поклялись, что и не думали задерживаться в стране неверных и что хотели лишь навести порядок в своих делах.
– Горе тому, кто меняет рай на земные блага! – вскричал тут Астагфируллах, в то время как «вызволитель», не желая застать Мохаммеда врасплох, обратился к строптивцам отеческим тоном:
– С тех пор как город попал в руки неверных, он для всех нас стал нечестивым местом. Это тюрьма, дверь которой медленно закрывается. Как не воспользоваться последним шансом и не улизнуть?
Однако ни проклятия проповедника, ни увещевания «вызволителя» не склонили моего отца к тому, чтобы покинуть город. Уже на следующий день он явился к Хамеду и поинтересовался, нет ли вестей от любимой. Сальма тихо страдала и всеми помыслами была уже на чужбине.
«Пришло время летней жары, но в садах Гранады редки были гуляющие, да и цветы поникли. Самые красивые дома опустели, улицы и рынки обезлюдели, шум стих, даже в бедных кварталах. На общественных площадях кастильские солдаты сталкивались лишь с нищими, поскольку все мусульмане, заботящиеся о своем честном имени, но еще не покинувшие город, старались не показываться им на глаза, – продолжала мать полным горечи голосом. – Когда допускаешь непослушание по отношению к Господу, лучше уж делать это тайно, ведь выставить свой грех напоказ – грешить вдвойне».
Она не уставала повторять это и отцу, но тот был непоколебим.
– Единственные, кто видит меня на улицах Гранады, – это те, кто тоже не уехал. В чем они могут упрекнуть меня? – отвечал он.
Впрочем, он утверждал, что самым заветным его желанием было бежать из этого города, где попрана его мужская честь; однако уподобиться шакалу он не желал. Уходить – так только с высоко поднятой головой и презрительным взглядом.
Вскоре наступил дхуль-каада, предпоследний месяц года – пришел черед Хамзы пуститься в путь: поторапливаемый своей престарелой матерью-повитухой, осаждавшей его бесконечными причитаниями и обвинявшей в том, что он всех их доведет до Геенны огненной, он уехал, так и не продав свои земли и обещая себе вернуться позже, через несколько месяцев, для завершения дел. Пробил час отъезда и для Астагфируллаха. Он не взял с собой ни золота, ни парадных одежд, только Коран и запас пищи в дорогу.
«Настал месяц дхуль-хиджа, ночи стали прохладнее, небо затянуло облаками. Твой отец все еще упорствовал, разрываясь между Хамедом и Бартоломе, по вечерам возвращаясь то разбитым, то в страшном волнении, а то сумрачным или с прояснившимся челом, ни слова не говоря об отъезде. Как вдруг, когда до нового года оставалось меньше двух недель, его объяло лихорадочное желание уехать. И почему-то срочно, в три дня требовалось добраться до Альмерии. Почему Альмерии? Разве не было более близких портов, Адры, например, из которой отплыл Боабдиль, или Ла Рабиты, или Салобреньи, или Альмуньекара? Нет, непременно Альмерия, и именно через три дня. Накануне отъезда пожелать нам доброго пути пришел Хамед, и я поняла, что тут не обошлось без него. Я поинтересовалась у него, уезжает ли и он. „Нет, – ответил он с улыбкой, – я уеду не раньше, чем будет освобожден последний пленник-мусульманин“».
Сальма не унималась:
– Тогда тебе еще долго оставаться в стране неверных!
Он загадочно и в то же время грустно улыбнулся.
– Порой приходится ослушаться Всевышнего, чтобы лучше ему послужить, – пробормотал он, словно говорил сам с собой, а может, и напрямую с Создателем.
Мы тронулись в путь на следующий день, до рассветной молитвы, отец – на лошади, мы с матерью – на муле, багаж погрузили на пять других вьючных животных. У ворот Нажд на южной оконечности города присоединились к нескольким десяткам других путешественников, с которыми весь путь не разлучались ради безопасности. В окрестностях города и в горах было немало бандитов, ведь не секрет, что значительные богатства то и дело перекочевывали из Гранады в сторону побережья.
* * *
Чрезвычайная суматоха, царившая в порту Альмерии, оставила во мне неизгладимое воспоминание. Многие, как и мы, уезжали в последнюю минуту, и потому приступом бралось любое плавучее средство. Несколько кастильских солдат пытались навести порядок, воздействуя окриками и угрозами на самых буйных, еще несколько солдат проверяли содержимое тюков и сундуков. Было условлено, что отъезжающие могут увозить все что угодно без ограничений, и все же нет-нет да и приходилось сунуть золотую монетку слишком несговорчивому проверяющему. В порту полным ходом шел торг, хозяевам судов то и дело приходилось слышать, какая судьба уготована тем, кто наживается на несчастьях мусульман, но это ничего не меняло, и стоимость перевозки по морю с каждым часом увеличивалась. Барыши манят, усыпляют совесть, и минуты всеобщего помешательства мало пригодны для проявления душевного благородства. Смирившись, мужчины доставали кошельки и делали знак родным поторопиться. Оказавшись на борту судна, каждый пытался отвоевать для своих хоть немного пространства, что было весьма затруднительно, ведь гребное судно было рассчитано человек на сто, а в него набивались все триста.
По прибытии в порт отец не стал смешиваться с толпой. Не слезая с лошади, он медленно обвел взглядом порт и прилегающую к нему местность и направился к деревянной хибарке, на пороге которой был подобострастно принят хорошо одетым человеком. Мы следовали за отцом на некотором удалении. Он сделал нам знак приблизиться, и спустя несколько минут мы уже удобно расположились на пустом судне, на которое взошли по трапу, который был тут же убран. Человек, проведший нас на борт, был не кем иным, как братом Хамеда, возглавлявшим таможню Альмерии и покуда еще не лишившимся своего поста. Судно принадлежало ему и должно было принять на борт пассажиров только на следующий день. Мать снабдила меня и отца имбирем в дорогу, который помогал от морской болезни, сама также запаслась большой порцией. Вскоре наступил вечер, перекусив мясными шариками, которыми нас угостил хозяин, мы уснули.
Но на рассвете мы были разбужены криками: десятки мужчин, женщин в белых и черных покрывалах и детей приступом брали наше судно. Пришлось приложить усилия, чтобы не лишиться занятых накануне мест или даже быть выброшенными за борт. Когда мы вышли в море, мать прижала меня к себе. Вокруг нас стоял гомон: кто молился, кто стенал, шум волн едва перекрывал звуки голосов.
И только мой отец оставался в этот первый день изгнания невозмутимым, а на его губах даже играла странная улыбка. В самом средоточии всеобщего поражения он смог добиться крошечной личной победы.
II
Книга Феса
Мне было тогда столько же лет, сколько тебе сейчас, сынок, и с тех пор никогда больше не видел я Гранаду. Бог пожелал, чтобы моя судьба не вписалась целиком в одну книгу, но, подобно волнам, следовала ритму морской стихии. При всяком пересечении моря Он лишал меня одного будущего ради другого, на каждом новом побережье Он присоединял к моему имени имя покинутой страны.
За один день и одну ночь, пока мы плыли от Альмерии до Мелиллы, жизнь моя круто изменилась. А между тем море было милосердным и ветер ручным; и лишь в сердцах моих родных назревала буря.
Хамед-«вызволитель» преуспел, выполняя отцово поручение, прости его, Господи! Когда андалузский берег исчез в дымке угрызений совести, к нам, легко перескакивая через пассажиров и их пожитки, устремилась какая-то женщина. Порывистость так не вязалась с ее нарядом и черным плотным покрывалом на голове, что мы вряд ли узнали бы ее, если б не Мариам у нее на руках.
Единственные крики радости были исторгнуты мной и моей сестрой. Мохаммед и Варда были слишком потрясены встречей, к тому же происходившей на глазах сотен людей. Сальма же крепче прижала меня к груди. По тому, как у нее занялось дыхание, по вздоху, вырвавшемуся вслед за тем из ее груди, я понял, что она страдает. Она наверняка плакала, хотя этого не было видно, и было отчего – неукротимая страсть отца должна была вскоре завести нас всех на край гибели.
