355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Альфред Андерш » Винтерспельт » Текст книги (страница 14)
Винтерспельт
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 02:34

Текст книги "Винтерспельт"


Автор книги: Альфред Андерш



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 29 страниц)

Когда Кэте 18 июля появилась у него в домике, он сначала уступил ей свою постель, а сам ночевал в спальном мешке на полу, но, несмотря на великодушное предложение, сделанное им Терезе Телен («Если у этой учительницы, что живет у вас, будут неприятности, присылайте ее ко мне!»), все же был в некоторой растерянности, не зная, как поступить дальше. У него было несколько очень надежных знакомых в тылу, которые, безусловно, откликнулись бы на его просьбу и спрятали бы Кэте у себя; подумал он и об Аримонде, о его вилле в Кобленце; но когда он заговорил об этом с Кэте, то натолкнулся на неожиданное и упорное сопротивление. Она наотрез отказалась перебираться в тыл.

– Я больше не вернусь туда, – сказала она. – Почему мне нельзя остаться здесь? Разве я вам мешаю?

Он мысленно спросил себя, следует ли считать это проявлением симпатии к нему. Во всяком случае, это явно доказывало, что жить с ним под одной крышей ей не так уж неприятно. Он ничего не ответил, только коснулся ее руки, и она при этом руки не убрала.

В тот же день, когда происходил этот разговор, то есть 20 июля, они, слушая передачу из Кале, узнали о покушении [21]21
  Речь идет о покушении на Гитлера 20 июля 1944-г.


[Закрыть]
.

Поскольку Хайншток рассказывал Кэте о своем политическом прошлом, она поняла, почему он встал и сказал:

– Нам надо немедленно уходить!

Пока они шли в темноте к пещере на Аперте – Хайншток нагрузил себя и ее продуктами, захватил спальный мешок, всякие другие вещи, – он объяснил Кэте, что теперь по всему рейху начнутся облавы, преследования. Каждый, кто известен как противник диктатуры, может подвергнуться аресту, даже если он сидел и был потом освобожден. (Хайншток правильно оценил положение: после 20 июля начались массовые аресты, но приказа о его аресте отдано не было. Главная полоса обороны, как оказалось, была не подведомственна гестапо.)

То, что в пещере на Аперте они спали вместе, было вполне естественно, объяснялось их зависимостью друг от друга, тем, что ночью на них обоих давили базальтовые стены, темнотой, защитой, которую Кэте нашла у Хайнштока, тем, что он так хорошо разбирался во всех вопросах, касавшихся человеческого тела.

Понятно поэтому, что пещеру на Аперте Хайншток воспринимает как «приют любви», особенно когда вспоминает такие сцены: лесистый склон напротив, на юго-западе, уже почти в тени, перед склоном ручей, из которого он, когда темнеет, берет воду, поодаль проржавевшие железнодорожные рельсы, рядом с ним, среди мха и травы, коричневая, как индианка, обнаженная и тонкая, подтянув ноги и закрыв глаза (очки она положила рядом на траве), лежит Кэте, а он, одетый, стоит у темнеющего входа в пещеру и курит свою трубку. Он говорит себе, что это была романтическая идиллия, они были словно заперты там, отгорожены от мира, в котором убивали, вешали, пытали, но он не испытывает угрызений совести, потому что уже больше десяти лет живет в мире, где убивают, вешают, пытают, и еще потому, что эта девушка пришла к нему неожиданно.

И вот она говорит ему:

– Расскажи, как ты стал коммунистом!

Можно предположить, что Кэте мгновенно усвоила учение Хайнштока о принципиальной свободе природы. Ее природа тоже такова, что она никогда не согласилась бы стать чьей-либо собственностью.

Как-то позже, когда они уже вернулись к себе-она в дом Телена, он в свою хижину, – она сказала ему:

– А ведь я тебя и не люблю вовсе. Ты просто мне приятен.

Это было честно и потому ценно, но Хайншток предпочел бы

еще раз в жизни быть любимым. На его долю выпадало лишь

скоротечное счастье, которое никогда не длилось долго.

Он часто ходил по ночам в Винтерспельт, чтобы разузнать у Арнольда Вайнанди, не разыскивают ли его или Кэте, но, даже убедившись, что опасности больше нет, затягивал их пребывание в пещере. Только в начале августа он покинул свое укрытие. Пошли дожди, стало холодно и сыро, Кэте, дрожа от озноба, сидела в спальном мешке.

2

Хайншток использовал пещеру, в частности, и для того, чтобы хранить там картину Шефольда; Кэте обнаружила пакет, спросила, что в нем, и, когда Хайншток ответил, умоляла показать ей, умоляла до тех пор, пока он не сдался и не разрешил вскрыть пакет, хотя Шефольд даже запечатал его сургучом и черной тушью написал: «Собственность Художественного института Штеделя, Франкфурт-на-Майне». Кэте извлекла картину из-под толстого слоя гофрированного картона и папиросной бумаги, стекло было в целости и сохранности, она понесла картину к выходу, чтобы получше рассмотреть; картина была в коричневой деревянной раме, с узким паспарту; покрытая красками поверхность была маленькая, не более двух или трех дециметров с каждой стороны, в левом углу – подпись, сделанная столь же изящным, сколь и решительным почерком: «Клее, 1930, Полифонически очерченная белизна».

Она вспомнила, что уже слышала имя этого художника, конечно же, из уст Лоренца Гидинга, но никогда не видела ни одной его картины. Она следила за движением тонов; хотя это движение было сосредоточено в горизонтально или вертикально расположенных прямоугольниках, оно каким-то образом блокировало белый прямоугольник в центре. Это движение от темных краев к светлой середине было действительно многоголосым, полифоничным, потому что художник сумел сделать тона акварельных красок взаимопроницаемыми. Прозрачность, текучесть света усиливалась к центру, пока не растворялась полностью в белом прямоугольнике, который, быть может, и был самым сильным источником света, а быть может, просто чем-то белым, ничем.

Кэте сразу поняла: это совершенно другой вид искусства, не тот, что знаком ей по рисункам Лоренца Гидинга, под взглядом которого предметы сгорали дотла; у этого художника Клее возникали совершенно новые, невиданные предметы.

– Чудесная картина, – сказала она Хайнштоку, смотревшему через ее плечо. Он тоже видел картину впервые, пожал плечами, ничего не сказал.

Она тщательно упаковала ее снова – правда, печати были сломаны, – но потом, пока жила в пещере, еще дважды вынимала и смотрела. Она установила, что художник, используя шесть постепенно слабеющих цветовых тонов, направляет глаз зрителя в центр и оттуда снова к периферии, где сосредоточена наиболее сильная цветовая энергия. С помощью палочек, которые она сама нарезала – у нее не было рулетки, чтобы измерить, – она определила, что прямоугольники, их размер, распределение и расположение, были точно выверены, все они соотносились с центральным прямоугольником, варьировали его по математически – музыкальному принципу.

– Эта картина точна, как геометрическая фигура, – сказала она, но Хайншток и на эти слова никак не отреагировал.

Она заставила его рассказать историю Шефольда, ей хотелось с ним познакомиться, но Хайншток-по известным причинам – отказал ей в этом.

3

«Простое движение кажется нам банальным. Временной элемент необходимо исключить. Вчера и завтра совмещены. Полифония в музыке частично отвечает этой потребности. Квинтет в «Дон Жуане» нам ближе, чем эпическая тема движения в «Тристане». Моцарт и Бах современнее, чем музыка XIX века. Если бы в музыке временное могло быть преодолено проникающим в сознание движением вспять, то еще возможен был бы новый расцвет. Полифоническая живопись тем превосходит музыку, что время здесь выражается через пространство. И слияние времени проявляется еще богаче». (Из записок Пауля Клее о полифонии, 1917 г.)

4

– Если ты так хорошо знаешь здешние места, что даже показал ему дорогу, – заметила Кэте, когда Хайншток рассказал ей о жизни Шефольда между фронтами, – то почему мы не отправились к американцам, вместо того чтобы прятаться в пещере?

На этот вопрос Хайншток ответить не мог. Иногда он подумывал о том, что в случае реальной угрозы мог бы бежать к американцам, но всякий раз отвергал такое решение, поскольку оно означало бы расставание с каменоломней. Ибо тогда – в то самое время, которое он считал решающим для себя и для каменоломни, то есть в первые месяцы после окончания войны, – он очутился бы в лагере для интернированных в Бельгии, может быть, даже во Франции, во всяком случае, где-то далеко. А для него главное заключалось в том, чтобы быть на месте, когда кончится война.

– Здесь мы в такой же безопасности, – сказал он.

Они сидели в пещере, и вход в нее казался в вечерних сумерках словно затянутым серой тканью.

Только позднее он вернулся к этой мысли, подумал о том, что американцы сразу же разлучили бы его с Кэте, отправили бы Кэте в женский лагерь, его – в мужской. Тогда они по – настоящему даже не узнали бы друг друга: наверно, у него осталось бы лишь смутное воспоминание о Кэте. Кэте же в тот вечер решила, что она уж как-нибудь выведает у Хайнштока тайный путь, по которому ходил Шефольд.



Короткие заметки о связях Кэте



Не сговариваясь, Динклаге и Кэте уже через сорок восемь часов перестали делать тайну из своих отношений. Динклаге незачем было играть в прятки: как-никак он был майором, командиром батальона, комендантом гарнизона, кавалером Рыцарского креста. А Кэте вообще все было безразлично: ведь она скоро так или иначе уйдет из Винтерспельта. Уже начиная со среды, они открыто разговаривали на улице, вместе совершали прогулки, встречались часто, насколько позволяла Динклаге служба, а Кэте – работа по хозяйству. Эти встречи у всех на виду побудили Кэте уже (или наконец) в четверг вечером избавиться от угрызений совести перед Хайнштоком: нельзя было допустить, чтобы ее опередил кто-нибудь из деревни.

У Динклаге была еще одна, совершенно особая, причина, объяснявшая, почему он не делал тайны из их отношений. Он сказал себе, что их связь превратится в чисто постельную, если Кэте всегда будет приходить к нему только поздно ночью. Этого он не хотел. (А она приходила к нему каждую ночь, во всяком случае, вплоть до пятницы.)

В разговоре с Хайнштоком она поняла силу своего чувства к Динклаге. Свобода, которой она хотела располагать («Разве одни отношения должны оборваться потому, что возникли другие?»), оказалась нереальной, хотя Динклаге и выдал ей лицензию («Поступай, как знаешь!»). Существовали одни отношения, которые исключали другие отношения.

Кроме того, Хайншток, конечно же, не воспользовался бы этой возможностью.

– Боже мой, Кэте!

В его возгласе она почувствовала не только боль и отчаяние, но и быстрое примирение с чем-то неизбежным. Угасание света.

Он был не такой человек, чтобы делить ее с кем-то.

Он был надежный человек, его седеющие волосы отливали сталью. Она понимала, что было бы правильнее удовольствоваться им одним – на то короткое время, что она еще здесь. Не стоило начинать все это с Динклаге. Надо было держать себя в руках.

Она скрывала свое нетерпение – скорее уйти, вернуться в Винтерспельт, в дом, где ее ждал Динклаге.

Сначала они говорили о птице, которой Кэте боялась. Хайншток рассказывал ей, как живут сычи. Они летают в сумерках и в темноте по старым лесам, убивают полевых мышей, сгоняют маленьких птиц с ветвей, где те спят, проглатывают свою добычу вместе с шерстью или перьями, потом выплевывают клубки перьев и пуха.

– В зимние ночи можно услышать их любовные призывы, – говорил Хайншток. – Здесь в лесах много сычей.

– Я их уже не раз слышала, – ответила она. – В Берлине тоже масса сычей.

Она вспомнила, как прошлой зимой кричали по ночам сычи в садах Ланквица: низкое «ху-ху-ху», за которым следовало более высокое по тону, раскатистое, тремолирующее «у-у-у». Она и не подозревала, что это их любовные призывы.

– Зимой, – добавила она, – меня здесь и в помине не будет.

Он промолчал.

Уже позднее – когда они заговорили о мерах, принятых майором Динклаге, – он сказал:

– Сегодня у меня впервые появилось сомнение в том, что все было бы уже позади, если бы я жил в Бляйальфе.

Весь день он слушал с высоты над каменоломней тишину, всматривался в неподвижность – следствие мер, осуществленных майором Динклаге.

К чувству, которое испытывает Кэте – как по отношению к Хайнштоку, так и по отношению к Динклаге, – с самого же начала примешивается критика. Она никогда не была влюблена «без памяти». Что касается Динклаге, то к нему она относится даже более критично, чем к Хайнштоку. Хайнштоку она могла сказать: «Я тебя и не люблю вовсе, ты мне просто приятен»; в отношении же Динклаге слово «приятен», как можно предположить, вообще неуместно: его она просто любила. Она была в состоянии наблюдать за собой и снова и снова обнаруживала, что ее критика неизменно превращается в желание быть с ним.

И тогда она была неприятна сама себе. Вообще она отличалась способностью к самокритике. Она всегда старалась помнить, что сама не лучше тех, кого критикует.

Но бывали моменты, когда Динклаге был ей очень приятен.

В один из дней следующей недели, когда план уже начал обретать конкретные очертания, он рассказал ей, как воспрепятствовал эвакуации Винтерспельта. Он не сказал – почему. Почему, собственно, он не сказал? Она бы обрадовалась.

– Тогда же я предложил полковнику Хофману, – сказал он потом, – взорвать виадук у Хеммереса. Мой план уже вполне созрел, и я знал, что этот виадук очень облегчит его осуществление, и все же я предложил взрывать. Можешь ты мне это объяснить?

Конечно, он вовсе не ждал, что она ему это объяснит, и Кэте промолчала, понимая, что операция может в последний момент очутиться под угрозой, если она скажет: «Это доказывает, что твой план для тебя – абстракция, навязчивая идея, нечто такое, чего ты на самом деле вовсе не хочешь».

Но он был ей очень мил, когда задавал себе такие вопросы.

Или когда произносил такие монологи:

– Я никогда не посылал карательных отрядов, никогда не участвовал в акциях против населения. Вот главная причина, почему я всегда отказывался воевать в России.

И он с удовлетворением похлопывал себя по правому бедру.

– Но, господи, – сказал он как-то, – до чего же бессмысленные вещи приходилось мне иногда делать. Я выполнял приказы – начать наступление или удерживать позицию, – которые с военной точки зрения были совершенно идиотскими, которые все, вплоть до командования дивизии, единодушно считали нелепыми во всех отношениях. Я видел сотни, нет – тысячи людей, мертвых и раненых, они погибли или оказались ранеными только потому, что какое-то дерьмо за письменным столом в штабе армии считало себя полководцем. Но я подчинялся, всегда.

Я никогда еще не позволил себе не выполнить приказа, – повторил он.

«Если удастся осуществить его план, – подумала Кэте, – это искупит его вину в том, что он выполнял все приказы».

Динклаге, этому человеку, пекущемуся об этике, раздираемому противоречиями, незачем было беспокоиться, что его отношения с Кэте ограничатся постелью. Ибо именно эта сторона их отношений, к его глубочайшему разочарованию, перестала существовать уже в ночь с пятницы на субботу, то есть с б на 7 октября.

Во всяком случае, этой ночью Кэте спала с ним в последний раз, притом уже не была поглощена им в той мере, как прежде. Замысел, который он раскрыл ей в канцелярии, в комнате с табличкой «Командир» на двери, еще до того, как они поднялись в его спальню, отвлек ее от всего остального.

Надо только представить себе эту сцену! Она нашла его склонившимся над картами, при тусклом свете висящей под потолком лампы, и он, очень естественно, без всяких вступлений – как шесть дней назад, когда она вошла с лампой в руках в канцелярию и он сказал: «Это спасет мне вечера», – заговорил о своем плане. Несколько раз, когда боль в бедре становилась невыносимой, он выпрямлялся, а потом при свете фонарика снова буквально впивался в карту. Кэте, стоявшая рядом, не следила за лучом света, она только делала вид, что ее интересует расположение хутора Хеммерес и кончающегося возле него виадука, над которым кружил кончик карандаша Динклаге; она прислушивалась к звуку его голоса, к интонации, с какой произносят математические формулы, ждала, когда в его речи появится возбуждение, взволнованность, пусть даже элемент авантюризма, ибо именно этого следовало ожидать от офицера, которому всего лишь 34 года и который задумывает неожиданную и смелую военную операцию. Но это возбуждение, взволнованность, авантюризм так и не появились.

Зато сама она пришла в крайнее волнение. Если план удастся осуществить, это будет великолепно. Ей хотелось схватить Динклаге за плечи и потрясти, чтобы заставить его сделать какой-то жест.

Легкость, с какой она сообщила ему, что знает кое-кого, кто мог бы связаться с американцами, почти небрежная интонация, с какой она произнесла: «О, если все дело в этом!», избавляя тем самым Динклаге от главной трудности, были абсолютно наигранными.

В действительности же она поняла, во что ее втягивали, и испугалась. Динклаге не противился тому, что она превращала его абстрактные размышления в конкретные, но, едва включившись в этот процесс, едва назвав ему (впервые) фамилию «Хайншток», едва заговорив о своем знакомстве с Хайнштоком (о подлинном характере их отношений она сообщила лишь на следующую ночь), Кэте уже обнаружила в себе следы раздумий о возможной ценности абстракций; пока, впрочем, это были лишь смутные, ускользающие мысли, нерасшифрованная морзянка сомнения.

Да уж, ввязалась она в историю! И, спросив себя мысленно, что же это за история, не нашла ответа; зато в памяти вдруг всплыло выражение, которое она часто слышала в Берлине: «Вот это номер!»

Просто подумала: «Вот это номер, а?»

Она и сама не могла бы ответить на вопрос, когда у нее созрело решение, что больше она не будет спать с Динклаге, – этой ли ночью, когда она уже не могла заставить себя думать только о ласках, а взволнованно размышляла о том, что надо предпринять сразу после рассвета, или во время разговора с Динклаге на следующий день, когда она была разочарована, неприятно поражена, полна дурных предчувствий из-за того, что Динклаге настаивал на своем требовании: Шефольд должен прийти через линию фронта, изобразив это условие как дело чести.

Вполне возможно, что, когда началась операция – а началась она, когда Динклаге раскрыл ей свой план, – Кэте, сама того не сознавая, стала вести себя как боксер, который перед боем предается воздержанию. Хотя почему, собственно, «сама того не сознавая»? Она, скорее всего, совершенно четко сознавала, что план, подобный этому, повелевает им обоим не расслабляться.

Впрочем, правильнее предположить, что именно во время того разговора 7 октября, именно тогда, в их отношениях возникла трещина. Изложенный Динклаге кодекс чести, его рассуждения о «структуре» привели к тому, что в чувствах Кэте произошло своеобразное перемещение центра тяжести: от любви к антипатии. И антипатия перевесила.

Его план взволновал Кэте, но ей хотелось вытряхнуть из него холодную абстрактность, с какой он о нем говорил, и она нашла для этого удобную форму, избавив оперативные схемы от той необязательности, которая была им свойственна, пока они оставались лишь игрой ума. Но на следующий день, сидя напротив Динклаге у его письменного стола и слушая, как он формулирует свое условие, она обхватила запястье руки пальцами другой и застыла в этой позе, столь привычной для нее, когда она с чем-то была абсолютно несогласна, когда ей что-то очень и очень не нравилось.

Все остальные формы общения они сохранили. Они прогуливались вместе, сидели по вечерам в канцелярии, обнимались и целовались. Кэте проводила с Динклаге почти все свободное время, совсем забросила Хайнштока, забегала только на минутку в каменоломню, собственно, лишь для того, чтобы узнать новости, услышать, как разворачиваются события у Шефольда и американцев. Она пользовалась «почтовым ящиком».

В ее отношении к Динклаге появилась не то что натянутость, а какая-то неясность. Она не могла понять, чувствовал ли он себя уязвленным.

Как-то он рассказал ей о своем юношеском романе с той самой крестьянкой из графства Бентхайм, которая была хоть и молода, но все же на пять лет старше его.

– Элиза, – сразу же сказала она. – Элиза Телен – вот кто был бы для тебя подходящей женой.

И она рассказала ему о красоте Элизы, ее изяществе, ее спокойной уверенности в себе, выражавшейся в гордой линии ее шеи.

Посмотрев на нее, он сказал:

– А вот теперь ты говоришь пошлости, Кэте.

В его пользу говорили некоторые, брошенные мимоходом, фразы, вроде той, что он неохотно употреблял бы слова «моя жена», будь он женат. Она пересказала эту фразу Хайнштоку в надежде, что он по крайней мере поймет, что ее отношения с Динклаге совсем не такие простые, как он себе представляет, и была разочарована, когда Хайншток в ответ дал ей понять, что считает это замечание Динклаге просто ловким трюком.

Наибольшее впечатление на нее произвело, конечно, то, что Динклаге продолжал относиться к ней так, будто ничего не произошло. Прогулки, долгие беседы по вечерам, объятия, поцелуи. Какой мужчина это выдержит? Ей и самой было очень нелегко держать себя в руках.

Во всяком случае, утром 12 октября, когда Кэте приехала на велосипеде, чтобы сообщить, что Шефольд перешел линию фронта и находится в Винтерспельте, у Хайнштока не было ни малейших оснований предполагать, что она появилась прямо из постели Динклаге.

С другой стороны, Хайншток не был настолько твердолоб, чтобы с четверга 5 октября (то есть со дня, когда Кэте сообщила ему, что полюбила офицера фашистской армии) до следующего четверга, 12 октября, то есть вплоть до того решающего дня, сохранять уверенность в том, что Кэте перешла в лагерь врага.



«За» и «против»



По-видимому, уже в субботу 7 октября, когда ранним утром Кэте неожиданно появилась у него с невероятным сообщением о планах майора, его собственный тезис о «враге» перестал казаться ему абсолютно убедительным.

Его сомнения совпали с сомнениями Динклаге, в чем-то даже их дополняли.

– Как этот господин намеревается собрать всю свою ораву в одном пункте? – спросил он. – Батальон – это четыре роты, около тысячи двухсот человек, и они занимают участок фронта, протянувшийся от линии южнее Винтерспельта и до мест, находящихся севернее Вальмерата и Эльхерата. Те, кто свободен от дежурства, дрыхнут по квартирам, остальные – на постах. Под каким предлогом он отзовет солдат из окопов – оставит линию обороны без охраны? В таком большом подразделении среди младших офицеров есть определенный процент фашистов, и им покажется в высшей мере странным, что батальон в главной полосе обороны строится на вечернюю поверку без оружия. Конечно, я вовсе не склонен недооценивать дух слепого повиновения, но, как ни странно, стоит им учуять что-то неладное, что-то направленное против порядка, против фюрера и рейха, в них сразу появляется настороженность. Тут у них какое-то шестое чувство просыпается, и они отказываются повиноваться, чего в обычных случаях никогда не делают. Достаточно, чтобы одному фельдфебелю все показалось подозрительным, и тот сразу доложит в полк, как только командир на минутку отвернется. Уж хотя бы своего фельдфебеля он должен ввести в курс дела часа за два до ночной тревоги, иначе тот забастует, а тут всесилие командира батальона кончается; фельдфебель, даже если ничего плохого не заподозрит, потихоньку намекнет командирам рот, стараясь, чтобы учение прошло лучше; а если заподозрит, то, как я уже сказал, доложит в полк, это я знаю.

На какое-то мгновение Хайншток погрузился в воспоминания о том, с каким чудовищным скрипом и скрежетом вращался заржавевший механизм ушедшей в небытие императорско – королевской [22]22
  Имеется в виду армия Австро-Венгрии.


[Закрыть]
армии. Впрочем, функционирующий аппарат так называемой современной армии издает такие же отвратительные звуки. «Армии никогда не меняются», – подумал Хайншток.

– Как-нибудь все это уладится, – сказал майор, когда Кэте рассказала ему, чего опасается Хайншток. – Во-первых, Каммерер не станет устраивать такие номера. Во-вторых, господин Хайншток упускает из виду, что я кавалер Рыцарского креста, либо он просто не знает, что это значит. Любой из командиров рот безоговорочно подчинится мне, если я распоряжусь арестовать Каммерера или кого угодно за невыполнение приказа.

– Хайншток считает, – возразила Кэте, – что Каммерер или еще кто-нибудь вполне может тайно связаться с твоим начальством.

– В этом случае полковник Хофман или начальник разведки прежде всего позвонят мне, – сказал Динклаге. – Я отвечу, что тот, кто их проинформировал, чего-то недопонял. Таким образом, я узнаю, кто мне путает все карты. Я согласен с господином Хайнштоком, – добавил он, – в том, что касается сбора батальона в одном пункте. Это действительно практически трудно осуществить. И самая большая трудность будет заключаться в том, чтобы привести в этот пункт американцев и чтобы они, приближаясь к этому пункту, вели себя правильно. Все зависит от того, насколько точно они будут следовать моим инструкциям и сумеют ли правильно прочесть схему местности, которую я им передам.

Кэте обратила внимание, что он не сказал: «которую я им передам через тебя», или: «через Хайнштока», или: «через Шефольда». (Впрочем, он наверняка сказал бы: «через господина Хайнштока» или: «через господина доктора Шефольда».) Может быть, он, сам того не замечая, не хотел признаваться себе в том, что его план осуществляют другие люди?

Он перестал обсуждать с Кэте военные детали операции. У нее создалось впечатление, что ему неприятно, когда она затрагивает подобные темы; во всяком случае, он быстро оборвал разговор, когда она решила предупредить его, чтобы он даже намеком не дал знать Каммереру о своем плане, ибо готовность последнего к повиновению сразу же окажется исчерпанной. Совершенно очевидно, что для него было непривычно получать тактические рекомендации от женщины. При этом у него каждый раз появлялась эта покровительственная интонация, это «ну-ну».

Дважды за время их отношений Кэте недвусмысленно дала ему понять, что не потерпит этой интонации.

А в один прекрасный день она спросила его абсолютно серьезно:

– Неужели твои брюки должны быть всегда так идеально отглажены?

Сперва он был крайне удивлен, потом засмеялся и ответил с той же иронической покорностью, какую уже однажды пустил в ход, разговаривая с полковником Хофманом:

– Я исправлюсь, фройляйн Ленк!

Проанализировав ситуацию с военной точки зрения, Хайншток изложил свои сомнения: ведь у Динклаге практически нет поддержки среди солдат и офицеров, нет опоры в массах и т. д.

– Все можно было бы сделать, – сказал он, – если бы этот человек (в виде исключения на сей раз он не сказал: «этот господин») мог опираться на сеть доверенных лиц или по крайней мере на действующую партийную ячейку в каждой роте. А так…

Он сделал рукой движение, которое должно было выражать безнадежность. Кроме того, признался себе Хайншток, он и сам совершил логическую ошибку. Ведь Динклаге мог бы опираться на доверенных людей, на партийные ячейки только в том случае, если бы обладал четким политическим сознанием, если бы был не просто господином, не просто человеком, а товарищем, коммунистом. Смешно даже предположить такое! А так – это всего – навсего бессмысленная акция одиночки.

– Здесь нет главного, основ, – сказал Венцель Хайншток Кэте Ленк. – А ты требуешь от меня, чтобы я поддержал это безумие.

В голове Кэте все больше зрела высокомерная мысль, что этот план стал исключительно ее делом.

Она вытащила Динклаге из сферы упражнений в области оперативного искусства, но, когда ей удалось превратить его теорию в практику, он выдвинул это невероятное требование – чтобы Шефольд пришел через линию фронта.

Хайншток же, который, по существу, сначала отказывался от участия в этом деле, а потом, не переставая колебаться и не желая слишком рисковать, все же согласился в нем участвовать, упорно оставался где-то на заднем плане. А почему? Только потому, что нарушались правила борьбы против фашистских диктатур, разработанные его партией. Для Хайнштока Динклаге был всего лишь одиночкой, любителем, не придерживавшимся правил революционной борьбы. Кэте с неприязнью вспомнила о том, как в манерах, во всем поведении Хайнштока вдруг появилась этакая удовлетворенность специалиста-конспиратора, когда он решил ограничиться ролью «почтового ящика».

«При этом он и как специалист абсолютно неправ, – подумала Кэте. – Было бы гораздо проще, целесообразнее и безопаснее, если бы к американцам отправилась я».

Обдумав все, она пришла к выводу, что Динклаге и Хайншток только тормозят осуществление операции.

Американец Кимброу и Шефольд, прогуливавшийся между фронтами, действовали решительно, без оглядки, не шли на попятный даже несмотря на то, что Динклаге вдруг загадочным образом потребовал контактов через курьера, притом потребовал тогда, когда еще никто не знал, что, собственно, надо обсуждать. С ведома Кимброу Шефольд перешел линию фронта, хотя еще ничего не было подготовлено и уже было ясно, что американская армия не проявляет ни малейшего желания взять в плен Динклаге и его батальон.

С немецкой стороны только она одна последовательно, решительно, непреклонно стремилась к осуществлению этого плана.

Но, думая о Шефольде, она мысленно уточняла: слишком последовательно, слишком решительно, слишком непреклонно.

Ей, правда, удавалось сдержаться, хотя порой и очень хотелось обрушиться с упреками на Динклаге или Хайнштока. Всякий раз, собираясь высказать им свое мнение, она вовремя вспоминала о собственном непреодолимом желании использовать ночь операции, чтобы бежать – по той дороге, которой пользовался Шефольд и которую она еще выведает у Хайнштока. Это ее право – осуществить свой план, когда операция будет в самом разгаре, и ей придется лишь ждать, удастся она или провалится. И все же Кэте не могла избавиться от чувства, что, выходя из игры именно в этот момент и следуя своей страсти к перемене

мест, она руководствуется соображениями личными и эгоистическими. Она казалась самой себе коварной; ее намерение в день «икс» (или в ночь «икс») выйти из игры ничем не отличалось от осторожности Хайнштока или от кодекса чести Динклаге.

В день, последовавший за тем роковым разговором 7 октября, Кэте сказала Динклаге:

– Я поняла наконец, где ошибка в твоих вчерашних рассуждениях. Ты сказал: «Я рискую всем. И потому я должен потребовать, чтобы и американцы пошли на какой-то риск». Ведь ты это сказал, не так ли?

Динклаге ответил утвердительно.

– А именно это как раз и неправильно, – сказала Кэте. – Ты ничего не должен ждать от американцев, ничего не должен от них требовать.

Она сразу же поняла, что в своем азарте действовала неумело. Она сформулировала свою мысль слишком прямолинейно. Ее слова должны были показаться ему невыносимо назидательными. Даже ей самой они показались такими. Вечно будет в ней сидеть эта проклятая учительница.

Испытывая страх, она все же надеялась, что он уступит. Вся закулисная сторона его плана изменилась бы, если бы он уступил и отказался от своего требования, чтобы Шефольд пришел через линию фронта.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю