Текст книги "Винтерспельт"
Автор книги: Альфред Андерш
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 29 страниц)
Ни слова о сегодняшней ночи. Ведь не только он, но и капитан Кимброу предполагал, что майор что-то планирует на ближайшую ночь. В конце концов, именно это и побудило их пойти на требование Динклаге. Тот передал нечто вроде приказа – перейти через линию фронта, да еще приложил план местности. Что-то должно же было за этим скрываться!
Ну, в Маспельте выяснится, что именно, – когда капитан Кимброу вскроет письмо. Шефольд все время чувствовал это письмо у себя в боковом кармане, хотя оно оказалось таким тонким, что совершенно не было заметно.
Вряд ли в нем написано много. Что еще могло быть в этом письме, кроме напоминания о необходимости торопиться, кроме советов, слов, выражающих нетерпение, возможно, упреков?
«Впрочем, и это вряд ли возможно, – подумал Шефольд. – Когда я сказал Динклаге, что американская армия отклоняет его предложение, он ответил: «Это не важно. Для меня так даже лучше». И потом: «Было бы правильней, если бы я не проронил ни слова о своем замысле».
Динклаге предупредил его, что нельзя больше оставаться в Хеммересе.
Все это явные доказательства того, что он отказался от своего плана.
«Странно, – подумал Шефольд, – он потребовал моего прихода уже после того, как отказался от операции. И никакого объяснения своих действий – эта оскорбительная манера из всего делать тайну! К концу беседы – несколько брошенных мимоходом реплик, весьма существенных, безусловно, но ничего, что объясняло бы необходимость моего появления. Зачем мне надо было переходить линию фронта, если его вполне устраивает, чтобы вся эта затея лопнула?»
Проходя мимо последних домов Винтерспельта, Шефольд посмотрел на часы. Четверть третьего. Если округлить, то майор Динклаге целых два часа занимался с ним светской болтовней.
Светская, отвлекающая от главного часть их беседы с Динклаге включала в себя размышления вслух о том, что они будут делать после войны.
– Можете себе представить, я собираюсь остаток жизни посвятить обжигу кирпича, – заметил майор. (Он рассказал о Везуве. Обычный обмен сведениями о происхождении. Эмс. Франкфурт.)
Но ведь этот человек был примерно лет на десять моложе его, Шефольда. «Остаток жизни». Это звучало так, будто он уже заканчивал свой жизненный путь. Или ему казалось невероятным, что после войны начнется что-то новое? Или вместе с Рыцарским крестом он как бы снимал с себя и собственную жизнь? Шефольд попытался представить, как выглядел бы Динклаге в штатском. Но не смог. Что носят люди, занимающиеся изготовлением кирпича? (Те, которые обжигают кирпич не сами, а нанимают для этого людей?)
– Обжигать кирпич, наверно, прекрасно, – сказал он. – Хотел бы я это уметь.
– Приезжайте ко мне, когда война кончится, – ответил Динклаге. – Я вам покажу, как это делается.
Легкомысленная любезность: едва прозвучали эти слова, как оба смутились. Они поняли вдруг, что, если им доведется встретиться после войны, они не смогут избежать темы, которой майор так упорно избегал сейчас. Обжиг кирпича интересовал бы их уже во вторую очередь.
Шефольд отогнал эту неприятную мысль.
– Если работа в музее позволит, – сказал он.
– В музеях я, наверно, понимаю еще меньше, чем вы – в производстве кирпича. – Майор воспользовался возможностью отойти от темы послевоенного бытия. – Как ни странно, я никогда не интересовался картинами. Никогда не хожу в музеи.
Жаль. Очень жаль. Впрочем, в тоне майора, когда он сообщил, что не ходит в музеи, не было никакого самодовольства.
Недостаток немецкого бюргерства. Бюргеры интересуются лишь теми картинами, которые как-то связаны с событиями их жизни и, следовательно, имеют воспитательное значение. Картины должны быть «более понятными, близкими по мировоззрению», только тогда бюргер готов ими «заниматься».
Интересно, что висит дома у Динклаге? В столовой – пейзаж или натюрморт, что-нибудь более или менее сносное из нидерландской массовой продукции; в так называемом «кабинете» хозяина дома – один или два семейных портрета в стиле «бидер – майер», если дела шли хорошо и если вообще семья Динклаге была родовитая. Картины были для майора всего лишь обычными вещами, которые, словно по какому-то давнему, никем не контролируемому соглашению, висели на стенах.
Он отказался от ответного маневра, не стал говорить: «Загляните как-нибудь ко мне в музей. Я вам все там покажу».
Его музей. Он надеялся, что, когда вернется домой, ему дадут музей. Нет, он не просто надеялся – он жил этой мыслью. Он был полон решимости завладеть каким-нибудь музеем. Без всякого стеснения воспользоваться тем, что он – знаток музейного дела, вернувшийся из эмиграции и имеющий специальное образование. «Диссертант-эмигрант», – мрачно подумал он. Они не смогут ему отказать. Найдется музей, который они ему дадут. Он это заслужил.
Конечно, не Институт Штеделя. Подобные музеи его не прельщали: слишком велики. К тому же он окажется там преемником. Иногда он словно пробовал на вкус цепочку имен: Сварценский, Хольцингер, Шефольд. Ведь это то, к чему стремятся все люди его профессии. Ах нет, тут же говорил он себе, пожалуй, все же не надо.
Он мечтал о небольшом провинциальном музее с не слишком маленьким фондом, который можно было бы расширять. Он отыщет несколько хороших картин, которые висят у всех этих провинциальных Динклаге, и скупит их. Он найдет богатых людей, меценатов, котооые 6улут жеотвовать каотины и лаиать деньги на их приобретение. Он мог бы в этом музее создать и некоторые специальные отделы, о которых в Институте Штеделя или музее Вальрафа – Рихарца никто и не помышлял и которые позднее окажутся очень ценными. Но главное – найти настоящих современных художников. Купить у них картины, прежде чем торговцы начнут взвинчивать цены. Провинциальный музей мог бы опережать торговцев картинами, открывать новые имена.
Он мечтал о том, что через десять, двадцать лет будут говорить: «Вы видели, какую экспозицию устроил этот Шефольд в таком-то городе? Один из лучших маленькихмузеев Германии!»
Шефольд ненавидел теории, направленные против музеев. Людям нужны картины, а где еще они могут их увидеть, кроме как в музеях? Он верил в то, что картины нужны всем людям. (Может быть, не всем. Ведь были и такие, как Динклаге.)
А зачем нужны картины? Не для того, чтобы установить, что такой-то художник в таком-то веке выразил «жизнеощущение зрелой готики или барокко». И дело даже не в том, что художники верили (или не верили) в бога, изображали блеск королей или страдания угнетенных, деревья, дома, человеческое тело (главным образом женское), полное жизни или одряхлевшее, или если они выбирали беспредметные формы, то по манере, в какой они это делали, можно было бы заключить о Платоновой или Аристотелевой основе их образа мысли, а в том,
что рядом с определенным красным цветом у них возникал определенный зеленый. Что в верхнем правом углу голубизна переходила в оттенок серого – прием, которому тремя сантиметрами левее центра картины соответствовало превращение другого голубого оттенка в почти черную сепию. Что на рисунке они обрывали линию именно там, где глаз требовал ее продолжения. Но они свободно давали ей затеряться на белом поле.
Вот в чем дело.
Именно поэтому, и ни по какой другой причине – в этом Шефольд был убежден, – людям необходимы были картины, и притом так же настоятельно, как хлеб и вино. Или, если угодно – он предпочитал это сравнение, – как сигареты и шнапс.
Именно поэтому даже такие, как Динклаге, нуждались в картинах. Просто они этого еще не осознали.
Примерно в то время, когда Шефольд и Райдель миновали последние дома Винтерспельта, Тереза вошла в кухню, где Кэте мыла посуду, и сказала:
– Представь себе, они уходят.
Кэте не сразу поняла, о чем речь, и спросила как-то бездумно, а может быть, просто размышляла в эту минуту о другом:
– Что такое? Кто уходит?
– Наши квартиранты, – сказала Тереза. – Весь батальон. Сегодня ночью придут другие. Один солдат из тех, что квартируют у нас, только что мне сказал. Они уже укладываются. «Завтра утром последние из наших уйдут», – сказал он.
Кэте поставила на стол тарелку, которую держала в руках.
– Этого не может быть, – сказала она.
– И все же это именно так, – сказала Тереза. – Солдат вовсе не хотел меня дурачить, я видела это по его глазам.
Они молча посмотрели друг на друга.
– Неужели твой майор тебе ничего не сказал? – спросила Тереза.
Произнося «твой майор», что иногда бывало, Тереза отнюдь не стремилась придать словам оттенок насмешки или неодобрения. Как и Кэте, когда говорила: «твой Борис» – добродушно, невольно понижая голос и, пожалуй, с некоторой озабоченностью.
– Нет, – ответила Кэте. – Он мне ничего не сказал.
– Странно, – заметила Тереза. – А я уже хотела тебя упрекнуть. Ну и скрытная же ты, хотела я сказать: давно знает, что они уходят, и словом не обмолвилась. Ты действительно ничего не знала?
– Действительно, – сказала Кэте, – я действительно ничего не знала.
Миновав большой амбар на околице деревни, Шефольд снова попытался определить, где находится каменоломня Хайнштока. И снова безрезультатно. Он не видел ничего, кроме мягких контуров холмов, простора полей, лесов, пустынных выгонов, едва заметных подъемов и спусков, словно затянутых голубой дымкой.
И все же где-то там, правее и севернее, должен находиться этот человек с совой, философской птицей.
Он не удержал его от сегодняшнего бессмысленного похода. Правда, он не советовал идти. Но и не удерживал. Никто не запрещал ему идти. Решать они предоставили ему самому.
Ему надо было вести себя как сова. Закрыть глаза и подавить в себе мысль, что за ним наблюдают. Сказать себе, что он не пойман, не стиснут их взглядами, что за ним не следят, что он один и свободен в своем дупле – Хеммересе.
Мысль о Хайнштоке успокоила его. Воплощение твердости с фарфорово-голубыми глазами. Все знающий, все учитывающий человек из каменоломни. Тут уж ничто не могло сорваться. Да и не сорвалось.
Сорвался только план Динклаге.
Американцам следовало ковать железо, пока горячо.
Непостижимо, что они этого не сделали.
Собственно говоря, отреагировал – и к тому же сразу – один только Джон Кимброу. Хотя и он не проявил восторга, не высказал ничего, кроме сомнений. Юрист, как отец. Главное – не показывать эмоций!
Человек, который не желал понять, что американцы обязаны были включиться в эту войну. Который считал, что немцы должны сами решать свои проблемы.
«Сами избавляйтесь от своего Гитлера!»
И как раз он-то и загорелся, узнав о плане Динклаге. А вовсе не те, кто понимал, что немцы не могут сами избавиться от своего Гитлера.
И это тоже было непостижимо.
В ночном небе над планом Динклаге с самого начала стояла несчастливая звезда.
Красный галстук был бы идеальной мишенью. Взять красный галстук под прицел, потом перевести чуть ниже и нажать спусковой крючок.
И как только можно разгуливать по местности, вырядившись таким образом! У него явно не все дома!
Тем не менее Райдель решил, что после войны купит себе такой же галстук. Огненно-красный! Потрясающая приманка! Кое-чьи взгляды сразу устремятся на него. Это будет его знак.
В этот момент он не осознал, что желание купить красный галстук – такой, как у Шефольда, – было его первой и единственной мыслью о жизни после войны.
Теперь оставалась только белая дорога меж холмов. Справа – откосы, ведущие к делянкам винтерспельтских крестьян, за ними окопы и пулеметные гнезда второй линии обороны, которую велел создать Динклаге и о существовании которой Шефольд не подозревал; слева над Уром поднимались пологие склоны, по которым они утром вышли на дорогу. Сейчас они снова окажутся на этих пустынных уступах. Слышны только их шаги. Освещение изменилось, воздух уже не сухой, прозрачный, как утром, и вот-вот начнет смеркаться – вдали уже намечаются сумерки.
Она прочитала письмо Динклаге.
«Вот как, – подумала она, – вот как, значит, обстоит дело».
Тереза окликнула ее:
– Слышишь, Кэте, тут посыльный с письмом для тебя.
Кэте уже кончила мыть посуду, вытерла руки. Она вошла в большую комнату, и денщик майора передал ей письмо. Он тут же повернулся и исчез.
Когда она вскрыла письмо и стала читать, Тереза вышла тоже.
«Ты не должна была оставлять меня одного…»
Об этом она поразмыслит позже.
Упреки! Она понимала, что сейчас не время отвечать на упреки.
«Реальность существует сама по себе. Ее не надо организовывать».
Да, но переход Шефольда через линию фронта надо было организовывать! Опасность, навстречу которой двигался Шефольд, была вполне реальной. Она существовала не «сама по себе».
Он потребовал прихода Шефольда, хотя знал, что уходит вместе со своим батальоном. А почему? Чтобы доказать американцам, насколько серьезны его намерения. Серьезность и честь Йозеф Динклаге ставил столь высоко, что ради них потребовал доказательств от американцев. За счет Шефольда.
Ее охватил безудержный гнев.
«Конечно, он точно знал, что я помешала бы Шефольду пойти к нему, – подумала она. – Если бы он сказал мне, что батальон уходит, я позаботилась бы о том, чтобы Шефольд остался в Хеммересе. Или прогуливался бы где угодно, только не ходил через линию фронта к Йозефу Динклаге. Еще вчера вечером было время сказать мне это. Я подняла бы на ноги Венцеля, заставила бы его пойти ночью в Хеммерес, отменить эту затею с Шефольдом».
Она попыталась обуздать свой гнев. «Может быть, я просто обижена, – подумала она, – потому что он утаил от меня приказ о выступлении своего батальона?» И снова и снова приходила к тому же выводу: он утаивал это от нее только потому, что не желал, чтобы что-то помешало его встрече с Шефольдом. Другой причины для его молчания не было. Если он хотел условиться о свидании в Везуве, ему следовало поговорить с ней сразу же после того, как он узнал, что они уходят. Он должен был сказать ей все, а не писать, и притом сказать как можно быстрее.
«Нет, – подумала она с испугом, – теперь я лгу сама себе. Ни о чем я бы с ним не стала уславливаться».
Так что, возможно, было и правильно, что он написалей про Везуве.
Он оставлял ей возможность выбора. Это было порядочно. Вообще, если не считать непростительного поведения по отношению к Шефольду, письмо было написано вполне порядочным человеком. Хотя что-то в нем ей не понравилось, она только не могла понять, что именно.
(Понял это Шефольд. В своем ненаписанном письме Хайнштоку он, характеризуя Динклаге, написал: «чужой». Ему было дано найти это слово, потому что он сам был чужой. Правда, чужой всего лишь для этой жизни – человек не от мира сего.)
Ей только показалось, что письмо несколько напыщенно. Собственно, сами слова не были высокопарными, но к ней они не подходили. Ей вспомнилось берлинское выражение. Когда кто-то выражался слишком выспренне, ему говорили: «А у вас нет на номер меньше?»
Этого она, конечно, не скажет, когда пойдет к нему. Ей необходимо сдерживаться, нельзя быть дерзкой во время последней встречи.
И вдруг она поняла, что ей не нужно идти к нему. Он дал ей возможность выбора, и идти к нему, только чтобы сказать, что она уже сделала выбор, было излишне. Если она не придет, он поймет, что это значит.
Последней встречи не будет. Она никогда больше не увидит Йозефа Динклаге.
Но от этой мысли ей стало так тяжело, что она сняла очки и беззвучно заплакала. Она думала о Динклаге. Она думала о себе.
«Твой майор» – в этом что-то было.
«Дело в том, что между нами что-то произошло…» Между ней и Иозефом Динклаге произошло то, что никогда не происходило между ней и Лоренцем Гидингом, Людвигом Теленом, Венцелем Хайнштоком. И никакое «Боже мой, Кэте!» не могло тут ничего изменить.
Она неясно различала дом напротив, словно прикрытый вуалью – из-за близорукости и слез. Если бы она еще раз пошла туда, она, возможно, не выдержала бы и сдалась.
Последние дни ей приходилось держать себя в узде. Он этого не понимал.
Она перестала плакать, взяла платок, вытерла глаза, надела очки. Она еще долго будет тосковать по Йозефу Динклаге.
Ей будет очень трудно отказаться от него.
«Я думаю только о себе, – мелькнуло у нее в голове. – Но если я буду думать о нем, я сдамся. Тогда я пойду в дом напротив и стану говорить с ним о Везуве».
Его желание прикоснуться к ней вдруг обожгло ее.
Слишком поздно. Первое предложение он сделал слишком рано, второе – слишком поздно.
Эта попытка соблазнить ее жизнью в Везуве так трогательна. Ведь замуж она вышла бы не за поэзию Эмса. А за человека, с которым, наверно, могло бы быть хорошо.
Она разорвала письмо. Слишком опасно хранить его, даже те немногие часы, что она еще пробудет в Винтерспельте. Она пошла на кухню, сняла конфорку с плиты и бросила туда клочки бумаги. В плите еще был жар.
Кэте поискала Терезу, нашла ее за домом, где та нарезала в миску бобы.
– Они действительно уходят, – сказала Кэте. – У меня теперь есть официальное подтверждение.
– Ты плакала, – сказала Тереза.
– Мне сделали предложение.
– Ты его приняла? – спросила Тереза.
Кэте с улыбкой посмотрела на нее и покачала головой.
– Почему нет? – спросила Тереза. – Он такой видный мужчина. И ведь он тебе нравится!
– Скажите, господин Райдель, что, собственно, с вами произошло? Я слышал, что вам сказал господин майор. Расскажите, в чем вас упрекают! Меня это интересует. Поверьте, интересует!
Он остановился прямо посреди дороги, вынудив тем самым остановиться и Райделя. Если еще была возможность объясниться с Райделем, то только здесь, на дороге, пока они не добрались до склона.
«Расскажите, в чем вас упрекают!» Он хотел показать, что Динклаге ему ничего не рассказал. Формулу «в чем вас упрекают» он продумал очень точно. Она оставляла открытым вопрос о том, было ли вообще за что его упрекать. «Что вы натворили?» прозвучало бы менее казенно, но выражало бы, что он не сомневается в том, что Райдель что-то натворил.
Результат сложных раздумий.
Это не было простым любопытством. Его мог встретить и отвести обратно любой другой человек. И весь этот поход мог оказаться чисто техническим делом, конечно, не лишенным опасности, но последнее хотя и играло определенную роль, все же зависело от случая. Встретившись же с Райделем, он словно оказался вовлеченным в чужую судьбу, судьбу этого неприятного человека – он это понял, – и следовало хотя бы попытаться выяснить, какие недобрые силы тут переплелись, иначе он не может. Он не решался поверить, что все кончится хорошо. Но по крайней мере он хоть приоткроет завесу, постарается понять смысл происходящего. Чтобы уяснить, во что он дал себя втянуть, когда принял поручение Динклаге (и Хайнштока, и Кимброу, и неизвестной дамы), – воспоминание об этом не покинет его всю жизнь! – важно осветить темный угол, о который он споткнулся. Который ни он сам, ни другие не сумели предусмотреть.
Переплетение теней. Ему достаточно было вспомнить о решении, которое он принял сегодня утром насчет той официантки в Сен-Вите, чтобы осознать, какое значение для всей его последующей жизни приобретал этот поход через линию.
Господин. Господин Райдель. Уже много лет так к нему никто не обращался.
– Заткните пасть! – рявкнул Райдель. – Не ваше собачье дело!
Утром «глотка», теперь «пасть».
«Неужели этот человек так и остался серо-зеленой рептилией? Или теперь он всего лишь раздраженный маленький солдат? Я коснулся чего-то, что его глубочайшим образом (и в высшей степени) раздражает, – подумал Шефольд. – Что же это такое, что не является моим «собачьим делом»?»
Он заставил себя быть кротким.
– Но, может быть, я сумел бы вам помочь, – сказал он.
Сочувствующие начальники. Это он особенно любит.
«Педик я».
Он вдруг понял, что этому человеку можно запросто сказать такие слова. Для него не будет тут ничего особенного.
Выходит, майор ему и вправду ничего не рассказал.
Очко в пользу майора. Значит, этот хлыщ может больше не приставать.
Господин доктор Шефольд. Интересуется. Этим.
– Не нужна мне помощь! – сказал Райдель. – Тем более от шпиона.
«Словами „тем более" он признал, что нуждается в помощи, – подумал Шефольд. – Это ясно и так, если вспомнить его разговор с майором Динклаге».
Все остальное сигнализировало об опасности.
– Я не шпион, – сказал Шефольд. – Как это могло прийти вам в голову? Я запрещаю вам говорить такое.
«У меня в бумажнике бельгийские франки, доллары, – подумал он. – Письмо Динклаге. Если он вздумает обыскать меня, я пропал. И Динклаге тоже. Я не смогу ему помешать. Я мог бы повернуть назад, пригрозить, что пожалуюсь Динклаге, но, если он, будучи нацистским солдатом, все поставит на карту и меня обыщет, я не смогу воспротивиться».
– Бьюсь об заклад, что вы шпион, – сказал Райдель. – Но мне на это плевать.
Это было самое поразительное за весь этот поразительный день. Всего ожидал Шефольд, только не такого заявления. Как могло быть безразлично этому чудовищу, является человек, которого он сопровождает, шпионом или нет? А если ему это безразлично, значит, он не нацистский солдат. Или был раньше, но теперь деморализовался?
Шефольд мог бы почувствовать облегчение, но не почувствовал.
«Я педик. Он шпик. Два сапога – пара. Мне не в чем его упрекнуть.
Кроме того, если я буду помалкивать, это мне кое-что даст».
Нет, конечно, нельзя допускать, чтобы этот парень остался при своих подозрениях (или своей уверенности). Хотя бы в интересах Динклаге. Райделю может прийти в голову шантажировать Динклаге. Он способен пригрозить майору расследованием. Даже когда его, Шефольда, и след простынет.
«Вообще-то, Динклаге это заслужил», – подумал Шефольд. Навязать ему этого ужасного человека на обратный путь-не самая гениальная идея. Какой-то заскок у господина майора. Не обер-ефрейтор, а его командир иногда излишне много думал.
Теперь надо просто солгать.
– Я передал вашему командиру ценные сведения, – сказал он. – Этого вы не можете себе представить?
Он не подозревал, что Райдель, в лексиконе которого выражение «разбираться в людях» отсутствовало, тем не менее всегда точно знал, когда ему врут, а когда говорят правду. «У меня назначена встреча с командиром вашего батальона, майором Динклаге». Это он принял без всяких сегодня утром. Но тому, что Шефольд передал его командиру ценные сведения, он абсолютно не поверил.
Значит, Шефольд не может быть немецким разведчиком. Немецкий разведчик, который имеет дело с начальником разведки, бывает на командных пунктах, получает точные инструкции, никогда не станет трепаться про «ценные сведения» или спрашивать, может ли он себе что-то представить. Такой бы ему сказал, притом резким тоном:
«Не вмешивайтесь в секретные дела – командования», или: «Я подам на вас рапорт!»
А американский шпион? Американский шпион сказал бы то же самое. Потому что шпион получал точнейшие инструкции от американской разведки, его обучали как следует. Он бы знал выражения врага. Выражения и как вести себя с противником, если дело примет щекотливый оборот. Уж они его как следует бы натаскали. Они бы выбили из него привычку спрашивать врага, может ли он себе что-то представить.
Значит, он не немецкий разведчик и не американский шпион.
Тогда Райдель вспомнил про свое решение: плевать ему, кто такой Шефольд.
– Я себе вот что могу представить, – сказал он. – Чешите-ка вы отсюда, да побыстрее. Не то я вам помогу.
Это было уж слишком. Пожалуй, в такое бешенство Шефольда привели слова «да побыстрее». Но он снова постарался умерить свою ярость.
– Извинитесь сейчас же, – сказал он, – или я больше шага не сделаю вместе с вами!
Тон постояльцев отеля. И тон, и слова те же. «Где вы обучались таким манерам?», «Что вы себе позволяете?», «Извольте извиниться!».
Так они разговаривают. Он забыл об этом. Нет, он никогда об этом не забывал. И вот снова он слышит это, семь лет спустя.
То, что он твердо решил никогда и ни от кого больше не выслушивать.
По лицу этого типа он увидел, что тот не шутит. Похоже, что он действительно может повернуть назад.
– Ладно, – сказал Райдель.
– Что «ладно»?
– Извините.
Встал на задние лапки. Через семь лет. Встал на задние лапки, услышав тон, который, убегая из отеля в армию, дал себе слово никогда больше не слышать.
Эта шпионская свинья добилась своего.
Шефольд вздохнул. Он был не рад своей победе. Он зашагал дальше. Внезапно охватившую его усталость он объяснил тем, что с утра, кроме завтрака, почти ничего не ел. Обед майора
Динклаге. Лучше забыть о нем.
В Хеммересе он немного перекусит, прежде чем отправится с письмом к Кимброу.
Вместе они дошли до конца дороги, двинулись по склону горы.
Каким образом собирался Шефольд помочь Райделю? «Но, может быть, я сумел бы вам помочь». Что это было? Просто фраза, предусмотрительно снабженная оговоркой «может быть» и втиснутая в форму сослагательного наклонения, никого ни к чему не обязывающую, или за этим скрывалось нечто вполне конкретное, предложение практической помощи? Возможно, Шефольд очень растерялся бы, если бы Райдель согласился? Что он мог реально сделать для Райделя, если бы тот, вопреки всем ожиданиям, воспользовался его предложением, сделанным хотя и с легкостью, однако же не легкомысленно, а даже с некоторой торжественностью в голосе, и вдобавок выяснилось бы, что его преступление-не политическое, не военное, не уголовное, а какое-то таинственное – такое, что помощь была бы оправданна? Что за него при всех обстоятельствах надо было вступиться?
(«Может быть, чудовище превратится в человеческое существо, если раскроет свою тайну, – подумал Шефольд. – В таком случае помочь ему-долг, от которого нельзя уклониться. Однако представить себе это трудно».)
Если мы хотим понять, что имел в виду Шефольд, предлагая Райделю помощь, надо вернуться к одному замечанию, которое Шефольд сделал, обращаясь к Хайнштоку. В своем-лишь воображаемом нами! – письме к Хайнштоку он сообщил, что был уже близок к тому, чтобы вывести Райделя из себя, но в последнюю минуту решил этого не делать. (Он размышляет, не было ли ошибкой то, что он этого не сделал. «Возможно, я все же должен был вывести его из себя, чтобы проникнуть в его сущность». Можно не описывать, как поползли бы вниз уголки губ Хайнштока, если бы он прочел такое типично буржуазное выражение, как «сущность», да вдобавок еще применительно к Райделю.)
Что он имел в виду? Как он собирался «вывести из себя» Райделя?
Скажем коротко: на обратном пути (предположим: когда он шел по дороге, прежде чем остановиться и спросить, в какой истории был замешан Райдель) Шефольд носился с мыслью уговорить Райделя дезертировать.
«Я хочу предложить вам: идемте со мной в Хеммерес! Тогда вы избавитесь от того, что вас угнетает».
Сразу заманивать его к американцам нельзя. Это было бы слишком легкомысленно. Образ Хеммереса еще содержал в себе что-то незавершенное, неясное, расплывчатое. Скрыться на ничейной земле – не то же самое, что перебежать к врагу. Все остальное устроилось бы в Хеммересе. (Страшно представить себе, что из-за своего необдуманного великодушия он был бы вынужден жить в Хеммересе вместе с Райделем. Но эта проблема решилась бы сама собрй благодаря тому совету, который дал ему Динклаге относительно пребывания в Хеммересе или, вернее, ухода оттуда.)
Шефольд мог сделать так, чтобы это выглядело еще безобиднее и его вообще ни к чему бы не обязывало.
«Проводите меня до Хеммереса! Вы увидите, это совсем просто».
Он отверг эту формулу. Райдель ни за что бы не поверил, что после всего происшедшего между ними он вдруг вздумал задерживать своего провожатого хоть на миг дольше, чем это необходимо. Нет, сказать это следовало как-то по-другому.
При всех обстоятельствах это было бы абсолютное безумие. И идти на этот шаг можно было лишь в том случае, если Райдель действительно хотел любой ценой избавиться от того, что его угнетает.
Он попытался представить себе ответ Райделя.
«Вы думаете?» – говорит он, совершенно сбитый с толку. И тут же неуверенно: «Пожалуй, я мог бы это сделать».
Нет, не годится. Райдель и «сбитый с толку» – понятия несовместимые.
Гораздо вероятнее было бы другое.
«Вы все же шпион. Я это сразу понял».
Со всеми вытекающими отсюда последствиями.
На какой-то миг, буквально на миг, он представил себе, какое лицо будет у Кимброу, если он вернется с немецким обер – ефрейтором, раскрашенным по всем правилам военной маскировки.
Эта мысль была столь фантастической, что он едва все не выболтал.
Безрассудный он был человек, этот Шефольд!
В конце концов он отказался от своего намерения, потому что вовремя вспомнил, какие последствия это могло иметь для майора Динклаге. Если Райдель не вернется с задания, предписывающего проводить Шефольда до передовой, там немедленно свяжут визит незнакомца, перешедшего линию фронта, к майору Динклаге с бесследным исчезновением немецкого обер – ефрейтора.
Хотя, с другой стороны, он был бы не прочь сыграть злую шутку с Динклаге!
В нем все еще тлел огонь возмущения против Динклаге. Время от времени он помешивал угли и раздувал огонь.
Продумывая ходы, которые должны были подвести Райделя к мысли о дезертирстве, Шефольд не учитывал одной неожиданности, одного трюка своего противника, который абсолютно ошеломил бы его: Шефольд не подозревал, не мог себе представить, что предложение дезертировать вовсе не вывело бы Райделя из себя.
Дело в том, что он уже и сам пришел к этой мысли.
«Вот это мысль, – сказал он себе (Когда? Еще в канцелярии? Или позднее, шагая с Шефольдом по Винтерспельту?), – это мысль – смыться вместе со шпионом! Через фронт и – в Хеммерес! Хотел бы я видеть при этом его морду! Как бы ему стало кисло, когда бы он смекнул, что я его прикончу, если он не проведет меня в Хеммерес, а потом своей тайной тропой к америкашкам. А тропу эту он знает, можно не сомневаться: наверняка сообразит, как убраться отсюда, если начнется заваруха.
Господи боже, вот это был бы номер! Война все равно уже не война, а анекдот какой-то. Лучше и не придумаешь способа покончить с войной!
А рапортом Борека пусть они подотрутся».
Ну а если окажется, что он не знает никакой тайной тропы, если он на самом деле простофиля, который попусту ошивается в Хеммересе, то я пойду дальше один. Это будет несложно. Надо немножко пошуметь, пошуршать в кустах, когда пойду по склону, где америкашки сидят, чтобы они не напугались.
Он извлек из памяти обрывки своего гостиничного английского. «Хелло, бойз!» – вот что ему надо закричать, поднимаясь по склону холма на том берегу Ура.
Мысль, что, прежде чем выйти к американцам, придется бросить где-то в кустах свой карабин, показалась ему почти невыносимой.
Ни на секунду ему не пришло в голову сказать об этом своем намерении, известить о своем желании Шефольда. Обсуждать дезертирство с Шефольдом – об этой возможности Райдель даже не думал, потому что для него она вообще не существовала.