Мохаммед-весовщик, всегда такой уравновешенный, под стать своему ремеслу, вдруг стал норовистым и строптивым! Когда я подрос, мне случалось подолгу с ним не видеться, когда же его не стало, я заново обрел его. И только когда мои собственные волосы стали белеть и у меня самого накопилось, о чем сожалеть, я понял: любой мужчина, в том числе мой отец, имеет право на ошибку, если, по его убеждению, он находится на пути к счастью. С тех пор я стал дорожить его заблуждениями, как, надеюсь, ты станешь дорожить моими, сынок. Желаю и тебе тоже поплутать однажды. И любить, как он, до самозабвения, и долго-долго оставаться доступным для возвышенных искушений, которые предлагает нам жизнь.
ГОД ПОСТОЯЛЫХ ДВОРОВ
900 Хиджры (2 октября 1494 – 20 сентября 1495)
До Феса я еще никогда не бывал в настоящем городе, никогда не наблюдал деловитого движения на улицах, никогда не ощущал на своем лице мощного дыхания ветра с морских просторов, тяжелого от птичьих криков и запахов. Да, конечно, я родился в Гранаде, величественной столице Андалузского царства, но она отстала от своего века, да и знал я ее на излете, на последнем дыхании, обезлюдевшей, лишенной своей души, униженной, угасшей, когда мы покидали Альбайсин, что превратился во враждебное и разоренное гнездо.
Фес был иным, и впереди у меня была вся юность, чтобы изучить его. От первой встречи с ним в этот год у меня осталось весьма туманное воспоминание. Я приблизился к городу этаким жалким, клевавшим носом завоевателем, поддерживаемым на муле крепкой отцовской рукой; дорога все время шла в гору и порой брала так круто, что наши мулы и лошадь боялись идти дальше. На кочках я просыпался, а потом снова впадал в забытье. Вдруг раздался голос отца:
– Хасан, проснись, если хочешь увидеть свой город!
Очнувшись, я увидел, что наш маленький караван находится у подножия крепостной стены песочного цвета, высокой и массивной, ощетинившейся многочисленными остроконечными и грозными мерлонами. За монету пристав позволил нам войти. Мы оказались внутри городской черты.
– Смотри же, – не отставал от меня отец.
Вокруг города, насколько хватал глаз, возвышались холмы, усеянные бесчисленными домами из кирпича и камня, часто изукрашенные, как в Гранаде, керамической плиткой.
– Там, на равнине, которую пересекает уэд, – сердце города. Слева, побережье Андалузцев, основанное века тому назад выходцами из Кордовы; направо – побережье Кайруанцев с мечетью и школой Кайруанцев, вон то большое здание, крытое зеленой черепицей, где, если будет угодно Господу, ты станешь обучаться у улемов.
Я вполуха слушал пояснения отца, слишком для меня сложные, весь поглощенный зрелищем крыш, открывавшимся моему взгляду: в этот осенний день солнечный свет был приглушен тяжелыми тучами, обложившими небо, повсюду было видно множество людей, занятых кто чем, и их голоса сливались в единый неумолчный гул. Еще помню, было много белья, разложенного или развешенного для просушки, которое трепетало подобно парусу под порывами ветерка.
Пьянящий гул, корабль, подверженный всем превратностям стихии и порой терпящий крушение, – это ли не определение города? В юности мне часто доводилось целыми днями без удержу грезить об этом. А в день моей первой встречи с Фесом я испытал лишь мимолетное очарование. Путь от Мелиллы до Феса совершенно меня доконал, я уже не чаял поскорее добраться до дома Кхали. Я, конечно же, не помнил дядю, переселившегося в Берберию, когда мне был год, как не помнил и бабушку, уехавшую с ним, старшим из сыновей. Но я отчего-то совершенно уверовал в то, что их горячий прием заставит нас позабыть о тяготах пути.
