355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Амин Маалуф » Лев Африканский » Текст книги (страница 1)
Лев Африканский
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 21:24

Текст книги "Лев Африканский"


Автор книги: Амин Маалуф



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 25 страниц)

Амин Маалуф
Лев Африканский

Посвящается Андре



Так знай же: я тоже был Львом Африканским, Львом-путешественником.

У.Б. Йетс, ирландский поэт (1865–1939)

Я, Хасан, сын Мохаммеда-весовщика, я, Иоанн-Лев Медичи, обрезанный рукой гранадского брадобрея и крещенный дланью Папы Римского, прозываюсь ныне Африканцем. Но не из Африки, не из Европы и не из Аравии я родом. Зовут меня и Гранадцем, и Фессцем, и Заййати[1]1
  Настоящее имя Льва Африканского – ал-Хасан ибн Мохаммед ал-Ваззан аз-Заййати ал-Фаси. Ал-Ваззан – унаследованное им от отца прозвище: «человек, который занимается взвешиванием», аз-Заййати – относительное имя, указывающее на происхождение из берберского племени; ал-Фаси – второе относительное имя, указывающее на его связь с городом Фесом. Он называл себя еще и ал-Гарнати, что указывает на место рождения – город Гранаду. – Здесь и далее примеч. пер.


[Закрыть]
, но я не выходец из какой-либо страны, какого-либо города либо племени. Я – сын дороги, отечество мое – караван, а жизнь – самое необыкновенное из странствий.

Ладони мои познали и нежность шелка, и грубость шерсти, касались и злата государей, и кандалов рабов. Пальцы мои множество раз срывали покровы с женских лиц, губы смутили не одну девственницу, а глаза были свидетелями агонии городов и гибели империй.

Из уст моих ты услышишь арабскую, кастильскую, берберскую, еврейскую, латинскую и разговорную итальянскую речь, ибо мне внятны все языки и все молитвы – мои. Но я не сделал своим ни один из языков, ни одно из верований. Я принадлежу лишь Всевышнему и земле, к ним однажды и вернусь.

А после меня останешься ты, мой сын. И будешь хранить память обо мне. И читать мои книги. И увидишь такую картину: твой отец, сидя на борту галеи[2]2
  Парусно-гребное судно, приспособленное для средиземноморского плавания (IX–XVIII вв.).


[Закрыть]
, направляется к берегам Африки; облаченный в неаполитанское платье, он что-то царапает на бумаге, будто торговец, подбивающий бабки в конце долгого кругосветного путешествия.

Я и впрямь подвожу итог: чего добился, что утратил, с чем предстану перед небесным заимодавцем. Он ссудил мне четыре десятка лет, которые я употребил на странствия: ученость моя осталась в Риме, любовь – в Каире, страх – в Фесе, а невинность и по сию пору пребывает в Гранаде.

I
Книга Гранады

ГОД САЛЬМЫ ЛА ОРРЫ
894 Хиджры (5 декабря 1488 – 24 ноября 1489)

В тот год священный месяц рамадан пришелся на середину лета. Отец редко выходил из дому до наступления вечера: днем в Гранаде было неспокойно, на улицах часто завязывались перепалки; мрачное настроение свидетельствовало о вере в Аллаха, ведь не впасть в дурное расположение духа и хранить улыбку под раскаленным солнцем мог только тот, кто не соблюдал поста, а радоваться и быть приветливым в раздираемом распрей городе, которому к тому же угрожали неверные, мог лишь человек, безразличный к судьбе мусульман.

Милостью Божьей я только что появился на свет, в последние дни шаабана, как раз накануне священного месяца, и Сальма, моя матушка, была избавлена от необходимости соблюдать пост, покуда не оправится от родов, а Мохаммед, мой батюшка, – от необходимости ворчать, когда его одолевали голод и жара, ибо появление на свет сына, который унаследует его имя, а со временем и положение в обществе, для всякого мужчины – предмет законной гордости. К тому же я был первенцем, и заслыша «Абу-аль-Хасан», отец едва заметно выпячивал грудь, поглаживал усы и неспешно отирал лицо руками, спуская их по бороде и соединяя одну с другою, кося при этом глазами в сторону опочивальни на верхнем этаже дома, где лежал туго спеленутый младенец. И все же переполнявшая его радость не могла ни по глубине, ни по силе сравниться с ликованием Сальмы, которая, невзирая на неутихающую боль и крайнюю слабость, чувствовала себя заново рожденной на свет от того, что дала жизнь мне, ведь отныне она становилась главной женщиной в доме, и ей на долгие годы была обеспечена благосклонность супруга.

