Текст книги "Винтерспельт"
Автор книги: Альфред Андерш
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 29 страниц)
ДОНЕСЕНИЕ О ЧРЕЗВЫЧАЙНОМ ПРОИСШЕСТВИИ НА ПОСТУ
Хотя все утро Райдель размышлял о том, какие последствия может иметь для него рапорт Борека, он сразу же заметил среди сосен наверху какое-то движение, легкую тень, едва различимое цветное пятно, на которое мгновенно отреагировала его сетчатка. Светло-карие, почти желтые глаза Райделя даже не сузились. Они были настолько зоркими, что он редко щурился, вглядываясь в какой-либо предмет. Правой рукой, даже не шелохнувшись, Райдель подтянул карабин к бедру. У него еще оставалось время проверить, не выступает ли его каска над краем окопа, в котором он стоял, когда цветное пятно, мелькнувшее среди сосен, обрело четкие контуры – показался человек; он остановился и оглядел местность-лишенный деревьев пологий склон, лишь кое-где поросший можжевельником. Человек этот был в штатском, и выглядел он так невероятно, что Райдель буквально обалдел. Поскольку, однако, он терпеть не мог, когда его заставали врасплох, и всегда бдительно следил за тем, чтобы ни в коем случае не остаться в дураках, он сразу же начал строить тактические предположения. Он очень надеялся на появление американского патруля, человек трех, с которыми управился бы тремя быстро следующими один за другим выстрелами в колени. Тогда он мог бы взять их в плен. Он сам пошел бы с санитарами и сдал раненых на КП батальона в Винтерспельте. Столь ловко проведенная операция была бы отмечена в приказе по дивизии; тем самым было бы покончено с рапортом
Борека. Но на такую удачу рассчитывать, конечно, не приходилось. Вероятно, какой-нибудь крестьянин из Винтерспельта или Вальмерата, движимый желанием взглянуть на свои хлебные поля, которые ему не разрешали обрабатывать, поскольку здесь, когда урожай уже был убран, прошла главная полоса обороны, заблудился и забрел на передний рубеж охранения. Но и это было маловероятно. Крестьяне хорошо ориентируются. Здесь вообще все было маловероятно. Ни ему, ни кому-либо другому из его роты не приходилось еще докладывать о чрезвычайном происшествии во время пребывания на посту, хотя бы о самом пустяковом. Только ежедневные налеты истребителей – бомбардировщиков да артиллерийские залпы на севере, приглушенно доносившиеся в ранние утренние часы, – это американцы пытались прорваться к дамбе, перегораживающей долину Урфта, – напоминали им, что идет война. Последние двенадцать дней – с тех пор, как Райдель снова находился на фронте, – он не слишком усердствовал, не то что недавно в мирной Дании, где тупая гарнизонная служба, налаженная командиром батальона, этим хромоногим кавалером Рыцарского креста, напоследок стала изрядно действовать ему на нервы. Сосунки вроде Борека не верили ему, когда он говорил, что на фронте будет куда легче.
И то, что сейчас перед окопом Райделя со стороны противника появился высокий и полный господин в свободном пиджаке из мягкого серо-коричневого материала, в выгоревших брюках, белой рубашке и галстуке самого настоящего огненно-красного цвета, было не только невероятно, а просто немыслимо. Верхняя пуговица рубашки у незнакомца была расстегнута, узел галстука ослаблен, через правое плечо небрежно перекинут светлый плащ. На крупном пунцовом лице выделялись пегие английские усики. Поскольку одним из свойств Райделя было считать реальным все, что он видит, он сразу же отогнал мелькнувшую у него мысль, что нельзя верить своим глазам. Прежде чем действовать, он решил составить мнение о незнакомце. Он выждал, пока тот, остановившись на опушке, в тени серо-голубых сосен, закурит сигарету. Возможно, все было наоборот; возможно, Райдель позволил человеку закурить сигарету не потому, что хотел составить мнение о нем, а наоборот: поскольку тот стал закуривать сигарету, Райдель решил составить мнение о нем. Не прищуриваясь, он следил своими чрезвычайно зоркими глазами за движениями этого господина: вот он сунул левую руку в карман пиджака, достал пачку сигарет и зажигалку, какое-то время спокойно подержал оба предмета в руке, не глядя на них, и только после паузы, показавшейся Райделю бесконечной, правой рукой вытащил из пачки сигарету, зажал ее губами, мгновенно поменял местами зажигалку и пачку с сигаретами, какой-то миг сосредоточенно глядел на пламя маленькой серебристо-черной зажигалки и только потом, опустив эти предметы в карман пиджака, снова стал осматривать местность. Райдель отметил, что все движения пришельца отличались легкостью, хотя человек этот был очень массивен. Массивность-вот точное для него определение. Он вовсе не был толстым, не имел живота, тело его было именно массивным, но это не мешало ему совершать обычные движения легко, свободно. Райдель обостренно чувствовал красоту мужской пластики и потому не мог потревожить незнакомца, закуривавшего сигарету.
Он сделал два вывода: во-первых, незнакомец совершал прогулку, во-вторых, принадлежал к категории «клиентов». Он вел себя как человек, который во время прогулки остановился закурить, – стало быть, он действительно прогуливался. Но так как 12 октября 1944 года в главной полосе обороны, на участке фронта в Эйфеле, не было гуляющих – их не только не могло быть, их просто не существовало в природе, – то что-то тут было не так. И значит, человек, появившийся со стороны противника и приближавшийся к передовым постам, как бы непринужденно он себя ни держал, прежде всего и при всех обстоятельствах внушал самое серьезное подозрение.
Слово «клиент» имело для Райделя свой особый смысл. Он был сыном хозяина эльберфельдской гостиницы, отец заставил его досконально изучить гостиничное дело, причем в отеле первой категории в Дюссельдорфе, так что в результате Райдель приучился делить людей на «клиентов» и тех, кто их обслуживает. Он не сомневался в том, что человек, за которым он наблюдал, принадлежит к категории клиентов, останавливающихся в гостиницах высшего класса. Сразу же, с первой секунды своего появления, тот произвел на Райделя впечатление истинного аристократа, барина, и не только потому, что-если не считать огненно-красного галстука-был одет со столь неброской элегантностью.
Лишь придя к определенному выводу или просто насмотревшись вдоволь, Райдель поднял карабин, но не молниеносно, как намеревался, а очень медленно, очень осторожно. Незнакомец, скрестив руки на груди, уже не рассматривал лежавший перед ним склон, а вглядывался в даль. Время от времени он подносил ко рту сигарету, выпускал дым. Наконец он бросил окурок. Когда оружие было у Райделя на уровне бедра, он быстро передернул затвор. Короткий металлический и очень громкий звук рычага, засылающего патрон в ствол, ворвался в тишину прекрасного безветренного октябрьского дня. Райдель пожалел, что винтовку нельзя бесшумно снимать с предохранителя и ставить на боевой взвод. Расстояние между его окопом и соснами на холме он уже не раз измерил шагами. Он знал, что расстояние между ним и незнакомцем составляло тридцать метров.
Когда Шефольд выходил из лесу в долину южнее Хеммереса – обычным, рекомендованным Хайнштоком путем через линии немецкой обороны, – перед ним открывались пейзажи, знакомые ему по картине создателя тибуртинской Сивиллы. Характерные контуры, уходящие в перспективу и полные очарования уступы холмов, луга и лиственный лес – все это в точности соответствовало несколько суховатой живописи «Распятия», висевшего у ван Реетов в замке Лималь. Даже известняковая каменоломня Венцеля Хайнштока, белая и величественная, была изображена на этой картине, в правом ее углу. Шефольд всякий раз радовался поразительному сходству действительности и изображения, ибо оно напоминало ему, что из всех старинных работ, хранящихся в Институте Штеделя, картина, на которой тибуртинская Сивилла возвещает императору Августу о рождении Христа, нравилась ему больше всего. Кстати, у него был собран весь материал, позволявший исправить имя автора, установленное Фридлендером. Поскольку Шефольд знал каждую картину в восточной Бельгии и Люксембурге – знания эти, кстати, спасли ему жизнь, – он почти не сомневался, что автором картины является некий Алберт ван Ауватер, который работал вместе с Дирком Баутсом в конце XV века в Лувене, или Лёвене, неподалеку отсюда. Прав он был или нет, но то, что во время своих первых прогулок по немецкой земле он оказался среди пейзажей мастера, которому великий Фридлендер дал имя по одной из картин Института Штеделя, Шефольд рассматривал как знак своего удачного возвращения на родину. В его профессию входило верить в знаки. Хайншток неизменно предостерегал его. Словно обладая способностью читать мысли, он однажды сказал:
– Вы вернулись слишком рано, господин доктор Шефольд. – И добавил: – Вы слишком много расхаживаете здесь. Побудьте еще несколько месяцев в Хеммересе! Там вы в безопасности.
Шефольду уже надоело быть в безопасности. Несколько крупных собирателей, владельцев коллекций в Бельгии, прятали его в своих замках, в своих городских дворцах; им казалось естественным защитить такого человека, как он. Его передавали знакомым – после оккупации Бельгии в 1940 году он жил по очереди в Антверпене, Турне, Динане, потом в Валькуре, Комине и, наконец, в замке Лималь. Его снабдили даже бельгийским паспортом; ему не надо было бояться внезапных проверок со стороны вермахта, он мог бы свободно ходить повсюду-но он отказался, не из страха, а чтобы не подвергать опасности тех, чьим гостеприимством пользовался. Он составлял каталоги коллекций и библиотек, производил экспертизы. Сидя в частных архивах, окруженный гербами, картинами и первыми изданиями, он признавался себе, что эта призрачная жизнь в старых домах ему нравится. Торсы башен, ярусы фронтонов, жилища кастелянов, внутренние дворики из серого бентхаймского камня – в Хеммересе эта его тайная жизнь казалась ему тончайше выполненной гризайлью. Кроме того, везде была превосходная еда. Шефольд утверждал, что за хороший гуляш способен убить брата Авеля. У него не было брата. Он был единственным сыном франкфуртского участкового судьи.
С весны ему не сиделось на месте. Вести из Италии и с Украины подтверждали, что исход войны предрешен. После высадки союзников и битвы под Минском он уже не мог оставаться в Лимале. Господин ван Реет предостерегал его; как теперь Хайншток, он советовал не выходить слишком рано из укрытия, но Шефольда невозможно было удержать, он отправился в восточные пограничные области, некоторое время продержался у друзей ван Реета в Мальмеди, наблюдал за отступлением немецких войск, бродил в Арденнах, в буковых лесах. Как и все, он переоценивал темпы продвижения американцев и ждал их с нетерпением. От нетерпения он поселился в Хеммересе, что было крайне легкомысленно с его стороны. Однажды он был в Маспельте, соблазнился близостью Ура и решил осмотреть пограничную речку. Оказавшись на западной цепи гор над долиной, он увидел на немецком берегу два белых домика. Мужчина колол дрова, женщина сновала между домами, ребенок пас коров на лугу у реки. Может быть, Шефольда пленил деревянный мостик, который вел через мелководную черную речушку к домам. Он заговорил с человеком, коловшим дрова. С тех пор он там и поселился. Вероятно, их согласие длилось бы недолго, через какое-то не слишком отдаленное время хозяин попросил бы его исчезнуть или просто выдал бы его, но события развернулись очень быстро, американцы заняли Маспельт, немцы отошли за высоты на восточном берегу Ура. С середины сентября хутор Хеммерес находился на ничейной земле. Меж холмов, обрамлявших долину, два белых домика напоминали как бы взятую войной в скобки фразу о мире. Шефольд поздравлял себя.
Он выбирал вслепую, но выбрал правильно. Кроме того, его наполняло удовлетворением, что он вернулся на немецкую землю не в эскорте союзнических войск, а значительно опередив их. Это чувство удивляло его. С 1937 года, со времени своего бегства из Франкфурта, он отучал себя любить Германию. Слово «родина» не таяло у него на языке, в лучшем случае оно имело вкус крупинки соли.
Еда и в Хеммересе была отличная. Хозяева даже разрешали ему самому готовить, недоверчиво пробуя непривычные блюда, которые он приготовлял из мяса, яиц, картофеля, овощей. Время от времени он бывал в трактире в Сен-Вите, но не ради того, чтобы поесть-еда была там скверной, – а потому, что влюбился в официантку. Шефольд, 1900 года рождения, мужчина сорока четырех лет, еще не знал женщин, был вечно влюблен в какую-нибудь из них, притом долго и страстно; его принципом было не обнаруживать своих чувств ни единым взглядом, ни единым словом. Он называл себя радикальным последователем Стендаля. Всю первую половину 1944 года он был влюблен в жену ван Реета, семнадцатилетнюю девчонку из семьи брюссельских мелких буржуа: ее формы господин ван Реет открыто сравнивал с рубенсовскими. Поскольку Шефольду казалось, что он не может жить, не видя ее, то он часто колебался, стоит ли ему покидать Лималь. И вот теперь эта официантка. Шефольд считал, что ей лет тридцать пять. Пытаясь определить, в чем своеобразная привлекательность ее асимметричного худого лица, особого оттенка ее гладкой желтоватой кожи, он старался не думать о Мемлинге, хотя невозможно было не заметить прямого сходства между нею и портретом Марты Морель в Брюгге. Но когда речь шла о женщинах, Шефольд запрещал себе сравнивать их с живописными изображениями. Он только снова констатировал, как легко он менял типы своих увлечений. Трудно было придумать двух более разных женщин, чем веселое пышное создание, вся розово-золотая госпожа ван Реет и эта темноволосая валлонка, словно тень подходившая к его столу из глубины плохо освещенного ресторанчика и молча ожидавшая, пока он сделает заказ. Ради того, чтобы видеть ее – иногда он сомневался, удается ли ему скрыть от нее, как обычно от других женщин, свои чувства, – он просил водителей джипов подвезти его в Сен-Вит. Через американские траншеи на высотах западнее Хеммереса он давно уже ходил как свой человек. Командование полка распорядилось, чтобы капитан Кимброу в Маспельте выписал ему пропуск. Он мог бы в любой момент вернуться в Лималь. Хайншток называл его глупцом за то, что он этого не делал, правда, называл так лишь до тех пор, пока не впутал его в эту историю с Динклаге.
Утром 12 октября Шефольд размышлял, какой галстук ему надеть по случаю визита к майору Динклаге. Так как он взял с собой в Хеммерес один-единственный костюм, а именно старый твидовый пиджак и еще более старые вельветовые брюки, то из всех проблем, связанных с его гардеробом, оставалась одна: выбор сорочки и галстука. Сорочка подходила лишь белая: Шефольд твердо верил в магическое действие белых сорочек в светской игре между людьми его и Динклаге уровня; белая сорочка станет символом, который сразу объединит его и Динклаге. Пойдя на эту уступку, он выбрал зато огненно – красный галстук: надо было продемонстрировать Динклаге не только мирный белый цвет, но и вызывающий красный.
Глядя на себя в зеркальце для бритья-других зеркал в Хеммересе не было, – он тщательно пригладил щеткой свои английские усики; его не смущало, что они седые и старят его. Одевшись, Шефольд больше не думал о своей внешности. Он считал, что знает, как выглядит. Подойдя к открытому окну, он посмотрел на старые яблони, уже почти голые – через их безлистые ветви виднелась темная, блестевшая на солнце река. Когда он явился сюда в июле, эти яблони были еще зелеными, по утрам на чисто выбеленные стены комнаты от них падал зеленоватый отсвет; позже, в сентябре, он стал красноватым. Лежа по утрам в постели и наблюдая за игрой света, Шефольд жалел, что он не художник, а только знаток живописи, но, смирясь с этим, снова погружался в дремоту, зеленоватую или красноватую дремоту, в сон со сновидениями. Вплоть до августа акварель Клее висела на стене против окна, напоминая, что такую картину мог написать только настоящий художник. Свои рукописи, все материалы для работы Шефольд оставил в Лимале – все, кроме этой картины. В середине августа он отнес ее Хайнштоку: если ее можно было надежно спрятать, то лишь у него; через несколько месяцев, когда война кончится, он возьмет из надежного тайника Хайнштока «Полифонически очерченную белизну» и с триумфом снова вернет картину во Франкфурт Институту Штеделя, откуда похитил ее в 1937 году, чтобы спасти. Он удивлялся, что не особенно жалел об ее отсутствии, но говорил себе, что расставание оказалось столь легким лишь по одной причине: он знал наизусть каждый квадратный сантиметр этой акварели.
Он вышел из комнаты, спустился в кухню, приготовил себе завтрак. В этот час дом был пуст. Он поджарил яичницу из двух яиц так, что желтки остались желто-золотыми на белом фоне, обрамленном коричневой корочкой – нельзя допустить, чтобы края почернели, – съел два ломтя ржаного хлеба, намазанных маслом – не слишком толсто, не слишком тонко, – выпил крепкого черного кофе. У хозяев Хеммереса было все, Шефольду приходилось добывать только кофе. Они и в остальном неплохо на нем наживались; он платил им бельгийскими франками, а с недавних пор даже долларами, потому что в Сен-Вите появились валютчики, которые меняли – хотя и по фантастическому курсу – бельгийские франки на доллары. Когда Хеммерес уже не будет ничейной землей, у его обитателей окажутся деньги, которые чего-то стоят. Не очень много, ибо Шефольд не был богатым человеком, но поскольку в последние годы он вовсе не тратился на жилье и питание, то мог откладывать свои гонорары. Завтракая, он смотрел в окно кухни на коричневые мостки, которые приветливо скрипели, когда по ним кто-нибудь шел. По ту сторону, в Бельгии, раскинулся луг, принадлежащий хозяину Хеммереса. Шефольд просидел так довольно долго, выкурил первую сигарету, потом, против обыкновения, вторую. Жаль только, что здесь не было утренних газет. Прежде чем выйти из дома, он еще какое-то время поиграл с большим полосатым котом, разлегшимся на подоконнике. Шефольд обожал кошек.
Позднее, уже в лесу, взглянув на часы, он убедился, что вышел все же слишком рано. Часть пути он прошел в обычном направлении, пока не оказался в том месте, где сегодня ему предстояло свернуть направо и двинуться вверх, через буковый кустарник, лещину, через все эти дикие заросли, в гору. Он сел на пень и подождал. Он предпочел бы пойти прямо вдоль речки, по ровной, усеянной сосновыми иглами земле через темный высокий лес, до того места, где сквозь стволы просвечивала светлая стена каменоломни Хайнштока и откуда открывался вид, словно на картинах XV века. По причинам, которые он не понимал, потому что не имел ни малейшего представления о том, как ведутся войны, путь вдоль речки был самым надежным для пересечения немецких линий обороны: ведь пропуска у него не было. Хайншток показал ему на карте не только этот надежный путь, но и тот, по которому ему надлежало идти сегодня, даже вырезал кусок карты и дал ему с собой; сидя на пне, Шефольд рассматривал этот кусок бумаги, казавшийся таким же ненужным, как и позавчера, таким же бессмысленным, как и этот слишком ранний и неоправданный визит к Динклаге; надо только подняться по склону на высоту восточнее долины Ура-и он на месте. В тишине леса ему вдруг показалось невероятным, что здесь противостоят друг другу два войска, самое это слово показалось ему столь абсурдным, что захотелось встать и вернуться в Хеммерес, даже в Лималь; но он понимал, что здесь речь, конечно, не о войсках. Здесь противостояли друг другу всего лишь рота Кимброу и батальон Динклаге.
Подъем был крутым, утомительным. При других обстоятельствах Шефольду показались бы приятными легкие тени сосен на возвышенности, сами сосны, но, так как здесь был единственный опасный участок пути, он не обращал на них внимания, а быстрым шагом продвигался между стволами деревьев вперед и только там, где они кончились, остановился, чтобы осмотреть склон, который теперь полого спускался перед ним. Хайншток тоже признавал, что это будет критический момент: ведь кто-нибудь из солдат, находящихся на середине склона в окопе, вполне может выстрелить в Шефольда, вместо того чтобы его окликнуть. Только постояв несколько секунд – он был словно оглушен, – Шефольд обрел способность внимательно оглядеть склон и с удивлением обнаружил, что склон пуст. Он заметил два окопа, но в них никого не было. Уже сосредоточившись, он разглядел небольшие неровности на почве, тени можжевельника – и больше ничего. То, что передний край немецкой обороны находился не там, где должен был находиться, нарушало его план. Он задумался, как быть дальше. Просто продолжать путь, пока где-нибудь не остановят? Он был растерян и в то же время почувствовал облегчение; подумал даже, не повернуть ли назад; что-то здесь было не так, ему надо получить новые инструкции от Хайнштока, которому в свою очередь необходимо заново получить информацию о тактике Динклаге. Шефольд закурил сигарету. С чувством облегчения он стал внимательно рассматривать дальний ландшафт. Здесь, наверху, он еще никогда не был. За серо-зеленым склоном следовали гряды холмов, покрытые полями и лугами, к югу они спускались, образуя низину, в которой лежала деревня Винтерспельт, неуклюжие белые дворы, только благодаря отдалению и свету связанные в единое целое – нечто плоское, состоящее из серых и светлых сегментов. Контуры, плоскости, сферы были здесь совсем иными, чем на картинах мастера тридентинской Сивиллы. Шефольд искал не сравнения, а образы этой реальности, как бы примеряя к ней имена Писсарро, Моне, отвергал их, наконец дошел до Сезанна. Он бросил сигарету.
Хотя он не был к этому готов, но отреагировал мгновенно, немедленно поднял руки, едва услышав сухой жесткий щелчок, металлический звук и команду «Руки вверх!», произнесенную твердым и в то же время пронзительно высоким голосом; теперь Шефольд понял, откуда донеслась команда, ибо увидел каску, лицо, плечи, направленный на него ствол винтовки, совсем недалеко, всего в двадцати или тридцати шагах от того места, где он стоял. Значит, кто-то наблюдал за ним все это время. Кто-то невидимый. Ах, какое там! Почти одновременно со страхом его охватила досада на самого себя. Ослеп он, что ли?
Собственно говоря, Райдель был полон решимости стрелять. Он не стрелял с тех пор, как вернулся из России. Полигоны в Дании в счет не шли – они служили лишь для того, чтобы подтвердить его квалификацию снайпера высшего разряда. В марте его из-за желтухи отправили с русского фронта в Вестфалию, в лазарет резервных войск, оттуда перевели в Данию. Отправку в новую дивизию, формировавшуюся в Дании, он организовал себе сам – старые обер-ефрейторы, вроде него, знали, как пристроиться к нужному эшелону, – потому что Россия ему осточертела. Но Россия имела для Райделя одно преимущество – там он мог стрелять. А стрелять означало для него строчить из пулемета по живым, движущимся мишеням. Воспоминание о падающих на бегу или распластавшихся в своих укрытиях красноармейцах приводило его иногда просто в неистовство. В последнее время он часто приходил в состояние, которое – он, правда, этого не знал – называется депрессией. В такие периоды для него было невыносимо сознание, что он уже полгода не стрелял. Из всей серии ружейных приемов, предшествующих выстрелу, Райдель больше всего любил бесшумное, едва заметное движение, каким указательный палец правой руки подводит спусковой крючок к промежуточному упору. Дело не в том, что это казалось ему важнее, нежели все последующее: просто он доходил до исступления в этот миг, предшествующий выстрелу; солдаты из его части и начальники часто видели, как он берет оружие на изготовку. Им всякий раз казалось, что он тренируется. Однажды на полигоне стоявший рядом офицер, понаблюдав за ним некоторое время, сказал: «Райдель, вы одержимы стрельбой!»
Одержимость стрельбой и долгий вынужденный перерыв, когда он был лишен возможности стрелять, – этим просто и естественно объясняется, почему Райдель в первый момент испытывал сильное искушение сделать так, чтобы человек, стоявший наверху, на склоне, откинул копыта. Превратить его в решето. Поскольку обер-ефрейтор Хуберт Райдель был снайпером высшего разряда, он получил современный автоматический карабин, один из немногих выделенных на дивизию. Он с презрением смотрел на тех, кто был вооружен обычными винтовками. Ему безумно хотелось разрядить наконец весь магазин одной-единственной очередью. Не скоро ведь представится еще такая возможность. На этом участке фронта было полнейшее затишье, возможно, тут никогда ничего и не произойдет. Жизнь Шефольду спасла другая особенность Райделя: его склонность мыслить тактически, что позволяло ему контролировать если не свои инстинкты, то, во всяком случае, степень пользы от тех действий, которые он намеревался совершить. Сперва он продумал аргументы, подтверждавшие целесообразность его намерения. Никто не притянул бы его к ответственности за такой поступок. «Докладываю: этот человек сделал движение, будто хотел схватиться за оружие». Такая фраза была неопровержимым аргументом, даже если бы потом выяснилось, что у убитого не было при себе никакого оружия. «Когда я его окликнул, он не остановился, не поднял руки вверх». Учитывая расстояние между убитым и окопом Райделя, на него бы только холодно посмотрели, стали бы задавать вопросы; нет, то, другое, объяснение явно лучше. Здорово и то, что здесь не будет свидетелей: на передовой сегодня почти никого нет, потому что утром для новобранцев назначены учения (движение на местности: перебежки, «ложись», ведение огня, отход, снова перебежки, все как на марше); вопреки его предсказанию, что на фронте будет легче, чем в тылу, батальонное начальство и на фронте изрядно подхлестывало этих необстрелянных молокососов. Фриц Борек вернется весь потный, бледный, обессиленный, до полевой кухни едва доберется, уныло сядет за пустой стол. Райдель охотно бы ему помог. Но этот болван, вместо того чтобы воспользоваться помощью, донес на него.
Не раньше чем спустя десять минут после автоматной очереди ефрейтор Добрин, этот остолоп, осторожно поднимется слева по склону, чтобы посмотреть, что случилось у Райделя. Райдель ничем не рисковал, если бы убил неизвестного. Необычная внешность последнего лишь несколько отодвинула осуществление его плана; теперь, когда Райдель составил себе мнение об этом человеке, выразив его столь разными понятиями, как «барин», «тип», «подозрительный» и «клиент», причин тянуть больше не было. Но Райдель подумал и о другом: повредит ему этот поступок или принесет пользу? Додумать эту мысль до конца ему помешало воспоминание об изможденном новобранце Фрице Бореке. Райдель готов был самому себе дать пощечину, когда вспомнил, как сглупил с этим Бореком. Совершить такую нелепую ошибку, после стольких лет безупречного поведения! В 1939 году в бункере «Западного вала» он допустил единственный промах за все время службы в армии, в общем-то пустяк, которого, однако, было достаточно, чтобы на него подали рапорт; когда случается такое, ни один не упустит возможности подать рапорт. Его наказали-две недели строгого ареста-и, видимо, что-то записали в его документы, сделали какую-то пометку, которая с тех пор сопровождала его повсюду, оказываясь в любой части, куда его переводили за эти годы. Только так и можно объяснить, почему он до сих пор не стал унтер-офицером, фельдфебелем. Солдат его квалификации после семи лет службы обычно становился обер-фельдфебелем, командиром взвода. Попал ли уже рапорт Борека к командиру батальона? На фронте не так уж много инстанций – из взвода в роту, из роты в батальон. Вся компания сидела в одной дыре, в Винтерспельте. Почти не испытывая страха, он мысленно произнес: «военно-полевой суд», «штрафной батальон». Он смотрел правде в глаза. И все же он взвешивал, не окажет ли взятие шпиона живьем определенного влияния на отношение начальства к рапорту Борека. Скорее всего, нет; в конце концов, он только выполнит свой служебный долг, доставив подозрительного субъекта на командный пункт батальона. Но если есть хоть малейший шанс отделаться дисциплинарным взысканием – например, если командир и фельдфебель держатся различного мнения относительно того, передавать ли рапорт по инстанциям, – то чрезвычайное происшествие на посту, с которым он образцово справился, могло решить исход дела в его пользу. Особенно в случае, если человек, которому он приказал спуститься вниз, да еще с поднятыми вверх руками, действительно окажется шпионом.
Он правильно оценил его. Мужчина не был ни толстым, ни старым: он был просто массивным, при этом мускулистым, сильным. Райдель наблюдал, как быстро, упругим шагом шел он вниз по склону. Лицо его было красным, здоровым; седина усов ни о чем не говорила. Он носил английские усики, какие бывают только у определенного сорта господ. Руки он держал поднятыми, но казалось, будто делает это ради собственного удовольствия. Он шел улыбаясь, он действительно улыбался и потому походил на человека, отправившегося на веселую прогулку. Райдель одним прыжком выскочил из окопа. Взгляд его говорил все то же: «Ну, скоро этому шпиону будет не до смеха».
Он молниеносно выскользнул из своего окопа – серо-зеленое пресмыкающееся, превратившееся затем в низкорослого, худого человечка, однако при всей своей ничтожности столь же твердого, решительного, столь же неумолимого, как короткий ствол оружия, нацеленный, словно стрела, в него, Шефольда. Первый, вполне естественный, испуг не проходил, превращаясь в устойчивый страх. Шефольду пришлось взять себя в руки, чтобы не повернуть назад, не побежать. Он пошел вниз-другого выбора не было. Хотя он еще не мог видеть глаз Райделя, он понял, что попал в ловушку.
Итак, это была ошибка – ввязаться в игру с захватом в плен. Нельзя было ограничиваться выражением своих сомнений в правильности подобной тактики, надо было поставить совершенно четкое условие, что он придет безопасным путем через долину, нанесет майору Динклаге визит как частное лицо и ученый-искусствовед. Человек, отправившийся на прогулку, к тому же имеющий поручение обеспечить сохранность художественных ценностей, снабженный для этой цели соответствующими документами, представляется офицеру, который вовлекает его в беседу, – вот как Шефольду рисовалось его появление у Динклаге. Но Динклаге, как сообщил ему Хайншток, которому в свою очередь эта инструкция была передана третьим лицом, чьего имени он не назвал, настаивал на том, что он «должен прийти через передовую». Однажды Хайншток проговорился, и Шефольд понял по крайней мере, что это третье лицо – женщина. Хайншток не был знаком с Динклаге. «Динклаге хочет, чтобы вы пришли к нему под конвоем его солдат», – сказал Хайншток. Шефольд воспротивился этому требованию, но потом Хайншток сказал: «Поймите же, майору нужны доказательства!» Этот человек из каменоломни походил на те минералы, которые он иногда ему показывал, – был тверд, не менялся. Серьезные сомнения вызывало одно: мог ли майор выдвигать такие требования, пока вопрос еще оставался Открытым. Видимо, им двигало нетерпение, а возможно, и просто подозрительность.