Встреча и впрямь была сердечной, но лишь для Сальмы и меня. Мать и дочь бросились друг к другу в объятия, я оказался на руках Кхали, который долго разглядывал меня, не говоря ни слова, прежде чем нежно поцеловать в лоб.
– Он любит тебя, как любой мужчина любит сына своей сестры, – говорила мне мать, – и потом, у него самого одни дочки, ты для него как сын.
Он не раз доказал мне это впоследствии. Но в тот день его забота и нежность меня утомили.
Поставив меня на землю, Дядя повернулся к Мохаммеду.
– Я давно уже жду тебя, – бросил он ему тоном, в котором сквозил упрек, поскольку ни для кого не было секретом, что стало причиной отсрочки отъезда моего отца.
Они обнялись. И только тогда дядя впервые обернулся к Варде, державшейся особняком. Его взгляд скользнул мимо нее и устремился вдаль. Он предпочел не замечать ее. Она не была долгожданной гостьей в его доме. И даже Мариам, чудесная смеющаяся и толстощекая девчушка, не имела права на ласку.
«Этого я и боялась, оттого-то и не обрадовалась, увидев Варду на корабле, – объяснила позднее мать. – Я всегда молча сносила холодность Мохаммеда. Его поступок унизил меня в глазах соседей, вся Гранада потешалась над ним. И все же я не уставала повторять: „Сальма, ты его жена и должна быть послушной, однажды, утомившись от вражды, он вернется к тебе!“ А до тех пор я настроилась терпеливо сносить все. Но мой брат, гордый, неприступный человек, не мог вести себя подобным образом. Возможно, он предал бы прошлое забвению, приди мы к нему в Фес втроем. Но принять под своим кровом Румийю, о которой весь свет судачил, будто бы она околдовала его шурина, могло и его превратить в посмешище гранадских переселенцев, которых в Фесе к тому времени насчитывалось не меньше шести тысяч и которые знали и уважали его».
Я один был окружен вниманием и уже предвкушал, какими вкусностями меня будут закармливать в доме дяди; остальные члены моей семьи боялись дышать.
«Это было похоже на то, как если бы мы присутствовали на церемонии, по воле беса превращенной из свадьбы в поминки, – признался мне Мохаммед. – Я всегда относился к твоему дяде как к брату и хотел крикнуть ему, что Варде пришлось бежать из дому, чтобы встретиться со мной, что она рисковала жизнью, оставила родину, своих соплеменников, чтобы жить среди нас, что у нас больше нет права относиться к ней как к пленнице и даже называть ее Румийей. Я хотел, но не мог выдавить из себя ни звука. Мне оставалось лишь повернуться и в мертвой тишине выйти вон».
Сальма, хотя и была на грани обморока, ни секунды не колебалась и последовала за мужем. Она разволновалась больше всех, даже больше Варды. Та, конечно, испытала унижение, но у нее по крайней мере было утешение: отныне Мохаммед не сможет бросить ее, не потеряв своего лица; кроме того, пока она тряслась от страха, в ней жило чувство, что она стала жертвой несправедливости. Это чувство из тех, что ранят, но и льют бальзам на рану, оно порой убивает, но чаще является для женщин источником мощного позыва к жизни и борьбе. Сальма была всего этого лишена.
«Я была уничтожена, стерта в порошок, для меня это был день Страшного Суда; потеряв родной город и дом, где я появилась на свет, я потеряла твоего отца».
* * *
Мы вновь сели верхом, не зная, куда держать путь. Мохаммед разразился бранью, бил кулаком по загривку своего мула.
– Клянусь землей, в которой покоится мой отец и мои предки, если бы мне сказали, что я буду так принят в Фесе, я бы никогда не покинул Гранаду!
Его слова отдавались в нашем мозгу словно удары молота.
– Уехать, бросить все, дом, землю, бежать за горы и моря, и ради чего? Кого? Бандитов на дороге, закрытых дверей и страха перед эпидемиями!