Лишь много позже поведала она мне о своих страхах, которые я, сам того не зная, приглушил, если не развеял вовсе. Она была с детства обручена со своим двоюродным братом; прожив с ним в браке четыре года, она так и не понесла и уже со второго года замужества стала предметом сплетен. И вот однажды Мохаммед привел в дом красавицу христианку с черными косами, которую выкупил у солдата, взявшего ее в качестве трофея во время набега на окрестности Мурсии. Отец нарек ее Вардой и поселил в комнатке, окна которой выходили во внутренний двор; он даже поговаривал о том, чтобы послать ее обучаться игре на лютне, танцам и письму к Измаилу Египтянину, как поступали султаны со своими любимыми женами.

«Я была свободна, а она рабыня, – рассказывала мне матушка, когда я подрос, – и битва между нами была неравной. Она могла пускать в ход все уловки обольщения, ходить с открытым лицом, петь, плясать, наливать вино и подмигивать, тогда как мое положение обязывало меня всегда быть сдержанной и не прибегать к каким-либо ухищрениям, способным разжечь страсть мужа. Он называл меня „своей кузиной“, величал „Оррой“, что означает свободная, или „Арабийей“ – арабкой, да и Варда выказывала мне почтение, с которым служанке должно относиться к своей госпоже. Но ночью госпожой была она.

Однажды утром, – продолжала матушка, у которой перехватило дыхание, несмотря на то что дело было прошлое, – в дверь нашего дома постучала Сара-Ряженая. С крашенными ореховым корнем губами, с наложенным на веки кармином, с ногтями в хне, разодетая в пух и прах, в старинных пестрых шелках, обсыпанных пахучей пудрой, она заглянула ко мне по обыкновению с кучей товаров, предлагая на выбор амулеты, браслеты, духи на основе лимона, серой амбры, жасмина или кувшинок, а заодно и погадать. От нее не укрылось, что у меня глаза на мокром месте – да пребудет с ней Господь, где бы она ни находилась! Взяв мою руку, она принялась читать по ней словно по книге, так что не было надобности признаваться в чем-либо.

Затем, не поднимая глаз, она медленно произнесла слова, которых мне вовек не забыть: „Для нас, женщин Гранады, свобода – это скрытое рабство, а рабство – особая разновидность свободы“. После чего, никак не поясняя сказанного, вынула из своей плетеной кошелки крошечный флакон зеленоватого цвета и наказала: „Сегодня вечером капнешь три капли этого эликсира в стакан с оршадом и сама поднесешь своему кузену. Он прилетит к тебе, как бабочка на свет. То же сделаешь через три ночи, затем через семь“.

Когда Сара заглянула в дом несколько недель спустя, меня уже тошнило. В тот день я отдала ей все деньги, которые у меня были, – добрую горсть квадратных драхм и мараведи, и она пустилась в пляс, смеясь, покачивая бедрами, тяжело пристукивая ногой по полу и подкидывая на ладонях монеты, чей звон смешивался со звоном жольжоля – колокольчика, который обязаны носить еврейки».

Пришла пора понести и Сальме, а Варда по воле Провидения уже была брюхата, хотя скрывала это, чтобы избежать неприятностей. Два месяца спустя все открылось, и меж ними завязалось соперничество – у кого будет мальчик, а если у обеих, то кто родит первой. Сальмой овладело такое волнение, что она лишилась сна, Варда же хранила спокойствие, поскольку с нее довольно было во всем быть второй, ведь по нашим законам родить от мусульманина означает получить право на статус свободной женщины, при этом по-прежнему остается возможность вести себя раскованно, согласно обычаям, принятым у других народов.

