Текст книги "Винтерспельт"
Автор книги: Альфред Андерш
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 29 страниц)
РОЖДЕНИЕ ПАРТИЗАНКИ
Кое-что проясняется
1
Знакомство между Кэте и майором Динклаге состоялось так быстро – в первый же день появления Динклаге в Винтерспельте – потому, что ближе к вечеру 1 октября в доме Телена появился ординарец, который, смутившись при виде трех молодых женщин, спросил, не найдется ли у них ночника для майора.
В этой связи следует объяснить, что тот дом полугородского вида, покрытый серой штукатуркой и какой-то безликий среди чисто выбеленных крестьянских домов и сараев из бутового камня, дом, который реквизировали все части, стоявшие в Винтерспельте, и использовали как командный пункт, находился напротив двора Телена по другую сторону деревенской улицы и принадлежал ему. Старый Телен построил его для своего брата, священника, но тот умер, не успев выйти на пенсию. Если не считать сменявшихся в нем военных, дом стоял пустой. С тех пор как этот участок фронта перешел к 18-й моторизованной дивизии, здесь появилась желтая деревянная табличка с надписью «Командно-наблюдательный пункт батальона», которая у Кэте вызывала смех, не только потому, что батальон не участвовал ни в каких боях, но и потому, что, как ей стало известно, за этим столь значительным названием скрывалось не что иное, как обычная войсковая канцелярия. Поскольку дом принадлежал Телену и находился рядом, то получалось, что майор, когда ему что-то было нужно, первым делом посылал к нему.
Ефрейтор-ординарец, по-видимому, одновременно и денщик
Динклаге-догадка, подтверждение которой Кэте обнаружила за ужином на следующий день, – смущался все больше, потому что старик Телен, словно сплетенный из ржавой проволоки, сидел за столом со стаканом домашнего шнапса и угрюмо молчал, а девушкам доставляло удовольствие видеть растерянность ординарца, особенно Кэте, потому что тон, каким он изложил просьбу майора, свидетельствовал о том, что пользование лампой по ночам не вызывает у него ни капли сочувствия.
Конец этому молчаливому, даже враждебному оглядыванию ординарца положила Тереза.
– Лампа есть только у тебя, – сказала она Кэте. – Может, одолжишь ее господину майору?
– Но лампа мне самой нужна, – сказала Кэте. Она представить себе не могла, что лишится возможности читать вечерами в постели.
Когда солдат ушел, Элиза вспомнила, что в кладовке на чердаке у них есть еще одна лампа. Они втроем пошли наверх и стали искать; от мрачной нелюбезности, которую они проявили внизу, в комнате, не осталось и следа – их вдруг охватило смешливое, дурашливое настроение. Они нашли ночник, принесли его вниз, ввинтили лампочку, проверили, горит ли она, стряхнули пыль с ветхого лилового абажура.
Оставалось отнести лампу в дом напротив на «командно – наблюдательный пункт батальона», это поручили Кэте. Хотя старый Телен даже не взглянул на дочерей, а только пристально смотрел в угол, Тереза и Элиза в его присутствии не смели и думать о том, чтобы отправиться к майору, хотя сделали бы это с величайшим удовольствием. Элиза сослалась на работу в хлеву, а на лице Терезы появилось выражение, которое Кэте истолковала не только как робость перед отцом, но и как озабоченность – Тереза погрузилась в мысли о Борисе Горбатове, который сегодня, в воскресенье, не работал на дворе. Роман с русским вынуждал ее по возможности избегать встреч с немецкими солдатами.
Когда Кэте, держа в руках ночник, пересекала улицу, она спросила себя, почему и она, и обе дочки Телена вели себя в кладовке как девочки-подростки, хотя все три уже давно вышли из этого возраста.
2
В доме было тихо. Кэте, не постучав, отворила дверь канцелярии и увидела прямо перед собой Динклаге; он стоял у письменного стола штабс-фельдфебеля Каммерера и тотчас поднял на нее глаза, оторвавшись от бумаги, которую читал. Он был один; наверно, в эти воскресные предвечерние часы отпустил писарей, чтобы те могли устроиться на квартирах.