И впрямь с момента нашей высадки на африканской земле, в порту Мелилла несчастья так и сыпались на нас, а надежды не сбывались. Мы-то думали, что наконец достигли исламской гавани, где заботливые руки подхватят нас, чтобы отереть пот со лбов стариков и осушить слезы на глазах ослабших. Но на набережной нас встречали лишь вопросами: «Правда ли, что кастильцы наступают? Вы видели их галеи?» Для тех, кто осаждал нас подобным образом, речь шла о бегстве, а не о защите порта. Видя, что слов утешения ждут от нас, беженцев, мы пожелали, чтобы между нами и этим побережьем, открытым для захватчиков, поскорее выросла стена или пролегла пустыня.
В порту к нам подошел один человек и представился погонщиком мулов. За скромную сумму в несколько десятков серебряных драхм он обещал послужить нам проводником. Торопясь покинуть Мелиллу до наступления ночи и, конечно, польстившись на дешевизну, Мохаммед согласился не торгуясь. Он только попросил того отправиться по дороге, идущей берегом до Бедиса, а затем круто взять на юг к Фесу, но погонщик предложил иное: сократить путь и выиграть тем самым два дня. Он, мол, каждый месяц проезжает по этой дороге и знает ее, как спину своего мула. Слова его звучали так убедительно, что полчаса спустя мы были уже в пути: отец со мной на одном муле, мать с багажом – на другом и Варда с Мариам – на третьем. Погонщик со своим сыном – парнишкой лет двенадцати неприятной наружности, босым, грязным и отводящим взгляд – шли рядом.
Не проехали мы и трех миль, как перед нами возникли фигуры двух всадников, чьи лица были закрыты синими платками, в руках они держали кривые ножи. Действуя словно по сигналу, погонщик с сыном кинулись бежать, побросав свое имущество, то бишь мулов. Разбойники приблизились. Видя, что перед ними один мужчина с женщинами и детьми и не ожидая с его стороны никакого сопротивления, они принялись ощупывать груз, как это делают бывалые опытные грабители. Их первым трофеем стала лакированная шкатулка, в которую Сальма сложила все свои драгоценности. Затем они стали одно за другим вынимать из тюков превосходные шелковые платья, а позже дошла очередь и до вышитой простыни, составлявшей часть материнского приданого.
Затем один из разбойников подошел к Варде и скомандовал:
– А ну подпрыгни!
Насмерть перепуганная, она не шелохнулась, тогда он приблизился к Мохаммеду и приставил ему нож к горлу. Варда задергалась, замахала руками, словно паяц на веревочке, но так и не оторвала ног от земли. Не соображая, какая трагедия разыгрывается на моих глазах, я расхохотался, но увидел, как посуровело лицо отца. Злодей взвыл.
– А ну прыгай! Живее!
Варда подпрыгнула что было сил, раздался легкий звон монет.
– Давай все!
Сунув руку под юбку, она достала кошелек средних размеров и презрительным жестом швырнула наземь. Грабитель подобрал его, ничуть не обидевшись, и повернулся к матери:
– Твоя очередь.
И в этот миг из какого-то селения донесся голос муэдзина. Отец поднял глаза к солнцу, стоящему высоко в небе, вытащил из поклажи маленький коврик, расстелил его на песке, пал на колени, обернувшись лицом к Мекке, и стал читать молитвы. Все это он проделал молниеносно и с таким спокойным видом, что бандиты опешили. Пока они удивленно переглядывались, на дороге примерно в миле от нас поднялось облачко пыли. Это было похоже на чудо. Злодеи только и успели, что пришпорить своих лошадей и пустить их во весь опор в противоположную сторону. Мы были спасены.
Матери не пришлось расстаться со своим кошельком. «Если бы я подпрыгнула, они услышали бы не позвякивание, а громыхание, ведь твой отец нагрузил меня многими сотнями динар, на мне было десять туго набитых кошельков, которые я привязала вокруг бедер, уверенная, что ни один мужчина не осмелится так далеко зайти».
Когда посланцы Провидения поравнялись с нами, мы увидели, что это отряд военных. Мохаммед рассказал им о том, что с нами стряслось. Командир отряда объяснил, что в задачу его и его людей как раз входило патрулировать эту дорогу, кишащую разбойниками с тех пор, как андалузцы стали в большом количестве высаживаться в Мелилле. С улыбкой и самым безобидным видом он добавил, что обычно путешественников находят с перерезанным горлом, что же касается погонщика мулов, то он забирает свою скотину живой и невредимой, а в придачу еще и часть прибыли, которую ему оставляют на дороге. Многих гранадцев, направлявшихся в Фес и Тлемсен, постигла такая участь. И напротив, те, кто выбрал Тунис, Тетуан, Сале или Митиджу в Алжире, избежали ее.
– Возвращайтесь в порт и ждите, – посоветовал он напоследок. – Когда сформируется торговый караван, отправляйтесь с ним. Его наверняка будет сопровождать охрана.
Мать спросила, есть ли надежда получить обратно ее шкатулку, и он, как всякий мудрый человек, ответил стихом из Корана:
– Но, может быть, вы чувствуете отвращение от того, что добро для вас; и, может быть, любите то, что зло для вас: Бог знает, а вы не знаете[21]21
Коран, гл. (2) Корова, ст. 212–213.
[Закрыть].
От себя же добавил:
– Мулы, которых вы получили взамен, сослужат вам большую службу: с их помощью вы доставите свое добро, и они не привлекут воров.
Мы в точности последовали советам этого человека и в десятидневный срок добрались до места назначения, обессиленные, но живые и здоровые. Чтобы удостовериться, что наши родные отказывают нам в гостеприимстве.
* * *
Нам требовалась крыша над головой, но найти ее было не так-то просто: несколько волн андалузских переселенцев привели к тому, что было расхватано все свободное жилье. Когда три года назад сюда явился Боабдиль в сопровождении семи сотен лиц, они скупили целый квартал и наладили там жизнь по образцу альгамбрской, во всяком случае, внешне, в том, что касалось заносчивости. Обычно вновь прибывшие останавливались на время у ближайших родственников, как наверняка поступили бы и мы, не будь с нами Варды. Но теперь и речи не могло идти о том, чтобы хотя бы переночевать в доме Кхали, где моему отцу было нанесено оскорбление.
Оставались фундуки – постоялые дворы. В Фесе их было не меньше двух сотен, большинство содержалось в большой чистоте, у каждого имелся свой фонтан, а также отхожие места с канавками, по которым нечистоты смывались проточной водой в реку со множеством притоков. В иных насчитывалось больше ста двадцати просторных комнат, все двери которых выходили в коридор. Комнаты сдавались пустыми, даже без ложа и без постели, содержатель обеспечивал постояльцев лишь циновками и одеялами, предоставляя им самим обзаводиться необходимым скарбом и продуктами питания. Многих это устраивало. Постоялые дворы являлись не только местами временного пристанища путешественников, но и местом проживания фесских вдов, у которых не осталось родни и не было денег, чтобы иметь собственное жилье и слуг; порой они снимали одну комнату на двоих, чтобы делить расходы, ежедневные обязанности и лишенное радости существование. Мы собирались провести несколько дней в одном из таких постоялых дворов, пока не подыщем более приемлемое жилье.
Однако не соседство с несчастными вдовами отталкивало моего отца, а совсем другое. С молодых лет, когда он впервые побывал в Фесе, он помнил о репутации иных постоялых дворов, порог которых не переступил бы и с содержателями которых не пожелал бы иметь дело ни один порядочный человек – дело в том, что в них проживали те, кого называли ал-хива. В своем труде «Описание Африки», рукопись которого осталась в Риме, я рассказываю об этих мужчинах, одевающихся и украшающих себя подобно женщинам, бреющих бороды, говорящих тоненьким голосом, к тому же еще и занимающихся ткачеством. Жители Феса лицезреют их лишь на похоронах, поскольку вошло в обычай приглашать их в качестве плакальщиц. Каждый из них имеет сожителя и ведет себя с ним точь-в-точь как жена с мужем. Да поможет нам Всевышний избежать кривых дорог!