Батюшка до того преисполнился гордости, дав двойное доказательство своей мужской силы, что даже не заподозрил, какое курьезное соперничество развернулось под его кровом. Дошло до того, что однажды на закате он предложил им сопровождать его на прогулке: у него вошло в привычку встречаться с друзьями возле питейного заведения у Знаменских ворот. Рука об руку, чуть отстав от него, Сальма и Варда, уже заметно округлившиеся, проследовали за ним под пристальными взглядами мужчин и смешки кумушек нашего квартала – самых знатных сплетниц и бездельниц во всем Альбайсине: занавески так и ходили ходуном по мере продвижения почтенного семейства по улице. Добившись своего и на себе ощутив, как тяжелы взгляды соседей, отец сделал вид, что забыл что-то дома, и повернул назад: темнота уже начала заполнять город с его многочисленными опасными местами – для будущих мам любая выбоина в плитке, любая ямка в земле могла стать роковой.

Вконец застыдившись, вернулись они домой и в изнеможении повалились на одну постель, впервые во всем согласные друг с другом – Ла Орра была не в силах одолеть лестницу, ведущую наверх, в ее покои. Отец же вновь отправился к друзьям, спеша, по словам матушки, собрать их восхищенные отзывы и пожелания обзавестись сразу двумя сыновьями.

Чуть только заслыша, как ключ повернулся в замочной скважине двери, закрывшейся за отцом, женщины покатились со смеху и долго не могли успокоиться. Вспоминая об этой ребяческой выходке полтора десятка лет спустя, матушка зарделась и добавила, что Варде в ту пору минуло шестнадцать, ей же шел двадцать первый год. С того дня меж ними установилось сообщничество, а соперничество мало-помалу пошло на спад. Когда на следующий день в дом в очередной раз заявилась Сара-Ряженая, мать позвала Варду, чтобы и та могла дать пощупать свой живот ясновидящей, бывшей по совместительству и повивальной бабкой, и массажисткой, и цирюльником, и вообще мастерицей на все руки, а кроме всего прочего, умевшей донести до своих бесчисленных клиенток, томящихся от скуки в гаремах, новости и слухи, которыми полнился город и королевство. Сара побожилась, что моя мать очень подурнела, чем доставила ей несказанное удовольствие, ведь это вернейший признак того, что женщина вынашивает мальчика, и со снисхождением отметила необычайную свежесть лица Варды.

Сара велела передать Мохаммеду запрет приближаться ночью к обеим женам, дабы не причинить вреда плоду в утробе и не вызвать преждевременные роды, и Сальма, безоговорочно верившая Саре, не удержалась и в тот же вечер завела с мужем разговор. Ей казалось, что будет легче сообщить ему об этом, сославшись на кого-то стороннего. Но и облеченное в форму предостережения и прерываемое долгими паузами послание Ряженой показалось отцу настолько дерзким, что он вспыхнул, как сухое полено, и разразился гневным выпадом, в котором можно было различить лишь подобные ударам пестика о пустую ступку слова «вздор», «колдунья», «Иблис Лукавый», а также малопочтительные отзывы о врачах, евреях и женском уме. Сальме пришло в голову, что, не будь она в положении, он набросился бы на нее с кулаками, но она тут же успокоила себя тем, что в таком случае не вышло бы и спора. В утешение себе она мудро заключила, что преимущества материнства превосходят все временные неудобства.

В качестве наказания Мохаммед запретил ей принимать впредь в его доме «эту отравительницу Сирах», чье имя он произносил с гранадским выговором, сохраненным им на всю жизнь: так он звал мою мать Сильма, сожительницу – Вирда, вместо «баб» – дверь – у него выходило «биб», вместо Гранада – Гхирната, а вместе Альгамбра[3]3
  Альгамбра (от арабск. красная) – древняя правительственная резиденция арабских правителей Гранады, строительство которой началось первым правителем из династии Насридов в 1238 г. на плато наверху холма Сабика (Cerro del Sol). От древних построек до наших дней сохранилась Касба (крепость), дворец Юсупа I – вокруг Миртового дворика, где находится бассейн вытянутой формы, и дворец, возведенный вокруг двора Львов Мохаммедом V (в XIV в.). Из всех садов в первоначальном виде уцелел лишь Хенералифе.


[Закрыть]
– Альхимра. Несколько дней он ходил чернее тучи, но столько же из осторожности, сколько и из досады более не наведывался в опочивальни, дожидаясь разрешения обеих от бремени.

