Текст книги "Короли в изгнании"
Автор книги: Альфонс Доде
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 26 страниц)
Воодушевленная собственной речью, к концу ее она заспешила, затем хлестнула коня властным «Пошел!», конь, как ветер, помчал ее по лесу, и, вся отдавшись упоению бешеной скачки, теперь она слышала только, как шуршит ее голубая вуаль и как хлопает подол ее суконной амазонки.
С этого дня Колетта оставила королеву в покое, но так как ее нервам требовались отвлечение и разрядка, то она обратила свой гнев, свои отравленные стрелы против Элизе и решительно перешла на сторону маркизы. Двор разделился на два лагеря, причем за Элизе был только о. Алфей: его резкая манера выражаться, всегда готовая сорваться у него с языка грубость в нужный момент служили Элизе мощным подспорьем, но монах часто ездил в Иллирию с поручениями от цитадели францисканского ордена на улице Фурно к францисканским монастырям Цары и Дубровника. По крайней мере таков был предлог его окруженных глубочайшей тайной поездок, из которых он возвращался в еще более воинственном расположении духа и, взбираясь на лестницу, стремительно перешагивал через несколько ступенек, яростно теребил четки, а твердя молитву, разгрызал ее с таким упорством, точно это была пуля. Он надолго запирался с королевой, а потом снова отправлялся в путь, предоставляя партии маркизы объединяться против наставника. Все, от старого герцога, с его вошедшей в плоть и кровь военной и светской дисциплиной, которого коробили неряшливость в одежде и лохматые волосы Меро, и до камердинера Лебо, бессознательного врага всяческой независимости, до последнего конюха, до последнего поваренка – прихвостня вышеупомянутого Лебо, до безобидного Босковича, который тянулся за другими из малодушия, из уважения к большинству, плели вокруг нового учителя сеть заговора. Их неприязнь выражалась не столько в действиях, сколько в словах, во взглядах, в ужимках, в легких стычках, возникающих при тесном общении людей, которые терпеть друг друга не могут. Ох уж эти ужимки – специальность г-жи Сильвис! Глядя на Элизе, она придавала своему лицу то презрительное, то надменное, то насмешливое, то желчное выражение, но особенно удачно изображала она на своем лице почтительную жалость при виде маленького принца; подавляя вздохи, закатывая под лоб глаза, она обращалась к нему с вопросом:
– Вы здоровы, государь?
И она ощупывала его своими длинными костлявыми пальцами, назойливо гладила дрожащими руками. Наконец королева не выдерживала.
– Полно, маркиза! – веселым тоном произносила она. – А то Цара в самом деле подумает, что он болен.
– По-моему, у него горячие руки и лобик.
– Он только что с прогулки... Это от свежего воздуха.
И королева уводила ребенка: ее слегка раздражали замечания, которые нарочно для нее постоянно повторялись, раздражала придворная легенда о том, что принца будто бы совсем заучили; эту легенду тотчас подхватила вся парижская челядь, подхватила, не задумываясь, правда это или нет, а вот слуги, вывезенные из Иллирии, – рослая Печа, старик Греб – поверили легенде, и они бросали на Меро недобрые взгляды, преследовали его той задирающей ненавистью прислуги, которую особенно легко проявлять по отношению к людям зависимым и рассеянным... Здесь было все то же, что и при дворе***: травля, булавочные уколы, зависть, роение привыкших пресмыкаться у трона мелких душонок, на которые, видимо, ничто не действовало – ни изгнание, ни падение. Благородная, пылкая натура Элизе Меро не выносила этого упорного недоброжелательства – оно сковывало его, так же как его простую, свободную манеру держаться, повадки богемы стеснял, замораживал принужденный церемониал двора, особенно во время освещенных высокими канделябрами трапез, когда мужчины, непременно во фраках, и декольтированные женщины, сидя вокруг стола, который казался еще больше из-за почтительного расстояния, разделявшего приглашенных, отведывали кушанья только после того, как их отведывали король и королева, вступали в разговор только после того, как что-либо изрекали король и королева, и сами бывали подавлены неумолимым этикетом, за соблюдением которого начальник военной и гражданской свиты следил тем зорче, чем дольше продолжалось изгнание. Случалось, однако, что старый студент с улицы Мсье-ле-Пренс садился за стол в пестром галстуке, заговаривал, не спросив позволения, или, закусив удила, начинал одну из тех вдохновенных импровизаций, от которых все еще дрожали стены кафе «Вольтер». В таких случаях возмущение, какое вызывали допущенные им малейшие нарушения правил маленького двора, обращенные на него грозные взгляды рождали в нем неодолимое желание бросить все, как это он уже сделал однажды, и немедленно вернуться в Латинский квартал.
Но здесь была королева.
Находясь в непосредственной близости к Фредерике, да еще при наличии такого прочного связующего звена, как наследник, Элизе проникся к ней фанатической преданностью, в которой сочетались уважение, преклонение и нерассуждающая вера. В его глазах она воплощала в себе, она олицетворяла монархические убеждения, идеал монархии, – так для транстеверинского крестьянина вся религия – это мадонна. Только ради королевы Элизе оставался при дворе и через силу делал трудное свое дело. Да, очень трудное, требовавшее неистощимого терпения. Сколько нужно было потратить усилий, чтобы вложить малейший пустяк в головку королевского сына! Цара был прелестный ребенок, добрый, послушный. Отсутствием силы воли он не страдал. В нем угадывалась строгая и правдивая душа матери и вместе с тем что-то легкомысленное, ветреное, отчего Цара казался еще моложе своих лет. Умственное развитие шло явно замедленно в этом тщедушном, старообразном тельце, которое не соблазнялось играми, над которым тяготела мечтательность, доводившая его порой до оцепенения. В годы своего самого раннего детства – а это были для него годы длительного выздоровления – он воспитывался на всяком фантастическом вздоре, которым морочила ему голову его наставница, жизненные явления он видел словно сквозь туман, и они поражали его воображение лишь по аналогии со сказками, где феи и добрые духи принимали участие в судьбе королей и королев, выводили их из заколдованных башен и подземелий, одним взмахом волшебной палочки спасали от погони и от ловушек, устраняли с их пути всевозможные препятствия в виде ледяных скал, колючих изгородей, драконов, изрыгающих пламя, старых колдуний, превращающих человека в зверя. На уроке, когда ему объясняли что-нибудь сложное, он говорил:
– Это как в сказке о маленьком портном.
Когда ему читали рассказ о какой-нибудь великой битве, он делал замечание:
– Великан Робистор еще больше врагов перебил.
Именно это столь сильно развитое в нем чувство сверхъестественного придавало его лицу рассеянное выражение, оно же заставляло его часами сидеть неподвижно на диване, и тогда перед его мысленным взором, сменяя друг друга, проплывали видения, глаза его светились отраженным призрачным светом, – так в памяти у ребенка, возвращающегося со спектакля, словно в волшебном фонаре, вновь мелькают картины только что виденной пьесы. И это заглушало в наследнике способность рассуждать, это мешало ему серьезно заниматься.
Королева по-прежнему присутствовала на уроках, с неизменным вышиваньем в руках, которое она никак не могла закончить, и в ее красивых глазах читалось все то же, столь драгоценное для учителя внимание, отзывчивость ко всем его идеям, даже к тем, которые он не высказывал прямо. Да их больше всего и сближало невыразимое – грезы, мечты, все, что реет в воздухе как бы поверх убеждений и в то же время способствует их распространению. Королева взяла себе Элизе в советники, в поверенные, однако всякий раз подчеркивала, что говорит с ним от имени короля:
– Господин Меро! Его величество хотел бы знать по этому поводу ваше мнение.
А Элизе крайне удивляло, что сам король никогда не заговаривал с ним о вещах, столь сильно, по-видимому, его интересовавших. Христиан II относился к нему с известным уважением, говорил с ним очаровательным, дружески непринужденным тоном, но это были разговоры ни о чем. Иногда, проходя через классную, он останавливался послушать урок.
– Вы ему особенно голову не забивайте... – положив руку на плечо наследника, немного погодя произносил он, и эти его слова звучали отголоском тех пересудов, которые все время шли у его подданных. – Надеюсь, вы не собираетесь делать из него ученого...
– Я хочу сделать из него короля, – с гордостью заявляла Фредерика и, заметив, что вместо ответа ее супруг безнадежно машет рукой, добавляла: – Ведь ему рано или поздно придется занять престол.
На что следовало:
– Да, конечно, конечно...
Тут король отвешивал королеве низкий поклон, захлопывал за собой дверь в знак того, что разговор окончен, а затем в классную доносилось его пение – король напевал из популярной оперетки: «Да, он займет престол... Да, он займет престол... На то испанец он...»
Словом, Элизе все еще не мог себе уяснить, что же собой представляет этот приветливый, поверхностный, кокетливый, взбалмошный, раздушенный государь, часто в расслабленном состоянии валявшийся на диване, – неужели это тот, кого он считал героем Дубровника, неужели это тот мужественный и смелый король, которого он прославлял в своем «Мемориале»? И все же, несмотря на ловкость, с какой Фредерика прикрывала пустоту в голове венценосца, несмотря на то, что она постоянно действовала от его имени, какие-нибудь непредвиденные обстоятельства нет-нет да и показывали подлинное лицо короля и королевы.
Однажды утром, после завтрака, когда все перешли в залу, Фредерика, имевшая обыкновение читать прежде всего корреспонденцию из Иллирии, развернула газету и вдруг так громко и болезненно вскрикнула, что король, уже направлявшийся к выходу, остановился, и все тотчас обступили королеву. Королева протянула газету Босковичу:
– Прочтите.
Это был отчет о заседании люблянского сейма и о принятом на нем решении возвратить изгнанным государям стоимость их имущества, исчисляющуюся в сумме двухсот с лишним миллионов, при том, однако, непременном условии...
– Браво!.. – с характерным для него носовым произношением воскликнул Христиан. – Мне только того и надо.
– Читайте дальше, – строго сказала королева.
– «...при том непременном условии, что Христиан Второй подпишет отречение за себя и за своих потомков от всех прав на иллирийский престол».
Последняя фраза вызвала взрыв негодования. Старик Розен задыхался, о. Алфей побледнел как полотно, отчего борода его и глаза казались еще чернее.
– Надо ответить... Так это нельзя оставлять, – сказала королева; ее гнев искал опоры в Меро, а тот, заняв угол стола, с лихорадочной поспешностью уже водил карандашом по бумаге.
– Вот что бы я ответил, – сказал он, подойдя к королеве, и огласил составленное в форме письма к депутату-монархисту гордое послание к иллирийскому народу, в котором король, отвергая оскорбительное предложение сейма, ободрял, воодушевлял своих друзей взволнованным тоном главы семейства, разлученного с детьми.
Королева в восторге захлопала в ладоши, схватила бумагу и протянула ее Босковичу.
– Скорей, скорей, переведите и отправьте!.. Вы, разумеется, согласны? – вспомнив, что Христиан здесь и что все взоры устремлены на них обоих, обратилась она к нему.
– Без сомнения... без сомнения... – яростно грызя ногти, в состоянии полнейшей растерянности пробормотал король. – Все это, конечно, прекрасно... Но только... нужно знать наверное, сможем ли мы продержаться.
Королева, внезапно побледнев, вздрогнула, как от удара в спину.
– Продержаться!.. Сможем ли мы продержаться!.. И это говорит король?
– Когда в Дубровнике не хватило хлеба, мы при всех наших благих намерениях вынуждены были сдаться, – очень спокойно возразил король.
– Ну, а если нам и на этот раз не хватит хлеба, мы возьмем суму и будем ходить от двери к двери... [7]7
Ходить от двери к двери – значит побираться. Местное выражение. (Прим. автора).
[Закрыть] Но монархия не сдастся.
Какая незабываемая сцена разыгралась в парижском пригороде, в заставленной вещами зале, между низложенными государем и государыней, государем, уставшим от борьбы, связанным по рукам и ногам своим же собственным безверием, и государыней, преисполненной самой восторженной, самой горячей веры! Достаточно было на них взглянуть, чтобы понять, что это два совершенно разных характера. Вот король, с тонкой, гибкой талией, в легком костюме с открытой шеей, – вся его изнеженность отчетливо проступает в женственности висящих, как плети, белых рук, в припомаженных завитках, падающих на бледный лоб, – а вот королева, величавая, стройная, в амазонке с широкими отворотами, с прямым воротничком, с простыми белыми рукавчиками, оттеняющими траурный цвет ее костюма, с которым никак не вяжутся живой румянец, блеск глаз и золотистые локоны. Перед Элизе впервые промелькнуло мгновенное и точное отражение того, что происходило в семье короля.
Христиан II неожиданно обратился к герцогу, с опущенной головой стоявшему у камина:
– Розен!
– Слушаю, ваше величество!
– Только ты можешь ответить на этот вопрос: как наши дела?.. Можем мы еще потянуть?
Начальник свиты сделал величественный жест:
– Разумеется!
– Сколько времени?.. Как ты думаешь?.. Приблизительно?..
– Пять лет. Я подсчитал.
– И так, что никто из нас не будет испытывать никаких лишений?.. Так, что никто из наших близких не пострадает и не потерпит ущерба?..
– Ни малейшего, ваше величество.
– Ты уверен?
– Уверен, – выпрямившись во весь свой гигантский рост, подтвердил старик.
– В таком случае я согласен... Меро! Дайте сюда письмо... Я подпишу его перед уходом, – сказал король и, взяв у него перо, проговорил вполголоса: – Посмотрите на госпожу Сильвис: у нее такой вид, как будто она вот сейчас запоет из «Темного леса»!
И правда, маркиза, вернувшись с наследником из сада, сразу почувствовала атмосферу драмы и, пораженная, в шляпке с зеленым пером и в бархатном спенсере, застыла в романтической позе певицы, собирающейся петь каватину из оперы.
Прочитанное в парламенте, напечатанное во всех газетах воззвание было, кроме того, по совету Элизе литографировано и в тысячах экземпляров разослано по деревням, – о. Алфей провозил их через таможни в тюках с наклейкой: «Предметы религиозного культа», вместе с оливковыми четками и розами Иерихона. Сторонников монархии это окрылило. Особенно сильно взбудоражило красноречивое обращение короля Далмацию, куда республиканские идеи проникали еще слабо, – во многих селах его читали с амвона, его раздавали ходившие по сбору францисканские монахи: они развязывали свои котомки у ворот ферм и платили за масло и за яйца пачками отпечатанных листов. Посыпались приветствия королю за множеством подписей и крестиков, трогательных в своем благонамеренном невежестве, началось паломничество.
Особнячок в Сен-Мандэ посещали рыбаки, дубровникские грузчики в черных плащах поверх пестрых мусульманских нарядов, морлакские крестьяне – полудикари, все, как один, обутые в подвязанные соломенными жгутами опанки из бараньей кожи. Их ярко-красные долиманы, бахромчатые кушаки, куртки с металлическими пуговицами резко выделялись на фоне унылого однообразия одеяний парижской трамвайной публики, затем они толпами высаживались из вагонов, твердым шагом проходили через двор, а в передней останавливались и, взволнованные, растерянные, тихонько переговаривались. Меро присутствовал при всех приемах, и они потрясали его до глубины души. В этих приезжавших издалека восторженных людях оживала легенда его детства. Ему вспоминалось путешествие во Фросдорф обитателей Королевского заповедника, как они ради этого путешествия во всем себе отказывали, как собирались в путь и как по приезде старались не показать своего разочарования, и вместе с тем он страдал от неискоренимого равнодушия Христиана, от его облегченных вздохов после каждой встречи. Втайне король ненавидел эти посещения – они мешали ему развлекаться, нарушали привычный строй его жизни, обрекали на долгое сидение дома. В угоду королеве он все же произносил несколько заученных фраз в ответ на приглушаемые рыданиями мольбы всего этого бедного люда, а потом мстил за то, что ему пришлось поскучать, какой-нибудь шалостью, шаржем, который он, расположившись на краю стола, набрасывал карандашом, меж тем как углы его рта оттягивала недобрая усмешка. Как-то раз он изобразил в карикатурном виде старшину браничевских рыбаков, его широкое итальянское лицо с отвислыми щеками, с вытаращенными глазами, его оторопелый взгляд – оторопелый, потому что встреча с королем и радовала его, и повергала в трепет; не были забыты и слезы, катившиеся у него по щекам до самого подбородка. На другой день это произведение искусства ходило за столом по рукам, вызывая смех и одобрительные восклицания. Даже герцог из присущего ему презрения к народу сморщил свой старый клюв – это было у него наивысшим проявлением веселости. Наконец, пройдя сквозь шумные похвалы Босковича, рисунок дошел до Элизе. Тот долго рассматривал его, потом молча передал соседу. Король с другого конца стола крикнул ему характерным для него вызывающим тоном, произнося слова в нос:
– Вам не смешно, Меро?.. А ведь сознайтесь, что мой старшина очень мил.
– Нет, государь, мне не до смеха... – печально ответил Меро. – Это живой портрет моего отца.
Некоторое время спустя Элизе оказался невольным свидетелем сцены, которая окончательно раскрыла перед ним натуру Христиана и его отношения с королевой. Это было в воскресенье, после мессы. Особнячок, точно по случаю великого праздника, настежь распахнул свои решетчатые ворота, выходившие на улицу Эрбильона; подъезд напоминал оранжерею: он был весь в зелени; в передней выстроилась прислуга. Сегодняшнему приему придавалось огромное значение. Ожидалась депутация монархистов – членов сейма, цвет и сливки партии; депутаты собирались изъявить королю свои верноподданнические чувства и посоветоваться с ним, какие меры следует принять для восстановления монархии. Это было целое событие, к которому готовились, о котором было объявлено заранее, и в его торжественность вносило особое оживление роскошное зимнее солнце: оно утепляло пустынную обширность приемной залы, оно золотило высокое кресло, заменявшее королевский трон, и, когда его лучи проникали в затененный угол, где находилась корона, все ее сапфиры, топазы, рубины брызгали искрами.
В то время как весь дом полнился беспрестанной суетой, шуршаньем шелковых платьев, волочившихся с этажа на этаж; пока на маленького принца натягивали длинные красные чулки, надевали на него бархатный костюм и воротнички из венецианских кружев, а он повторял речь, которую его учили произносить целую неделю; меж тем как Розен в парадной форме, обвешанный бляхами, больше чем когда бы то ни было вытягиваясь в струнку, вводил в залу депутатов, Элизе, намеренно державшийся в стороне от всего этого шума, уединился в отведенной под классную галерее, и стоило ему задуматься о последствиях сегодняшнего приема, как его южная фантазия по обыкновению разыгралась: ему уже мерещилось триумфальное возвращение государей в Любляну под гром орудийных залпов и под звон колоколов, ему чудилось ликованье на усыпанных цветами улицах, ему грезились король и королева, показывающие народу как свой обет, как залог счастливого будущего страны – залог, который еще больше возвеличивал их и придавал им вид молодых предков, – его любимого ученика Цару, умного и серьезного той серьезностью, какая замечается у детей, испытавших не по возрасту сильное потрясение. И сияние чудного воскресного дня, радостное гудение колоколов, вдруг зазвонивших в солнечный полдень, усиливали в Меро надежду, что на будущих торжествах материнская любовь Фредерики, быть может, одарит и его через голову ребенка гордой и довольной улыбкой.
А на усыпанном песком «дворцовом дворе» все время слышались оглушительные звонки, возвещавшие о прибытии депутатов, и глухой стук парадных карет, которые посылались за депутатами, остановившимися в гостинице. Хлопали дверцы, шаги замирали, приглушенные коврами передней и залы, поглощенные шелестом почтительных приветствий. Потом неожиданно наступила тишина и длилась так долго, что Меро пришел в недоумение: он ждал, что сию минуту раздастся речь короля, сию минуту он услышит, как король, напрягая голос, заговорит в нос. Что же случилось? Почему вышла заминка в заранее установленном порядке церемонии?..
И вдруг Элизе увидел, что тот, кого он так ясно представлял себе сейчас в соседней комнате, на официальном приеме, в центре внимания, идет напряженной, нетвердой походкой по промерзшему сквозистому саду, держась то за стену, то за черные стволы деревьев. По-видимому, Христиан вошел в сад со стороны авеню Домениля, через потайную калитку, не видную за плющом, и теперь медленно, с трудом продвигался вперед. У Элизе мелькнула мысль о дуэли, о каком-нибудь несчастном случае, но немного погодя сверху до него донесся шум падения человека, который, чтобы удержаться, пытался, должно быть, ухватиться за кресло, за портьеру, – так долго и тяжело он падал, и что-то при этом валилось с грохотом на пол: все это как будто подтверждало догадки Элизе. Он бросился к королю. Полукруглой комнате Христиана, находившейся в главной части здания, комнате теплой, устланной, точно гнездышко – пухом, медвежьими и львиными шкурами, обитой красным шелком, увешанной по стенам старинным оружием, заставленной диванами и низкими креслами, придавала своеобразие, не сливаясь со всей этой почти восточной в своей изнеженности роскошью, маленькая походная кровать, на которой король спал, во-первых, в силу семейных традиций, а во-вторых, из любви к рисовке спартанской простотой, – миллионеры и властелины любят строить из себя спартанцев.
Дверь в комнату была открыта.
Христиан стоял, прислонившись к стене, в съехавшей на затылок шляпе, с бледным, искаженным лицом, в распахнутой длинной шубе, из которой выглядывали фрак с задравшимися фалдами, развязавшийся белый галстук и широкая пикейная манишка с тугими грязными складками, – весь этот беспорядок в одежде свидетельствовал о бурно проведенной, пьяной ночи, – а прямо против короля стояла разгневанная королева и, вся дрожа от неимоверных усилий, которые ей приходилось делать над собой, чтобы сдержаться, глухим, напоминавшим отдаленный громовой раскат, голосом повторяла:
– Это необходимо... Это необходимо... Идемте.
А король еле слышно, со сконфуженным видом бормотал:
– Н-не могу... Вы же видите: н-не могу... Потом... Даю слово.
С глупым смехом, каким-то детским голосом он стал оправдываться: он не пьян, нет!.. На него так подействовал свежий воздух, когда он вышел после ужина на улицу.
– Да, да... Я понимаю... Все равно!.. Сойдите вниз... Пусть они на вас взглянут, пусть только увидят вас!.. Говорить буду я... Я знаю, что нужно сказать.
Но король по-прежнему стоял не шевелясь; он даже утратил дар речи, его безобразно обмякшее лицо выражало одно желание – спать, и в конце концов Фредерику взорвало:
– Да поймите же, что сегодня решается наша судьба... Христиан! Ты рискуешь своей короной, короной твоего сына... Полно, идем!.. Прошу тебя! Наконец, я так хочу!
Королева была сейчас прекрасна своей несгибаемой волей, отблески которой в ее аквамариновых глазах явно магнетизировали короля. Благодаря этому особенному взгляду она забирала над ним власть; она старалась поддержать его, помочь ему выпрямиться, снимала с него шляпу, шубу, пропитавшиеся мерзким запахом винного перегара и дурманящим дымом сигар. Королю удалось напружинить непослушные ноги, и он, покачиваясь, держась горячей рукой за мраморную руку королевы, сделал несколько шагов. Но вдруг, почувствовав, что еще один миг – и он рухнет, королева резким движением освободилась от его лихорадочно жарких касаний, а затем с силой, с отвращением оттолкнула его, и он растянулся во весь рост на диване. Даже не взглянув на эту помятую, неподвижную, уже храпевшую груду, королева направилась к выходу и, с полузакрытыми глазами идя прямо к двери мимо не замеченного ею Элизе, тихим голосом блуждающей скорбной сомнамбулы произнесла:
– Alla fine sono stanca di fare gesti di questo monarcaccio... [8]8
В конце концов мне надоело все делать для этого горе-монарха... (итал.).
[Закрыть]