– Это просто прекрасно, – сказал он, сразу сообразив, в чем цель ее прихода. И, взглянув на посетительницу и по ее внешности сразу же заключив, что она поймет смысл его замечания, добавил: – Это спасет мне вечера.
– Мы раскопали ее в кладовке. Я не могла уступить вам свою, потому что мне просто необходимо читать перед сном, – сказала Кэте; мысль о том, чтобы уступить этому человеку свою лампу, вдруг перестала казаться ей столь уж невероятной.
– Понятно, – сказал Динклаге.
Она нехотя призналась себе, что ей импонирует мрачный блеск его Рыцарского креста, и приписала сей эффект тому, что орден носят на шее.
Динклаге сказал:
– Давайте поднимемся вместе наверх! Проверим, работает ли лампа.
На это приглашение, конечно, следовало ответить: «Она проверена, она работает, в доме напротив такое же напряжение, как и здесь», – но Кэте молча последовала за майором, который зажег свет в коридоре и, слегка хромая, как она заметила, пошел впереди нее по лестнице в мансарду, куда она, кстати, еще никогда не заглядывала. Тон, каким он предложил ей «подняться вместе наверх», не был непристойным, но и вполне безобидным не был: чувствовалось, что он просто ищет предлога, чтобы задержать ее.
На лестнице он остановился, повернулся к ней и спросил:
– Могу я узнать ваше имя?
– Ленк, – сказала Кэте.
– А я Динклаге, фройляйн Ленк, – сказал он.
Она посмотрела на него и засмеялась.
– Почему вы смеетесь? – спросил он.
– Потому что у вас смешной вид с этим ночником в руках, – сказала она. – Он не подходит к вашему Рыцарскому
кресту.
– Судя по всему, у вас преувеличенное представление о тех, кто имеет награды, – сказал он. – Или, во всяком случае, о самих наградах. – Он тоже рассмеялся, похоже было, что он нисколько не обиделся.
Комната наверху была не очень большой, но и не выглядела как мансарда, хотя стены по обеим сторонам окна были скошены.
Здесь не было ничего, кроме походной кровати, двух стульев и двух выкрашенных в серый цвет ящиков, один из которых стоял возле кровати. Кровать как две капли воды была похожа на ту, что стояла у Венцеля Хайнштока. На ящике лежало несколько книг. Динклаге чуть отодвинул ящик-стала видна розетка, он поставил лампу на ящик, воткнул вилку в розетку: лампочка загорелась.
– Чудесно, – сказал он. – Спасибо.
Пока он возился с лампой, Кэте подошла к окну, тому самому, которое майор Динклаге, приняв свои таблетки, имел обыкновение открывать по утрам, чтобы понаблюдать за полетом американских бомбардировщиков, при этом он высчитывал, сколько нужно эскадрилий истребителей-перехватчиков, чтобы рассеять столь мощные боевые порядки, и мысленно произносил обрывки фраз, вроде: «Если бы у нас еще были истребители», – за что позднее себя корил, ибо невольно употреблял первое лицо множественного числа. Сейчас, уже ближе к вечеру, не было слышно самолетов, и Кэте смотрела не в небо, а на сад за домом. Сад представлял собой четырехугольную площадку, где росло несколько старых яблонь, за которыми никто не ухаживал. Тем не менее яблоки, судя по всему, кто-то собрал. («Наверно, 18-я моторизованная их сожрала», – сказал утром штабс-фельдфебель Каммерер майору Динклаге таким тоном, словно он действительно обиделся на 18-ю моторизованную за то, что она не оставила яблоки на деревьях для 416-й пехотной дивизии.) Листва на яблонях была красновато-бурой, как и положено в октябре. Трава на лужайке приобрела уже сероватый оттенок. За лужайкой полого поднимался склон – деревня находилась в низине. На склоне раскинулись пастбищные угодья, виднелись отдельные лиственные деревья, кроны их были ржавые и желтые, словно из расплавленного металла, застывшие от неподвижности.
Она услышала, как Динклаге сказал:
– Конечно, я мог бы обойтись свечами. Но это всегда так неудобно. Проснешься ночью, и надо ощупью искать спички. И потом, чтобы было достаточно светло и можно было читать, нужны по крайней мере три свечи.
Кэте обернулась в полутьму комнаты: зажженный ночник отбрасывал пятно лилового света. Ей показалось странным, что майор Динклаге не выбрал себе более подходящего жилья, чем эта почти пустая комната, к тому же без всякого подсобного помещения. Как правило, офицеры квартировали у богатых крестьян. Комендант гарнизона, которого сменил Динклаге, как сыр в масле катался в доме Мерфорта.
Динклаге не подошел к окну, а прислонился к стене у кровати и сказал:
– Я полагаю, вы не из Винтерспельта, фройляйн Ленк.
– Из Берлина, – ответила Кэте. – Я здесь всего лишь с июля, с тех пор как эвакуировали всех из Прюма. До июня я преподавала в гимназии в Прюме.
– А здесь, в Винтерспельте, вы тоже преподаете?
– Нет, – сказала она, – здесь школа закрыта. Я с лета уклоняюсь от работы. И у меня нет разрешения находиться здесь.
– Вам чинят препятствия?
– Сначала мне приходилось прятаться. Теперь меня оставили в покое. Здесь даже нет полицейского поста. А у местного группенляйтера сейчас другие заботы.
– Интересно, – сказал он.
Кэте показалось, что он всерьез задумался над той малосущественной информацией, которую она ему сообщила. Потом он сказал:
– Приходите ко мне, если у вас все же возникнут неприятности!
– Спасибо, но в этом не будет нужды.
В эту первую встречу с майором Динклаге Кэте была одета как всегда: черный джемпер с треугольным вырезом, узкая темно-коричневая юбка, тонкие серые шерстяные чулки, еще довольно крепкие туфли. Ей больше нечего было надеть, если не считать того летнего платья, что она купила в Прюме.
Вернувшись к себе, Кэте ужаснулась, что ни с того ни с сего доверилась Динклаге, рассказала ему о своем бегстве. Господи, ну почему она в его присутствии начисто забыла – хотя Хайншток не уставал ей это внушать, – что она живет в мире, где всякое проявление доверия чревато доносом?
3
В деревне встают рано. Но то, что и майор Динклаге на ногах уже в четыре часа утра, в такую рань, когда еще темно, по существу ночь, – этого Кэте не предполагала. Утром в понедельник, в такой ранний час, он стоял по ту сторону дороги возле дома, опершись на палку. Иногда он, прогуливаясь по улице, исчезал из виду, потом появлялся снова, останавливался у лестницы, ведущей к дверям дома. Кэте стояла у окна в гостиной Телена, где не горел свет, так что Динклаге не мог ее видеть, несмотря на поднятую светомаскировку; из кухни доносился шум – там орудовала Элиза, готовившая завтрак обоим русским, которые должны были вот-вот появиться. Тереза и старый крестьянин работали в хлеву. В отличие от других домов Винтерспельта, располагавшихся ближе к улице, дом Телена, вместе с надворными постройками, находился в глубине, и потому окно Кэте было довольно далеко от площадки, на которой стоял Динклаге. Но Кэте удалось разглядеть Динклаге, хотя его освещала не лампа, а лишь рассеянный слабый свет, излучаемый белыми стенами дома в ясной ночи; сейчас на их фоне он казался еще более миниатюрным, еще более аккуратно скроенным, чем днем, – четкий силуэт, фигура, словно отлитая из металла, прусский офицер, каким его изображают в книгах, в плотно пригнанном мундире, ладно сшитых бриджах и сверкающих сапогах, в этой униформе, которую Кэте ненавидела за ее надменность. На голове у него была пилотка. Он казался маленьким; разговаривая с ним, Кэте прикинула: он чуть выше ее, стало быть, его рост примерно метр семьдесят.
Она опустила шторы, вышла из дому и направилась к нему.
– Вы рано встаете, господин майор, – сказала она.
– Я ждал вас, – сказал он. – Много же вам понадобилось времени, чтобы прийти сюда.
Обе эти фразы он произнес четко, лишь слегка приглушенным голосом; они прозвучали так, словно он требовал объяснения от подчиненного, не выполнившего приказ.
Потом он вдруг разговорился.
– Я действительно рано встаю, – сказал он, – но только потому, что с трех часов не могу спать от боли. Вот уже два года я являюсь счастливым обладателем артроза правого тазобедренного сустава, если вы знаете, что это такое.
Кэте ответила отрицательно, и он объяснил:
– Это заболевание, собственно, даже не связано с войной. Возможно, война его только обострила. А началось все во время идиотской прогулки в Африку. Дивизионный врач хочет даже отправить меня из-за этого домой.
– Господи, надеюсь, вы не заставите его повторять это дважды, – сказала Кэте.
Слова эти сорвались у нее с языка неожиданно, но теперь ей хотелось узнать, что он на это скажет.
– Заставлял уже шесть раз, – сказал Динклаге.
Хотя Кэте избегала смотреть на него, она чувствовала, что его взгляд в темноте устремлен на нее.
– Дивизионный лекарь прописывает мне отличные пилюли. Днем я почти ничего не чувствую. – И тут же, почти без всякой паузы: – Надеюсь, я вас не обидел, фройляйн Ленк! На войне
иногда приходится спешить.
Кэте нашла эти слова совершенно правильными, а вложенный в них смысл – одной из немногих положительных сторон войны, однако она сказала:
– Ах вот как, воин привык к стремительности…
– За всю войну я не сказал ни одной женщине ничего подобного, – ответил Динклаге, – если вы именно это имеете в виду.
Кэте продолжала разглядывать дом Телена.
– В стеклах ваших очков отражается ночь, – сказал Динклаге. – Очки идут вам.
Она выслушала его молча. Очки она считала самым уязвимым в своей внешности, и не каждый мог себе позволить вот так просто заговорить с ней об этом.
На слова, содержавшие констатацию какого-то факта, можно было не отвечать. Да у нее и не было желания возражать ему, например, фразой: «Я нахожу, что мои очки отвратительны». В этот момент появились русские, и она почувствовала облегчение.
Около полудня вчерашний ординарец передал ей письмо майора, в котором он приглашал ее поужинать сегодня вечером. «К сожалению, всего лишь в канцелярии, – писал Динклаге, – и, к сожалению, всего лишь полевая кухня. Но доставьте мне удовольствие!» Почерк у него был аккуратный, правильный, не очень крупный, без нажима и волосяных линий. Под его подписью был постскриптум: «Ответа не требуется».
«Боже мой, Кэте!»
Посыльный уже второй раз приходил именно в тот момент, когда она возвращалась от Венцеля Хайнштока; вчера, например, он появился во второй половине дня, когда она только что сообщила Венцелю, что прибыла новая часть и ночью расквартировалась в деревне, а сегодня… Что она, собственно, хотела рассказать ему сегодня?
За отсутствием свежих новостей она сказала:
– В деревне стало удивительно тихо. И почти не видно солдат.
Хайншток заговорил о своих первых наблюдениях; они касались главным образом мер по маскировке, которые осуществляла эта новая часть.
– Судя по всему, обстановка переменилась, – сказал он. – Новый командир, видимо, знает свое дело.
Кэте сразу отреагировала.
– По-моему, он порядочный человек, – сказала она.
И тут же взволнованно подумала, что отвечать, если Венцель прицепится к этой фразе и спросит, откуда она знает или почему так думает, и уже приготовила формулу: «Просто он выглядит порядочным человеком», – но потом оказалось, что у Хайнштока на такие вещи нет никакого нюха или просто до него дошло не сразу, а лишь спустя какое-то время, может быть, как раз тогда, когда она читала письмо Динклаге.
– Ох уж эти порядочные офицеры, – сказал он только. – Они верно служат своему хозяину.
Он жестом показал на свою шею, как бы напоминая о Рыцарском кресте Динклаге, о котором Кэте рассказала ему еще вчера.
– Он хромает, – сообщила она. – Ходит с палкой.
– Как Фридрих Великий, – сказал он.
Казалось, он не заметил, что она не поддержала его иронический тон. Кэте не стала рассказывать ему, как вчера вечером относила майору Динклаге лампу, как сегодня под утро, до рассвета, разговаривала с ним.
Только через четыре дня, вечером 5 октября (в четверг, ровно за неделю до того дня, когда Шефольд перешел линию фронта), она посвятила Венцеля Хайнштока в суть дела, сказав ему:
– Между ним и мной что-то произошло…
До этого момента человек из каменоломни и представить себе не мог, что Кэте Ленк способна перейти в лагерь противника, как он сразу же охарактеризовал случившееся. В то утро и потом, когда Кэте ушла, у него не возникло на этот счет никаких подозрений. Он только удивился, что Кэте не расположена к ласкам, но это с ней иногда бывало. В таких случаях ее следовало оставлять в покое, что было ему не трудно, поскольку сам он становился активным лишь тогда, когда замечал, что этого хочет Кэте. Он умел держать себя в руках.
Тирада о любви
Олюбви Йозефа Динклаге и Кэте Ленк в дальнейшем будет упоминаться лишь в той мере, в какой события чисто личного характера будут переплетаться с событиями военной истории. Вне зависимости от последних она нас не интересует. Любовь достаточно представлена в литературе, к ее изображению трудно добавить что-либо новое. Механизм ее всегда один и тот же – своего рода конвейер, на котором собирается «конечный продукт»; стадии же этого процесса «сборки» – первые взгляды, знакомство, объятия. Вариации возникают лишь вследствие различия характеров, политических, социальных, религиозных факторов, которые на них воздействуют; условия эксперимента всегда разные, кроме того, существуют, конечно, различные степени поэтизации человеческих отношений. Но в остальном совершенно безразлично (то есть все равно), обратимся ли мы к изображению отношений между Динклаге и Кэте, или отношений Хайнштока к Кэте, или Терезы Телен к Борису Горбатову, Райделя к Бореку. Все одно и то же. Даже почитание Шефольдом часто меняющихся объектов, эти превратившиеся в «искусство для искусства» стендалевские процессы кристаллизации, не составляют никакого исключения. А раз так, иными словами: поскольку литература исчерпывающе отразила эту тему, нас сегодня уже не столь волнует вопрос, получит ли в конце концов Ханс свою Грету.
Таинственное в любви заключается не в том, как она функционирует, а в том, что она вообще существует и что те, кто охвачен этим чувством, считают его чем-то абсолютно новым и небывалым, даже если опыт подсказывает им, что они переживают лишь нечто такое, что уже переживали миллиарды людей с тех пор, как существует мир (или скажем так: населенная людьми земля). Право принимать это ощущение абсолютной новизны не только как иллюзию у них, безусловно, есть, потому что в их короткой жизни оно действительно ново (даже если в одной жизни оно повторяется несколько раз) и выражается в особом физическом и душевном состоянии, своего рода чрезвычайном положении, что может быть подтверждено даже медициной. Ссылки на инстинкт, на стремление к спариванию и продолжению рода ничего не объясняют; в своих внешних формах любовь ничего этого не признает; доказано также, что в момент наиболее сильного чувства сперма не поступает в семявыводящий проток. Но отчего же возникает это особое состояние (расширенные зрачки, учащенный пульс, повышенная нервно-физиологическая проводимость, погруженность в грезы) при встрече двух определенных лиц, которые до этого встречались с другими лицами и ничего с ними тогда не происходило? Вот это и есть чудо. Конечно, в каждом отдельном случае существует множество причин, позволяющих прокомментировать этот случай, но для факта, что майор Динклаге без памяти влюбился в Кэте в тот самый миг, когда она с лампой в руке вошла в канцелярию, не существует ни малейшего объяснения. Он влюбился в нее, и все тут, а она, хоть и не без внутреннего сопротивления, влюбилась в него.
Последнее обстоятельство мешает рассматривать это событие лишь как следствие эротической привлекательности Кэте, потому что в таком случае страсть Динклаге к Кэте осталась бы, по сути, безответной. Такая безответность имела место в отношении к ней Лоренца Гидинга, Людвига Телена и даже Венцеля Хайнштока. Она прошла через это-притом в течение полугода, – испытывая чувство сострадания, но не страдания. Старик Телен, который знал, что его сын – поклонник Кэте, и знал о ее связи с Хайнштоком, в один из следующих дней, наблюдая за тем, как она собирается на свидание к Динклаге, не без одобрения заметил на своем эйфельском диалекте – впрочем, применительно к Динклаге формула его была не точна: «Ну и девушка, всех мужиков к рукам прибрала!» Однако своим дочерям вести себя так он бы не позволил-отношения Терезы с русским три молодые женщины со всей возможной хитростью скрывали от него, – в то время как охотно давал отпущение грехов Кэте. Этот старый тиран даже любил, когда Кэте ему возражала. Ему нравилось, что она живет в его доме. Это к вопросу о том, сколь сильные симпатии вызывала Кэте. Конец тирады о любви.
Биографические данные
Кэте Ленк родилась в 1920 году в Берлине, единственная дочь коммерсанта (главного представителя одного станкостроительного завода) Эдуарда Ленка и его жены Клары, урожд. Раймарус, протестантка, в 1938 году кончает гимназию Шиллера в Лихтерфельде, с 1939 по 1942 год (то есть во время войны) учится в Берлинском университете (философия, языки), курс не заканчивает, с начала 1943 года слушает лекции в Педагогическом институте в Ланквице и работает внештатной учительницей в средней школе в Фриденау. Уезжая весной 1944 года из Берлина, она получает от ведомства по делам школ справку, действительную на всей тирритории рейха и удостоверяющую, что она является кандидатом на должность учителя в учебных заведениях повышенного типа (штудиенреферендар). С середины мая до начала июля 1944 года преподает в гимназии Регино в Прюме (немецкий язык и географию). Когда из Прюма эвакуируют гражданское население, она отказывается отбывать трудовую повинность в Кёльне и с помощью одного из своих учеников,
Людвига Телена из выпускного класса, скрывается в расположенной у границы рейха деревне Винтерспельт.
Хотя Кэте еще школьницей пользуется успехом и очень многие назначают ей свидания, во время этих встреч важную роль играют велосипеды, парусные лодки на Хавеле, кино и изготовление шпаргалок (Кэте – отличница почти по всем предметам), лишь в двадцать лет, то есть уже студенткой, она вступает в связь с молодым художником Лоренцем Гидингом, тоже студентом; связь эта продолжается до 1944 года.
Кэте очень близорука и из-за этого вынуждена постоянно носить очки со стеклами минус девять; она предпочитает прозрачную роговую оправу, надеясь, что так очки будут менее заметны. Еще никто не сказал ей, что к ее почти всегда загорелому лицу больше подошли бы очки в массивной темно – коричневой оправе. Глаза у нее карие, временами зеленоватые. Она стройная, хотя и небольшого роста – всего метр шестьдесят пять, длинноногая, но не тощая, а крепкая, сильная, очень пропорционально сложенная. Походка у нее пружинистая, как у тренированной гимнастки; она скованна (втягивает голову в плечи), лишь когда чувствует, что за ней наблюдают. В Берлине играла в теннис и в гимназии Шиллера была первой по прыжкам в высоту (1,53 м без разбега). Голова у нее маленькая, черты лица тонкие и в то же время, несмотря на молодость, вполне сформировавшиеся, без юношеской расплывчатости, красивый нос; и все же голова эта, возможно, осталась бы лишь бронзовым овалом, сфероидом, орехом – или какие еще другие образы можно придумать, выражающие нечто завершенно-округлое, выпуклое и полое, – если бы лицо не освещал глубочайший интеллект (заметить который не могут помешать никакие очки), если бы не теплота и блеск ее глаз. Жизнь становится еще живее, когда Кэте коснется ее своим взглядом, – это чувствовали многие люди, которые с ней сталкивались. Волосы у нее каштановые – скорее светлые, чем темные, гладкие, длинные, она стягивает их обычно в «конский хвост», падающий ей на спину. К ее огорчению, у нее нет ни помады, ни духов, она не знает, как их раздобыть на шестом году войны. Гардероб ее состоит из двух платьев, небольшого количества белья и плаща; Элиза и Тереза одалживают ей шерстяные вещи или фартуки для домашней работы. У Телена она взяла на себя уборку дома, поскольку считает, что ничего не смыслит в сельском хозяйстве.
Путешествие на запад
Динклаге она рассказала эту историю гораздо подробнее. Хайншток узнал от нее только, что вечером 8 марта она не была дома в Ланквице, а отправилась на урок английского в город; в разговоре же с Динклаге она описала во всех деталях, как читала вслух своей учительнице начало 7-й главы «Bleak House» [17]17
«Холодный дом» (англ.) – название романа Чарлза Диккенса.
[Закрыть], не подозревая, что это последний урок, который она берет у старой фройляйн на Доротеенштрассе.
– Я думала, что эти вечера по вторникам на Доротеенштрассе будут продолжаться еще долго-долго, – сказала она. – Сначала беседа, потом грамматика, потом чтение.
Она вспоминала и рассказывала Динклаге, как фройляйн Хезелер, услышав какую-нибудь особенно красивую фразу, прочитанную Кэте, отпивала глоток чая и лишь потом начинала поправлять ее произношение. «And solitude, with dusty wings, sits brooding upon Chesney Wold» [18]18
И темнокрылое одиночество нависло над Чесни-Уолдом (англ.).
[Закрыть],– тонкие пальцы старой дамы тянутся к чашке с чаем.
В том, что она вообще стала рассказывать об этом, повинен был Динклаге. Он – как в свое время Хайншток-спросил, почему она уехала из Берлина. Они как раз закончили ужин; это было в понедельник 2 октября – канцелярия, походная кухня, но на столе стояло вино: ординарец, подававший еду, ушел, Кэте курила, майор тоже закурил сигарету – из числа тех, что выделял себе на день.
– Я потом нашла эту книгу в гимназической библиотеке в Прюме.
– Вы имеете в виду «Bleak House»? – спросил Динклаге.
– Да, – сказала она. – Но я не дочитала ее до конца. Я только открыла начало седьмой главы и вспомнила, как в тот вечер восьмого марта решила, что, когда приду домой, сразу же посмотрю в отцовском атласе, где находится Линкольншир.
У Динклаге хватило такта не перебивать ее и не начинать рассказа о том, как он бывал в этих местах. Это он сделал позднее. А пока молчал и ждал, когда она скажет главное.
В темноте улицы – серо-голубой мундир Лоренца Гидинга, как всегда во вторник вечером, в девять часов, когда она уходила из дому. (Об этом она ничего не говорила ни Динклаге, ни Хайнштоку. Это их не касалось.)
Она сказала Лоренцу:
– Я хотела бы как-нибудь увидеть тебя вечером на улице, чтобы на тебя падал свет фонаря.
– Это можно, – сказал он, вынул карманный фонарик, который всегда носил с собой, и посветил себе в лицо. Она увидела его синие глаза за стеклами очков в черной роговой оправе.
– Нет, – сказала она, – это не то. Я имела в виду уличный фонарь.
Но тут кто-то закричал из темноты: «Погасите свет!»
Лоренц проводил ее до Потсдамерплац-дальше он идти не мог, так как ему надо было вовремя успеть в казарму. Они останавливались и, обнявшись, целовались-особенно когда шли через Тиргартен. Кэте нравилось в Лоренце все, кроме затхлого и в то же время какого-то металлического запаха его военной формы.
– Когда я шла по Заарландштрассе, завыли сирены, – рассказывала Кэте. – Налет я переждала в метро под Заарландштрассе. Он продолжался далеко за полночь, целых три часа, потом наконец дали отбой. Там, в центре Берлина, почти ничего не было слышно. А вы, собственно, знаете Берлин? – спросила она Динклаге.
– Я был там раза два-три, – ответил он. – Но почти не знаю города.
Она утаила от него, как утаила и от Хайнштока, что все время, пока сидела в метро под Заарландштрассе, думала о своем друге Лоренце Гидинге, бывшем студенте Академии художеств, ныне ефрейторе «Люфтваффе», который благодаря давно закрывшемуся туберкулезу и связям сумел до февраля 1944 года продержаться на безопасном месте в военной библиотеке. Но жить ему полагалось в казарме, а Кэте отказывалась уйти из родительского дома и снимать комнату. Они решали проблему по-иному: уезжали в гостиницу в Закров, когда Лоренц получал увольнительную на ночь. Родители Кэте не возражали против того, что она иногда не ночевала дома: в конце концов, ей двадцать четыре года, она уже преподавала и скоро должна была получить звание штудиенреферендара; это было им приятнее, чем если бы Лоренц, который иногда заходил к ним в дом и которого они находили симпатичным, проводил ночь в комнате Кэте. «Если бы мы поженились, я, может быть, получил бы разрешение жить не в казарме, а на частной квартире», – сказал как-то Лоренц. «Неужели ради этого», – сказала Кэте, но даже не потрудилась добавить «стоит жениться».
– После отбоя я пошла на станцию Анхальтский вокзал, городская железная дорога уже снова работала, я сразу же села в поезд, шедший в Мариенфельде. Товарная станция в Мариенфельде была вся в огне, но над кварталом справа от Мариенфельдского проспекта, где мы жили, не было отсвета пожара.
Она вспомнила, какое испытала облегчение, увидев, что небо над тем кварталом, где она жила, такое темное, по нему плыли розоватые и песочно-серые облака, поднимавшиеся из пламени на товарной станции. Сейчас Кэте отчетливо видела, как свернула тогда на Ханильвег, как, все замедляя шаг, подошла к толпе, окружавшей то место, где стоял дом, в котором она жила со своими родителями.
– Спрашивать было не о чем, – сказала она Динклаге. – Если не осталось ничего, кроме груды обломков, то и вопросов не могло быть. Вы понимаете?! Что же произошло? А вот что: не стало родителей, вот так вдруг, просто не стало-и все. Ни отца. Ни матери. Вот что произошло. Вот что произошло. Вы понимаете?!
Динклаге ни на секунду не предавался иллюзии, что, настойчиво и ожесточенно повторяя слова «Вы понимаете?!», Кэте действительно имела в виду его, искала у него сочувствия. Она разговаривала сама с собой, самое себя призывала понять, потому что до сих пор не поняла и никогда не поймет, что произошло, потому что ни один человек не способен понять, почему такое может произойти, ибо для этого нет объяснения, нет ничего, что могло бы придать случившемуся хоть какой-то смысл. Даже такое старое и затасканное слово, как «судьба», не подходит, идиотское слово, только на то и годное, чтобы приукрашивать последнее дерьмо, давно пора вычеркнуть его из всех словарей, потому что судьбы нет, есть только хаос и случайность, из которых ученые глупцы извлекают статистические данные, полагая, что таким образом наводят порядок. «Родители Кэте вошли в статистику несчастных случаев, статистику хаоса», – подумал Динклаге, – в число жертв империалистической войны, считал Хайншток; однажды он сказал это Кэте, притом в такой момент и таким образом (деловито, сухо), что она с этим согласилась.
Динклаге не находил слов, чтобы выразить свою мысль о хаосе. Он не мог сказать этой девушке, в которую влюбился до потери сознания, ни слова утешения и потому должен был молчать, но он так мучительно осознавал бессилие своего языка, что встал и, слегка прихрамывая, принялся расхаживать по канцелярии, нет, не по самой канцелярии, потому что стол был накрыт в соседней комнате, в той, на двери которой штабс – фельдфебель Каммерер повесил табличку с надписью «Командир». Время от времени он бросал взгляд на Кэте, опасаясь, что она начнет плакать, но Кэте не плакала.