Роды случились с интервалом в два дня. Варда первая почувствовала схватки: с вечера редкие, они участились на заре. Только тогда она начала громко стонать, привлекая внимание окружающих. Отец бросился к соседу Хамзе и ну барабанить в его дверь, прося позвать мать – старую уважаемую женщину, набожную и очень опытную. Она явилась без промедления – закутанная в белое покрывало, с корытцем, полотенцем и мылом в руках. Говорили, будто у нее легкая рука и она помогла появиться на свет большему числу мальчиков, чем девочек.

К полудню родилась моя сестра Мариам. Отец едва взглянул на нее. Все его надежды были обращены на Сальму, которая осмелилась заявить ему: «Уж я-то тебя не разочарую!» Хотя сама не была так уж в этом уверена, несмотря на все приметы. Ей предстояло провести в страхе и страданиях еще два бесконечно долгих дня, прежде чем осуществилось ее самое заветное желание: услышать, как двоюродный брат и муж назовет ее Ум-эль-Хасан – мать Хасана.

Неделю спустя отец созвал на пир всех своих друзей, в том числе и Хамзу-цирюльника, которому предстояло сделать мне обрезание. Поскольку обе роженицы еще не оправились, угощение готовили две мои бабушки и их служанки. Матушка на пиру не присутствовала, но призналась, что потихоньку прокралась к двери, ведущей во внутренний дворик, где собрались гости, чтобы взглянуть на них и послушать, о чем они говорят. В тот день ее волнение было столь велико, что любая самая незначительная деталь запечатлевалась в памяти навсегда.

Рассевшись вокруг фонтана из белого мрамора, чья струя освежала воздух водяной пылью и оглашала дворик монотонным журчанием, гости за обе щеки уплетали яства, празднуя как мое вхождение в общину правоверных, так и окончание поста – шли первые дни рамадана. Судя по рассказам матери, угощение подавалось поистине королевское, правда, ей самой удалось отведать на следующий день лишь остатки. Главным блюдом была марюзийя — баранина, приготовленная в соусе, состоящем из меда, крахмала, недозрелых орехов, чей сезон только начался, с добавлением кориандра, миндаля и груши. Была подана также зеленая тафайя – козлятина со свежим кориандром, и белая тафайя — козлятина с сухим кориандром. Стоит ли говорить о цыплятах, голубях, ласточках с соусом из чеснока и сыра, тушеной крольчатине с подливой из шафрана и уксуса, и десятках других блюд, которые моя мать мне так часто перечисляла, вспоминая о последнем настоящем празднике в ее доме перед тем, как на нее и ее близких обрушился гнев Небес. Слушая ее ребенком, я всякий раз с нетерпением ждал, когда она дойдет до рассказа о мюжаббанат — горячих пирогах с творогом, посыпанных корицей и политых медом, пирогах из миндального или финикового теста, да еще лепешках с сосновым семенем и орехами, сбрызнутых розовой водой.

Пили гости во время застолья только оршад, – заверяла меня Сальма, умалчивая о том, что если и не было выпито ни капли спиртного, то оттого лишь, что шел священный месяц. Церемония обрезания в ал-Андалусе[4]4
  Так называлась в те времена мусульманская Испания.


[Закрыть]
всегда служила предлогом для празднеств, на которых полностью забывали, какое религиозное событие отмечалось. Не считается ли и в наши дни самой величественной из всех когда-либо существовавших церемоний та, что была устроена Эмиром ибн Дхул-Нуном в Толедо в честь обрезания своего внука? Ей пытаются подражать, но куда там! Там лились реки вина и ликеров, а сотни прекрасных рабынь плясали под музыку оркестра Дани-Еврея.

На праздник в честь моего обрезания тоже были приглашены музыканты и поэты. Матушка помнила даже стихи, адресованные моему отцу:

 
По обрезании твой сын стократ стал всем милей,
Ведь и свеча – обрежь фитиль – горит и ярче, и ровней.[5]5
  Здесь и далее стихотворные строфы даны в переводе Т.В. Чугуновой.


[Закрыть]

 

Продекламированный и пропетый на все лады самим цирюльником, этот стих старинного сарагосского поэта знаменовал переход от застолья к самому обряду. Отец поднялся в опочивальню, взял меня на руки, а гости тем временем молча обступили цирюльника и его помощника, безусого юнца. Хамза подал знак, и тот начал с фонарем обходить присутствующих. Согласно обычаю, полагалось сделать цирюльнику подарок: каждый по очереди клал монеты на лицо подмастерья, а тот громко называл имя дарителя и благодарил его, после чего переходил к следующему. Когда с этим было покончено, Хамза велел, чтобы ему посветили двумя фонарями, вынул из чехла лезвие и со стихами из Корана, приличествующими случаю, склонился надо мной. Матушка говорила, что крик из моей глотки разнесся по всему кварталу, свидетельствуя о моем молодецком здоровье. Я еще вопил что есть мочи, словно у меня перед глазами вставали все грядущие беды семьи, а гости уже вновь вернулись к столу и пиршество продолжалось под звуки лютни, флейты, гудка[6]6
  род скрипки.


[Закрыть]
и тамбурина, затянувшись аж до суура — принятия пищи на восходе солнца.

Однако не все были беззаботны и веселы в тот вечер и ту ночь. Мой дядя по материнской линии Абу-Марван, которого я всегда звал Кхали, служивший в государственном секретариате Альгамбры, прибыл на праздник с опозданием и в дурном расположении духа. Его окружили и стали встревоженно расспрашивать. Моя мать пыталась расслышать его слова. Ее ушей достигла одна фраза, повергнувшая ее на несколько долгих минут в страх, который, как ей казалось, был навсегда забыт:

– Со времен Великого Парада у нас не было ни одного счастливого года!

«Ах, чтоб его, этот Великий Парад!» – в сердцах подумала моя мать, вновь испытав приступ тошноты, как в первые недели беременности, и увидела себя десятилетней девочкой, сидящей в луже посреди пустынной улицы, на которой она бывала множество раз, но которую перестала узнавать, и прячущей заплаканное лицо в подол красного смятого платья, мокрого и перепачканного грязью. «Я была такой миленькой и самой любимой своими близкими девочкой во всем Альбайсине! Твоя бабка – да простит ее Господь! – привязала к моей одежде два одинаковых амулета, один на виду, а другой так, что его не было видно, – для отвода порчи. Но в тот день уже ничто не в силах было помочь».

* * *

«Султан, правивший нами в те времена, Абу-ль-Хасан Али, решил устроить военный Парад, который должен был длиться не одну неделю и даже не один месяц и был призван показать всем и каждому его, султана, могущество. А ведь всемогущ лишь один Всевышний, и Он не жалует надменных! Этот султан приказал выстроить на красном холме Альгамбры возле Изменнических врат ведущие в небо ступени, на которых каждое утро располагался со своим окружением, чтобы принимать посетителей и заниматься государственными делами, в то время как мимо, приветствуя его и желая здравствовать, проходили войска, стекавшиеся сюда со всех уголков царства – от Ронды до Басты, от Малаги до Альмерии. И конца этому Параду не предвиделось. Жители Гранады и окрестных селений взяли в привычку собираться, и стар и млад, на склонах холма Сабика у подножия Альгамбры, возле кладбища, откуда было видно развертывающееся над их головами безостановочное зрелище. Тут же располагались уличные торговцы, у которых можно было купить все что угодно, от домашних тапочек до колбасок миркас, оладий и напитков.

На десятый день Парада – подходил к концу 882 год Хиджры – наступил праздник Рас-ас-Сана, который просто померк перед чествованием султана, грозившим продлиться и в первый месяц нового года – мохаррам. Моя матушка, тогда еще девочка, каждый день бывая на Параде со своими братьями и сестрами, заметила: зрителей что ни день прибывает, и среди них все больше незнакомых людей, много пьяных, участились кражи, то и дело между шайками молодых людей, вооруженных дубинками, вспыхивают потасовки. Избивали друг друга почем зря, до крови, до увечья, кого-то даже убили; мухтасибу, городскому голове, пришлось принять меры.

Только после этого, убоявшись беспорядков и смуты, султан решил наконец прекратить бесконечное шествие и постановил, что последним днем Парада станет 22 мохаррам 883 года, или 25 апреля 1478 года от Рождества Христова, пообещав при этом, что заключительные торжества затмят все предыдущие. В этот день в квартале Сабика собрались женщины из бедных кварталов – кто с закрытыми, кто с открытыми лицами – и мужчины всех званий и состояний. Городская детвора приоделась и с первыми лучами солнца высыпала на улицу, предварительно запасшись медными грошами, чтобы было на что купить сушеных фиников из Малаги. Привлеченные растущей толпой, весь квартал наводнили бродячие жонглеры, фокусники, шуты, канатные плясуны, эквилибристы, вожаки животных, попрошайки, слепцы, среди которых было немало мошенников, а поскольку дело происходило весной, крестьяне вздумали привести с собой и племенных жеребцов, чтобы за вознаграждение одалживать их для покрытия кобыл.

Все утро, – вспоминала матушка, – мы выкрикивали приветствия и били в ладоши, рукоплеща „табле“, состязанию, во время которого берберские наездники пытались поочередно сбить мишень с помощью палок, которые они метали на полном скаку. Кто выходил победителем, видно не было, лишь по гулу можно было догадаться, на чьей стороне удача.

Как вдруг над головами появилось черное облако. Это произошло так неожиданно, что создалось впечатление, будто солнце угасло подобно лампе, задутой джинном. В полдень стало темно, как ночью, и без всяких приказаний со стороны султана, сами собой прекратились все игры, ибо каждый ощутил на своих плечах гнет небесного свода.

Сверкнула молния, раздался первый раскат грома, за ним последовала еще одна молния, затем глухое рокотание, и вот на нас обрушились тонны воды. Понимая, что это скорее небывалая гроза, чем проклятие, я была не так напугана, как все прочие, и в отличие от тысяч других зрителей стала искать, где бы укрыться. Старший брат держал меня за руку – это меня успокаивало, но и заставляло бежать, поспевая за ним по вмиг раскисшей дороге. Вдруг в нескольких шагах от нас кто-то упал, образовалась заминка, после чего обезумевшая толпа понеслась вперед, сметая на своем пути всех без разбору, и старых, и малых. Было по-прежнему темно, как ночью. К крикам ужаса добавились вопли боли. Я тоже поскользнулась и выпустила руку брата, тут же схватившись за подол его платья, но мне все не удавалось встать на ноги. Вода доходила мне до колен, я, кажется, вопила громче всех.

Пять или шесть раз я падала, снова вставала, но оставалась жива-невредима; вскоре я заметила: толпа поредела, но двигаться стало намного труднее, поскольку дорога шла в гору, а вода все прибывала. Я перестала различать что-либо, не пыталась искать своих. Позже, пристроившись на каком-то пороге, от усталости и отчаяния я уснула.

Сон мой длился час или два. Когда я проснулась, стало чуть-чуть светлее, но дождь лил ливмя, а со всех сторон еще и доносился оглушительный рев, от которого сотрясался каменный порог, на котором я сидела. Сколько раз прежде бывала я на этой улочке, но теперь – пустынная, с несущимся по ней потоком – она показалась мне незнакомой. Я дрожала от холода, поскольку вымокла до нитки, потеряла сандалии, с волос стекала холодная вода, заливая горящие от слез глаза; грудь раздирал страшный кашель. И вдруг женский голос позвал меня: „Девочка, девочка, иди сюда!“ Оглядевшись по сторонам, я увидела высоко над головой в обрамлении окна полосатый платок и машущую мне руку.

Мать предупреждала меня: нельзя входить в незнакомый дом, нужно сторониться не только мужчин, но и некоторых женщин. Однако колебания мои были недолгими. Та, что кликнула меня, спустилась, открыла тяжелую входную дверь и поспешила меня успокоить: „Я тебя знаю, ты дочь Сулеймана – продавца книг, добропорядочного богобоязненного человека“. Что мне оставалось? Я встала и пошла к ней. „Я видела тебя с ним несколько раз, – продолжала она, – когда вы шли к твоей тетке по матери Тамиме, жене нотариуса, что живет тут неподалеку, в тупике Квитового дерева“. Хотя поблизости не было ни одного мужчины, лицо ее было закрыто белым покрывалом, которое она откинула, чуть только закрыла за мной дверь изнутри. Взяв за руку, она повела меня по узкому коридору, шедшему под углом, а затем, не выпуская моей руки, бросилась бежать под дождем по небольшому патио; дальше мы поднялись по узкой лестнице с крутыми ступенями в ее покои. Она ласково подвела меня к окну: „Взгляни, как гневается Бог!“

Я со страхом выглянула на улицу. Дом находился на вершине Маврского холма. Справа от меня возвышалась новая Касба Альгамбры, слева, вдали – виднелась старая Касба, за стенами которой белели минареты моего квартала Альбайсин. Рев на улице достиг невиданной силы. Пытаясь понять, откуда он исходит, я опустила глаза и не смогла сдержать возгласа ужаса. „Господи, помилуй, да это просто Ноев потоп!“ – услышала я за своей спиной».

Картина, представшая глазам испуганной девочки, навсегда врезалась в память моей матушки, как и в память всех тех, кто находился в Гранаде в тот заключительный день Парада, будь он неладен! По долине, где обычно тек мирный, хоть и бурливый Дарро, несся необузданный поток, безжалостно уничтожающий сады и огороды, выкорчевывающий вязы, столетние орешники, дубы, миндальные деревья и боярышник. Затем он устремлялся к центру города, расправляясь со всем, что попадалось на его пути, словно какой-нибудь монгольский завоеватель, затопляя центральные кварталы, разрушая сотни домов, снося постройки, расположенные на мостах, так что к концу дня из обломков образовался огромный затор, и на месте двора Большой Мечети, Цезареи торговцев ювелирного и кузнечного рынков образовалось озеро. Неизвестно, сколько народу утопло или было унесено в неизвестном направлении. Вечером, когда гроза пошла на спад, поток унес с собой обломки, причем вода покинула город с большей скоростью, чем завладела им. На рассвете, когда сам убийца был уже далеко, взором людей открылись разрушительные последствия его деятельности.

«Гранада была наказана за свои грехи», – затверженно повторяла мать, как нечто не подлежащее сомнению. «Господь желал явить Свою ни на что не похожую мощь и покарать властителя за стяжательство, несправедливость и распутство. Он желал предупредить, что нас ждет, если мы будем упорствовать на пути нечестия, но глаза и сердца остались глухи к его предостережениям».

На следующий день после случившегося никто из жителей уже не сомневался: главным виновником несчастья, навлекшим гнев Господень на их головы, был не кто иной, как надменный, несправедливый, растленный Абу-ль-Хасан Али, сын Саада ле Насрида, двадцать первый и предпоследний султан Гранады, да сотрет Господь его имя из памяти людской!

Чтобы взойти на престол, он сверг своего собственного отца, отравив его. Чтобы упрочить власть, велел обезглавить сыновей самых родовитых семейств королевства, и среди них – Абенсерагов[7]7
  Абенсераги – члены семьи мавританского происхождения, игравшей огромную роль в дворцовых интригах при арабском владычестве в Гранаде в XV в. Ее история вдохновила Шатобриана на повесть «Приключения последнего из Абенсерагов» (1826).


[Закрыть]
. Для моей же матери самым непростительным преступлением султана было то, что он оставил свою законную супругу, его ровню, приходящуюся ему кузиной, Фатиму, дочь Мохаммеда-Левши, ради христианки, пленницы, по имени Изабель де Солис, которую нарек Сорайей.

«Говорят, будто султан собрал как-то поутру своих приближенных в Миртовом дворе, чтобы они присутствовали при купании Румийи», – продолжала рассказ матушка, вновь и вновь ужасаясь подобному распутству. «Господи, прости!» – бормотала она, поднимая глаза к небу. – «Когда та искупалась, он предложил всем отведать воды, из которой она только что вышла, и все принялись восхищаться, как в стихах, так и в прозе, чудесным вкусом, который приобрела вода. Не подчинился лишь визирь Абу-ль-Кассем Венегас, он даже не подошел к водоему и остался стоять на месте, сохраняя достоинство. Это не укрылось от глаз султана. Он спросил, отчего визирь ведет себя подобным образом. А тот возьми и ответь: „Ваше величество, боюсь, как бы, отведав соуса, меня не потянуло на куропатку“. „Прости, Господи“», – все твердила мать, едва сдерживая смех.

Эту историю я слышал не раз, применительно к разным влиятельным лицам из ал-Андалуса, и, по правде сказать, не знаю, с кем из них она случилась на самом деле; но, как бы то ни было, наутро после Великого Парада каждый пытался доискаться, какой из эпизодов распутной жизни хозяина Альгамбры переполнил чашу терпения Господа, часто облекая свое объяснение в форму стиха или древней притчи.

Гораздо тревожнее всех этих пересудов было то, как сам султан воспринял обрушившееся на столицу его царства несчастье. Не приняв опустошительного наводнения за предупреждение свыше, он сделал вывод, что удовольствия в этом мире недолговечны, жизнь бренна и нужно использовать каждый дарованный тебе миг. Это могло бы стать мудростью какого-нибудь поэта, но никак не государя, достигшего пятидесятилетия, владения которого отнюдь не были в безопасности.

Он всецело предался телесным усладам, несмотря на многократные предупреждения своего лекаря Исхака Хамона, окружил себя красотками-рабынями и поэтами с подозрительными нравами, складывавшими стихи о прелестях нагих плясуний и страстных эфебов, сравнивавшими гашиш с изумрудом, а его запах с ладаном, и ночь за ночью неустанно поющими гимн вину – красному, янтарному, выдержанному, но оставшемуся свежим. Огромный золотой кубок переходил из рук в руки, к нему поочередно прикладывались устами, а тот, кому доводилось опорожнить его, гордо взывал к виночерпию, прося вновь до краев наполнить. Перед сотрапезниками на столах громоздилась уйма закусок – орешки, сухофрукты, артишоки, бобы, сласти и варенья, которые то ли утоляли голод, то ли разжигали жажду. Позднее, в Риме, я узнал, что привычка грызть что-то и пить вино была в ходу еще у древних римлян: они называли каждое такое блюдо «nucleus». Оттого ли в Гранаде подобные блюда носят название «nukl»? Одному Предвечному известно истинное происхождение вещей!

Предавшись удовольствиям, султан забросил государственные дела, позволяя своим близким обогащаться за счет непомерных незаконных поборов и захвата чужой собственности, в то время как солдаты, не получающие жалованья, были вынуждены распродавать свою одежду, лошадей и оружие, чтобы прокормить семьи. Жить в городе стало опасно, людьми овладел страх, они не знали, что их ждет в будущем, обсуждали происходящее и новости о неслыханных пирах их государя и его двора; одно упоминание имени султана или Сорайи вызывало в людях возмущение и толкало на бунт. Иные проповедники, не решаясь нападать на самого Абу-ль-Хасана, обрушивались на стяжательство и нечестие, а уж правоверные сами догадывались, о ком речь, и громко отвечали «Аллах акбар!», на что имам во время молитвы порой с мнимой загадочностью отвечал: «Длань Господня выше их рук», бросая гневные взгляды в сторону Альгамбры.

Султан вызывал всенародную ненависть, но у него были в толпе глаза и уши, доносившие ему все, что говорилось о нем, и это делало его еще более недоверчивым, грубым и несправедливым. «Сколько вельмож, сколько честных граждан было задержано по доносу соперника или даже ревнивого соседа, и обвинено в том, что будто бы они оскорбляли честь и достоинство своего господина, после чего их водружали на осла лицом назад и возили по улицам, а после бросали в темницы либо обезглавливали!» – вздыхала Сальма. Подпав под влияние Сорайи, Абу-ль-Хасан заточил свою жену Фатиму вместе с двумя сыновьями: Мохаммедом по прозвищу Буабдиллах, или Боабдиль[8]8
  Боабдиль – последний арабский правитель Гранады (1482–1492). После занятия города Фердинандом II (2 января 1492) бежал в Марокко, где погиб, сражаясь за султана Феса из династии Маринидов, в 1527 г.


[Закрыть]
, и Юссефом в башню Комарес – величественную квадратную цитадель на северо-востоке от Альгамбры, напротив сада Хенералифе. Таким образом любовница надеялась открыть доступ к власти своим собственным сыновьям. Двор поделился на сторонников Фатимы, многочисленных, но держащихся в тени, и сторонников Сорайи, к которым только и прислушивался султан.

Для обычных людей рассказы о дворцовых интригах были лишь способом развеять скуку долгими холодными вечерами, однако растущая непопулярность султана самым драматическим образом сказалась на его поведении в отношении Кастилии. Обвиненный в предпочтении, отданном Румийе в ущерб своей кузине, в пренебрежении армией и бесславном образе жизни, Абу-ль-Хасан, не лишенный отваги, вздумал скрестить шпаги с христианами.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю