Текст книги "Короли в изгнании"
Автор книги: Альфонс Доде
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 26 страниц)
IV
Король прожигает жизнь
На колокольне Св. Людовика-на-Острове бьет три часа ночи.
Окутанный сумраком и тишиной, особняк Розена спит тяжким сном своих старых, грузных, осевших от времени каменных стен, своих массивных сводчатых дверей со старинным молотком. За закрытыми ставнями в потускневших зеркалах отражается сон минувших столетий, и то, что легкой кистью написано на потолке, представляется грезами этого сна, а близкий плеск воды напоминает чье-то слабое, прерывистое дыхание. Но крепче всех в доме спит князь Герберт: он вернулся из клуба всего лишь четверть часа назад, усталый, разбитый, проклиная изнурительный образ жизни гуляки поневоле, отнимающий у него то, что ему дороже всего на свете, – лошадей и жену: лошадей, потому что жизнь спортсмена, жизнь на чистом воздухе, вечно в движении, не доставляет королю ни малейшего удовольствия, а жену, потому что король и королева живут отчужденно, видятся только за обеденным столом, и этот разрыв отражается и на супружеских отношениях адъютанта и фрейлины: они разобщены, как наперсники двух врагов в трагедии. Княгиня уезжает в Сен-Мандэ задолго до того, как просыпается ее супруг; ночью, когда он возвращается домой, она уже спит, и дверь в ее спальню заперта на ключ. Если же он изъявляет по этому поводу неудовольствие, Колетта, напустив на себя важность, между тем как во всех ямочках на ее лице играет едва уловимая улыбка, изрекает: «Мы должны идти на эту жертву ради государыни и государя». Нечего сказать, убедительная отговорка для влюбленного в свою жену Герберта, который остается совершенно один в громадной, высотой в четыре метра, комнате на втором этаже, с простенками, расписанными Буше, с высокими, вделанными в стену зеркалами, в которых без конца повторяется его отражение.
Впрочем, иной раз, когда, как, например, сегодня, муж Колетты еле держался на ногах от усталости, ему доставляло чисто эгоистическое наслаждение без всяких объяснений с супругой вытянуться на кровати и, вернувшись к привычкам неженки-холостяка, обмотать вокруг головы шелковый, необъятных размеров платок, в который он никогда бы не отважился вырядиться в присутствии парижанки с насмешливыми глазами. Едва добравшись до постели и уронив голову на подушку с вышитым на ней гербом, адъютант, этот измученный полуночник, чувствовал, как под ним откидывается некий люк, и он падал в бездну забытья и отдохновения. Но сегодня его внезапно извлекают из бездны резкое ощущение света, которым водят у него перед глазами, и чей-то тонкий голосок, буравчиком сверлящий его слух:
– Герберт!.. Герберт!..
– А? Что?.. Кто это?
– Да тише вы, ради бога!.. Это я, Колетта.
В самом деле, у его кровати стоит Колетта в кружевном пеньюаре с открытой шеей, с разрезами на рукавах, с собранными и небрежно уложенными на затылке волосами, с буйной порослью белокурых завитков на шее, вся облитая молочно-белым светом ночника, и при этом свете резко выделяются ее глаза: их зрачки расширило торжественное выражение, но вдруг в них загораются искорки смеха при взгляде на растерянного Герберта, голова которого со встопорщенными усами, похожая на голову драчливого обывателя, разбуженного в то время, когда ему снится страшный сон, вылезает из ночной сорочки, длинной и широкой, как одежда архангела, и которому придает особенно глупый вид съехавший набок платок с грозно торчащими концами. Веселость княгини длится, однако, недолго. Сделавшись серьезной, она с решимостью женщины, которая пришла устроить сцену, ставит ночник на столик и, не обращая внимания на то, что князь еще не совсем проснулся, складывает на груди ручки, так что пальцы касаются ямочек на локтях, и начинает:
– Что же это за жизнь, а?.. Раньше четырех часов домой не являться!.. Как не стыдно?.. А еще женатый человек!..
– Но, моя дорогая... – Тут Герберт срывает с головы шелковый платок и швыряет куда попало. – Разве это моя вина?.. Я бы рад был возвращаться как можно раньше к моей маленькой Колетте, к моей ненаглядной женушке, которую я так...
Он пытается притянуть к себе пеньюар, в снежной белизне которого есть для него что-то влекущее, но Колетта весьма нелюбезно отводит его руки.
– Да речь совсем не о вас!.. Пожалуйста, не воображайте. Вас-то все знают, вас все почитают за пай-мальчика, не способного ни на какую... А если бы дело обстояло иначе, я бы вам показала!.. Но король, с его положением!.. Он так себя ведет, что скоро его имя станут трепать на всех перекрестках!.. Добро бы еще он был свободен, холост... Холостые мужчины должны развлекаться... Хотя и тут высокое достоинство, гордость изгнанника... (Надо было видеть маленькую Колетту в туфельках на высоких каблуках, рассуждавшую о гордости изгнанника!) Но ведь он женат. Я отказываюсь понимать королеву... Это не женщина, а рыба!
– Колетта!..
– Да, да, я знаю... Вы все повторяете за своим отцом... Что бы королева ни сделала... А по-моему, она виновата не меньше его... Она довела его до этого своей холодностью, своим равнодушием...
– Королева не холодна – она горда.
– Перестаньте! Разве можно быть гордым с тем, кого любишь?.. Если б она его любила, первая же ночь, которую он ночевал не дома, была бы последней. Тут надо усовещевать, грозить – словом, надо показать характер. Только не это малодушное молчание перед лицом таких поступков, которые способны разорвать вам сердце на части... А ведь король проводит все ночи на бульварах, в клубах, у принца Аксельского, бог знает с кем!
– Колетта!.. Колетта!..
Да, попробуйте остановить Колетту, когда она разошлась: ведь она болтлива, как все мещанки, воспитывавшиеся в будоражащем Париже, где даже куклы – и те говорят.
– Эта женщина никого не любит, я вас уверяю, даже собственного сына... Иначе разве она доверила бы его этому дикарю?.. Они совсем заучат бедного мальчика!.. Он даже ночью, во сне, отвечает латинский урок, без конца говорит, говорит... Это мне маркиза рассказывала... Королева не пропускает ни одного урока... Они вдвоем насели на малыша... Все это, видите ли, необходимо будущему королю!.. Да прежде чем он станет королем, они его уморят!.. Ох, уж этот ваш Меро, я его ненавижу!
– Да нет же, он славный малый... Он мог бы мне страшно напакостить в связи с этой книгой... А он никому ни слова.
– Вы так думаете? А я клянусь, что, когда вас поздравляют при королеве, она смотрит на вас и как-то странно улыбается... Но ведь вы же известный простачок, мой милый Герберт!
По обиженному виду мужа, внезапно покрасневшего и, словно капризное дитя, надувшего губки, княгиня догадывается, что зашла слишком далеко, – так она, пожалуй, не достигнет своей цели. Но как можно выдержать характер с этой очаровательной женщиной, сидящей на кровати вполоборота к нему, в кокетливой позе, подчеркивающей изящество ее молодого, ничем не стесненного, прикрытого кружевами стана, гладкую округлость шеи, лукавство и задорность взгляда, пробивающегося сквозь ресницы! Добродушная физиономия князя вновь приобретает умиленное выражение, даже как-то особенно оживляется от теплого прикосновения маленькой ручки, которая отдана ему теперь во власть, от тонкого благоухания любимой женщины... Да, так что же интересует маленькую Колетту?.. Сущий пустяк, просто ей хочется кое о чем расспросить Герберта... Есть ли у короля любовницы?.. Что его гонит из дому: страсть картежника или самая жажда развлечений, любовь к сильным ощущениям?.. Адъютант колеблется. Сподвижник короля на полях всех битв, он не решается выдать профессиональную тайну. А между тем эта маленькая ручка так ласкова и в то же время так настойчива и так любопытна, что адъютант Христиана II в конце концов сдается:
– Ну да, у короля есть любовница.
В ту же минуту рука его чувствует, что ручка Колетты становится влажной и холодной.
– Кто же она? – резким, прерывающимся от волнения голосом произносит молодая женщина.
– Певичка из Комедии-буфф... Ами Фера.
Колетта хорошо знает Ами Фера, – этакая уродина!
– Не беспокойся! Это ненадолго, – оправдывающимся тоном говорит Герберт.
– Правда? – с явным удовлетворением в голосе спрашивает Колетта.
Тогда Герберт, окрыленный успехом, отваживается потрогать атласный бант, колышущийся у выреза пеньюара, и продолжает небрежно:
– Да, боюсь, что не сегодня завтра бедная Ами Фера получит уистити.
– Уистити?.. Что это значит?..
– Да, да, уистити! Я, как и все приближенные короля, давно уже заметил, что, когда какая-нибудь связь ему приедается, он на прощание посылает одну из своих обезьянок... Это его манера показывать язык той, которую он разлюбил...
– Не может быть! – восклицает негодующая княгиня.
– Истинная правда!.. В клубе вместо «бросить любовницу» говорят «послать ей уистити»...
Он останавливается на полуслове, оттого что княгиня неожиданно срывается с места, схватывает ночник и с гордо поднятой головой направляется к выходу.
– Куда ты?.. Колетта!.. Колетта!..
Она оборачивается с надменным видом, задыхаясь от бешенства:
– Я больше не могу... Меня тошнит от ваших гадостей.
С этими словами она скрывается за портьерой, а злосчастный король золотой молодежи, протянув руки, с сильно бьющимся от возбуждения сердцем, ошалело смотрит ей вслед, – он никак не может постичь причину этого неурочного прихода и молниеносного исчезновения. Судорожно сжимая и комкая развевающийся трен пеньюара, той стремительной походкой, какой уходят со сцены разгневанные героини, Колетта идет к себе в комнату в противоположном конце дома. На кушетке, облюбовав себе подушку с восточным узором, спит серенький, шелковистый, чудесный зверек; шерстинки у него как перышки, хвост длинный, пушистый, вокруг шеи – розовая ленточка, на ленточке серебряный бубенчик. Это прелестный уистити, которого несколько дней назад в корзине из итальянской соломы прислал ей король, и подарок короля она приняла с благодарностью. Ах, если б она догадывалась о значении подобного подношения! В порыве ярости она схватывает этот клубок живой царапающейся шерсти, в котором мгновенно вспыхивают, проснувшись, два человеческих глаза, отворяет окно на набережную и с дикой злобой вышвыривает его:
– Вот тебе!.. Мерзкая тварь!
Обезьянка падает прямо на пристань. Но не она одна исчезает и гибнет в ночи, – гибнет столь же хрупкая и прихотливая мечта бедной маленькой женщины, и женщина падает на кровать, утыкается головой в подушку и беззвучно рыдает.
Их роман длился около года, а для такого ветреного ребенка, как король, это была целая вечность. Ему стоило поманить ее пальцем. Ослепленная, очарованная, Колетта Розен упала в его объятия, хотя до той поры она вела себя безукоризненно, но не из любви к мужу и не потому, чтобы она была уж очень добродетельна, а потому, что в этом птичьем мозгу постоянно жила забота о чистоте перышек, предохранявшая ее от грязнящих падений, а еще потому, что она была настоящая француженка, из той породы женщин, по поводу которых Мольер задолго до современных психологов заметил, что темперамент заменяют им пылкое воображение и тщеславие.
Не Христиану, а королю Иллирии отдалась маленькая Совадон. Она пожертвовала собой ради некой воображаемой диадемы, которая сквозь легенды, сквозь все вычитанное в плохих романах рисовалась ей в виде ореола над себялюбивым и увлекающимся Христианом. Она же нравилась ему до тех пор, пока он видел в ней новенькую, хитро раскрашенную игрушку, игрушку парижскую, которая должна была обучить его более пряным утехам любви. По своей бестактности она приняла положение «королевской фаворитки» всерьез. В ее честолюбивых мечтах проносились образы полулегендарных женщин, сверкали поддельные драгоценные камни, которые ярче блестят в королевских коронах, чем настоящие. Роль Дюбари при этом потерпевшем крушение Людовике XV ее не удовлетворяла, – ей хотелось быть Шатору. Планы захвата власти в Иллирии, заговоры, которые создадутся по манию ее веера, покушения, героические высадки десантов – вот о чем она часто беседовала с Христианом. Она уже представляла себе, как она подстрекает народ к мятежу, как она прячется в хлебах и на фермах, вроде одной из тех знаменитых вандейских разбойниц, о приключениях которых ее заставляли читать в монастыре Сердца Христова. Она уже придумала себе костюм пажа, – вообще костюм играл главную роль в ее фантазиях, – премилый костюмчик пажа эпохи Возрождения, благодаря которому она сможет в любое время видеться с королем, находиться в его постоянной свите. Королю претила восторженная мечтательность Колетты; его трезвый ум быстро обнаруживал в ней фальшь и бессмыслицу. Да и потом, любовница была нужна ему вовсе не для того, чтобы толковать с ней о политике, и когда маленькая Колетта с розовой мордашкой и нежными лапками, сидя у него на коленях, вдруг заводила разговор о недавних решениях люблянского сейма или о том, какое впечатление произвело на умы последнее воззвание монархистов, то его, в минуту полного самозабвения и любовного бреда, бросало в озноб: так внезапное похолодание, так апрельские заморозки убивают цвет на плодовых деревьях.
С некоторых пор его стали мучить сомнения и угрызения совести – сложные и наивные угрызения совести славянина и католика. Прихоть его была удовлетворена, и он уже начинал понимать, как постыдна эта связь почти на глазах у королевы, начинал сознавать опасность тайных, мимолетных свиданий в гостиницах, где их инкогнито легко могло быть открыто, сознавать жестокость, какую он совершил, обманув милого бедного верзилу Герберта, который всегда говорил о своей жене с неубывающей нежностью и у которого не закрадывалось никаких подозрений, когда в клубе появлялся король и глаза у него горели, щеки пылали и весь он бывал овеян благоуханием успеха – благоуханием объятий Колетты. Но особенно его стеснял герцог Розен, не веривший в нравственность своей невестки, женщины не его круга, беспокоившийся за сына, у которого, по его мнению, была голова «рогоносца», – он употреблял это слово не стесняясь, с бесцеремонностью старого вояки, – и считавший себя ответственным за его семейное счастье, ибо породниться с этой мещанкой герцога вынудила только его алчность. Он старался держать Колетту в поле зрения, утром отвозил ее, вечером привозил; он с удовольствием не отпускал бы ее от себя ни на шаг, но благодаря своей гибкости она выскальзывала из его больших загрубелых рук. Между ними шла молчаливая борьба. Сидя за письменным столом у себя в интендантстве, герцог часто не без досады смотрел в окно: вот его хорошенькая невестка в прелестном туалете, который она долго обдумывала со своим знаменитым портным, притулилась в карете, – сквозь запотевшее стекло видно ее розовое от холода лицо, – а вот она, если день солнечный, под зонтиком с оборкой.
– Вы уезжаете?
– По поручению королевы! – с победоносным видом отвечала ему из-под вуали маленькая Совадон, и это была правда: Фредерика избегала сливаться с парижской сутолокой и всюду охотно посылала свою фрейлину, – она была не настолько тщеславна, чтобы испытывать удовольствие, сообщая о том, что она королева такая-то, модному поставщику в присутствии угодливых приказчиков и мучительно любопытных покупательниц. Вот почему она не пользовалась известностью в свете. В салонах никто никогда не говорил о том, с каким отливом у нее волосы или глаза, о величавости ее слишком прямого стана, о той свободе, с какой она применяла парижские моды к своей фигуре.
Однажды утром перед отъездом в Сен-Мандэ герцог заметил, что Колетта при ее всегдашней возбужденности, характерной для того типа гризеток, к которому она принадлежала, как-то делано серьезна, и он инстинктивно, безотчетно, – такие внезапные предчувствия бывают у заядлых охотников, – начал за ней следить, следил долго, очень долго, и в конце концов следы привели его к известному ресторану на набережной Орсе. Благодаря своей ловкости и изобретательности княгиня отвертелась от чопорной трапезы у королевы и поехала со своим любовником завтракать в отдельном кабинете. Они сидели у низкого окна, из которого вырезывался дивный вид: Сена, позлащенная солнцем, на том берегу – каменная громада и купы деревьев Тюильри, а совсем близко – скрещенные реи учебного судна: они виднелись сквозь густую зелень деревьев, росших на самом краю набережной, которую торговавшие здесь оптики усыпали кусочками синего стекла. Погода – как раз для свиданий: чудный жаркий день, охлаждаемый порывами ветра. Никогда еще Колетта не смеялась так от души, как в то утро, – смех представлял собою жемчужный венец ее обаяния, и Христиан, обожавший ее, когда ей нравилось быть только женщиной, созданной для веселья, – именно эту женщину он в ней и любил, – наслаждался вкусным завтраком и обществом своей любовницы. Вдруг она обратила внимание, что на той стороне мерным шагом расхаживает взад и вперед по тротуару ее свекор, видимо, приготовившийся ждать до бесконечности. Это был пост у двери, которую старик считал единственным выходом из ресторана и в которую у него на глазах входили кавалерийские офицеры, красивые, подтянутые, стройные, – неподалеку от ресторана находилась их казарма, – а между тем герцог Розен, как бывший пандурский генерал, был убежден, что один вид военного действует на женщин неотразимо, и теперь уже не сомневался, что его невестка завела интрижку со шпорами и ташкой.
Колетта и король испытывали сильнейшее беспокойство, напоминавшее страх естествоиспытателя, взобравшегося на пальму, у подножья которой разевает пасть крокодил. Зная, что прислуга здесь неподкупна и болтать не станет, они были уверены по крайней мере в том, что крокодил к ним не прыгнет. Но как отсюда выйти? Король был еще в лучшем положении: он располагал временем, чтобы досидеть до тех пор, пока у этого зверя не истощится терпение. Но Колетта!.. Королева будет ждать ее и, пожалуй, тоже заподозрит неладное. Христиан позвал ресторатора и рассказал ему все как есть; тот долго раскидывал умом, сначала не мог придумать ничего лучше, как пробить стену соседнего дома, точно дело происходило во времена революции, но в конце концов ему пришел в голову гораздо более простой способ: княгиня вырядится пирожником, свое собственное платье и юбки вынесет в корзине на голове, а переоденется у буфетчицы, проживающей на одной из ближайших улиц. Колетта решительно воспротивилась: как это она предстанет перед королем в костюме поваренка? Однако из двух зол приходилось выбирать меньшее, и только что отглаженный костюм, рассчитанный на четырнадцатилетнего мальчика, превратил княгиню Розен, урожденную Совадон, в самого очаровательного, в самого кокетливого из всех мальчишек-разносчиков, какие бегают по Парижу в часы, отведенные чревоугодию. Но как далек был этот белый полотняный колпак, туфли подростка, спадавшие с ног, и, наконец, куртка, в карманах которой звенели чаевые, от кинжала с перламутровой рукоятью и высоких сапог – словом, от костюма пажа, в котором она мечтала сопровождать своего Лару!.. Герцог не усмотрел ничего подозрительного в двух разносчиках с корзинами на голове, от которых так вкусно пахло горячим тестом, что он сразу почувствовал первые жестокие приступы голода, – бедняга с утра ничего не ел! А наверху король, все еще осажденный, но избавившийся от тяжкой заботы, почитывал газеты, попивал редерер и время от времени выглядывал из-за занавески, не исчез ли крокодил.
Вечером, когда старик Розен вернулся в Сен-Мандэ, княгиня встретила его с самой невинной улыбкой. Он понял, что его провели, и даже не заикнулся об этом происшествии. Тем не менее оно получило огласку. Кто знает, через какие щели в гостиных или в передних, через опущенное окно какого купе, через какое эхо, отраженное глухою стеной с никогда не отворяющимися дверями, распространяется по Парижу скандальный слух, сначала втихомолку, а затем громогласно, то есть попадая на первую страницу светского листка и обращаясь уже сразу ко многим, достигая множества ушей, из забавного анекдота, рассказанного в клубе, превращаясь в великое позорище? Целую неделю весь Париж смеялся над приключением маленького разносчика. Имена в силу того, что это были имена высоких особ, произносились шепотком и так и не проникли сквозь толстую кожу Герберта. Однако до королевы, по-видимому, что-то дошло, – после тяжелого объяснения в Любляне Фредерика ни разу не позволила себе сделать королю ни одного замечания, а тут вдруг однажды по выходе из-за стола она отвела его в сторону.
– Все только и говорят об одной скандальной истории, в которой замешано ваше имя... – не глядя на него, строго заговорила Фредерика. – О, не оправдывайтесь! Я ничего больше не желаю слышать... Но только подумайте о том, что вы призваны оберегать. – Она показала ему на корону, притушенно сверкавшую под хрустальным колпаком. – Постарайтесь вести себя так, чтобы ни бесчестье, ни глумление не коснулось ее... чтобы вашему сыну не стыдно было ее носить.
Все ли ей было известно? Подписала ли она мысленно настоящее имя под женской фигурой, которую полуобнажило злословие? Фредерика была сильная женщина, и она так хорошо владела собой, что никто из ее приближенных не мог бы это сказать наверное. Но Христиан воспринял слова королевы как предупреждение, и боязнь историй и сцен, потребность этого слабохарактерного человека постоянно видеть, что на улыбку, в которой отражается вся его беззаботность, ему тоже неизменно отвечают улыбкой, вынудили его достать из клетки самую красивую, самую ласковую из всех своих обезьянок и подарить ее княгине Колетте. Колетта написала ему, он не ответил; он как будто не замечал ни ее вздохов, ни грустных взглядов, – он продолжал говорить с ней тем небрежно-учтивым тоном, который так нравился женщинам, и наконец, избавившись от угрызений совести, мучивших его тем сильнее, чем быстрее шло на спад его увлечение, освободившись от любви Колетты, в своем роде не менее тиранической, чем любовь его жены, очертя голову кинулся в водоворот наслаждений, – выражаясь ужасным, расплывчатым, худосочным языком хлыщей, он только и делал что «прожигал жизнь». В тот год это выражение было модным в клубах. Теперь, по всей вероятности, есть какое-нибудь другое. Слова меняются, зато неизменными и однообразными остаются знаменитые рестораны, где делаются дела, салоны, где много золота и цветов и куда публичные женщины высшего полета являются по приглашению к таким же, как и они; остается прежней раздражающая пошлость увеселений, для которых уже никогда не настанет обновление и которые вырождаются в оргии. Что не меняется, так это классическая глупость оравы хлыщишек и потаскушек, клише их жаргона и их остроумия, – их мир, несмотря на всю свою кажущуюся бесшабашность, не менее мещанский, не менее скованный условностями, чем тот, другой, не способен что-нибудь выдумать: это беспорядок в определенных рамках, это самодурство по программе сонной, одеревенелой скуки.
Король – тот по крайней мере прожигал жизнь с запалом двадцатилетнего юнца. Он утолял свою страсть удирать из дому, которая в первый же вечер по приезде в Париж погнала его в Мабиль, он удовлетворял свои желания, давно уже пробужденные в нем на расстоянии чтением некоторых парижских газет, ежедневно предлагающих вниманию читателей соблазнительное меню рассеянной жизни, пьесами, романами, рассказывающими о ней и, в расчете на провинциалов и на иностранцев, рисующими ее в розовом свете. Связь с г-жой Розен некоторое время удерживала его на обрыве доступного наслаждения, похожего на лесенки в ночных ресторанах: наверху они ярко освещены, застелены мягкими коврами; когда же настает предрассветный час – час мусорщиков и взломщиков, то чем ниже ты по ним спускаешься, тем сильнее тебя разбирает хмель, и чем ближе к открытым дверям, откуда несет холодом, тем они круче, а выводят они прямо к сточным канавам. Теперь Христиан самозабвенно катился, летел вниз, раззадоривала же его и кружила ему голову сильнее, чем десертное вино, та малочисленная свита, та клика, которой он себя окружил: промотавшиеся дворянчики, подстерегавшие дурачков в сане королей, жуиры-газетчики, которым он платил за удовольствие прочитать о себе заметку и которые, гордясь своей близостью к знаменитому изгнаннику, водили его за кулисы, где артистки, оживленные, будившие в нем чувственность, с растекшимися румянами на эмалевых щеках, не спускали с него глаз. Легко овладев языком бульваров со всеми его словечками, с его пристрастием к преувеличениям, с его невыразительностью, он говорил как заправский пшют: «Шикарно, очень шикарно... Это гнусь... Ерундистика...», но у него это выходило менее вульгарно благодаря иностранному акценту, который облагораживал этот жаргон, сообщал ему привкус чего-то цыганского. Особенно он любил слово «забавно». Он употреблял его по всякому поводу, кстати и некстати. Пьеса, роман, события политические, события в частной жизни – все было забавно или незабавно. Это слово избавляло государя от необходимости думать.
Как-то ночью, в конце ужина, пьяная Ами Фера, которую это выражение раздражало, крикнула ему:
– Эй ты, Забавник, а ну-ка, скажи...
Такая фамильярность понравилась Христиану. По крайней мере хоть эта женщина вела себя с ним не как с королем. В благодарность он сделал ее своей любовницей, и, когда его связь с модной певицей кончилась, прозвище Забавника за ним все же осталось, как укрепилось за принцем Аксельским неизвестно почему данное ему прозвище Куриный Хвост.
Забавник и Куриный Хвост были друзья неразлучные; за всякого рода дичью они охотились вместе; их судьбы почти во всем, вплоть до будуарных приключений, оказались схожи: опала, которой подвергся наследный принц, была равносильна изгнанию. Принц старался проводить время изгнания как можно веселее и вот уже десять лет с бесшабашностью могильщика «прожигал жизнь» во всех бульварных кабачках. В особняке принца Аксельского на Елисейских полях иллирийскому королю была отведена комната. Сперва он там ночевал изредка, потом – столь же часто, как и в Сен-Мандэ. Эти отлучки, для которых всегда находились благовидные предлоги, ничуть не беспокоили королеву, зато княгиня всякий раз впадала в мрачное отчаяние. Ее оскорбленное самолюбие, конечно, еще лелеяло надежду вновь завладеть непостоянным сердцем Христиана. Для этого она употребляла множество кокетливых изобретений, придумывала новые уборы, новые прически, следила за тем, чтобы сочетание фасона и цвета ее платья оттеняло игру красок на ее лице. И каково же бывало ее разочарование, когда король не появлялся к семи часам вечера, а Фредерика, с безоблачно-ясным взором объявив: «Его величество сегодня с нами не обедает», – отдавала распоряжение поставить на почетное место высокий стульчик Цары! Возмущенная Колетта, вынужденная молчать и сдерживать досаду, ждала от королевы такой вспышки, которая отомстила бы за них обеих. Но Фредерика только чуть заметно бледнела и хранила царственное спокойствие, даже когда княгиня, со свойственной женщинам жестокой ловкостью подпуская шпильки, старалась раскрыть ей глаза на то, что делается в парижских клубах, на грубость мужских разговоров, на еще большую грубость забав, которые привлекают людей, выбившихся из колеи, отвыкших от семейного очага, на безумные проигрыши, из-за которых на игорных столах рушатся, как карточные домики, целые состояния, на сногсшибательные пари, которые записываются в особую, весьма любопытную книгу – книгу человеческой извращенности. Но все было напрасно: королеву эти колкости не трогали – она их не замечала, а может быть, просто не хотела замечать.
Она выдала себя только однажды – утром в лесу Сен-Мандэ, во время прогулки верхом.
Не сильный, но холодный, пронизывающий мартовский ветер морщил воду в озере и гнал рябь к еще неприютному, без единого цветка берегу. На голых кустах краснели оставшиеся от зимы ягоды, но уже там и сям показались первые почки. Лошади шли по тропе бок о бок, и хруст сухих веток под их копытами сливался в пустынном безмолвии леса со щеголеватым потрескиваньем новеньких ремней и звяканьем удил. Королева и Колетта, обе отличные наездницы, ехали медленно, зачарованные тишиной той переходной поры, когда обновление природы исподволь совершается и в небе, затянутом дождевыми тучами, и в земле, такой неожиданно черной после привычной белизны снегов. Впрочем, Колетта вскоре заговорила на свою любимую тему, как это она делала каждый раз, когда оставалась с королевой наедине. Она не осмеливалась открыто нападать на короля – она отыгрывалась на его окружении, на завсегдатаях Большого клуба, которых она знала и по рассказам Герберта, и по парижской хронике, и уж разделывала их под орех, главным образом принца Аксельского... Право, она не понимает, как можно дружить с этим картежником и забулдыгой, который чувствует себя, как рыба в воде, только в дурном обществе, вечерами сидит на бульварах с девицами легкого поведения, напивается, как извозчик, с первым встречным, запанибрата с актерами на выходах. И это называется наследный принц! Очевидно, ему доставляет удовольствие унижать, позорить королевское достоинство.
Колетта все говорила, говорила, горячо, запальчиво, а королева с отсутствующим видом нарочито рассеянно трепала по холке свою лошадку и, как бы желая уйти от историй, которые ей рассказывала фрейлина, слегка подгоняла ее. Но Колетта не отставала:
– Впрочем, принцу Аксельскому есть с кого брать пример. Его дядюшка ведет себя ничуть не лучше. Подумать только: король путается с любовницами на виду у всего двора, на виду у своей жены!.. Какая жертвенная, какая рабская натура должна быть у королевы, если она способна переносить подобные оскорбления!
На этот раз удар попал в цель. Фредерика вздрогнула, глаза у нее затуманились, а ее заострившиеся черты так сразу постарели и изобразили такую муку, что Колетта была потрясена тем, как эта гордая царица, которую ей никогда не удавалось задеть за живое, унизилась сейчас до самого обыкновенного женского страдания. Но к Фредерике скоро вернулась вся ее гордость.
– Вы говорите о королеве, – живо начала она, – а судить о королеве как о всякой другой женщине – это величайшая несправедливость. Другие женщины имеют право быть открыто счастливыми или же открыто несчастными, имеют право выплакать при посторонних свои слезы или же кричать от нестерпимой боли. Но королева!.. Горе жены, горе матери – она все должна таить, все подавлять в себе... Если королева оскорблена, разве она может уйти от мужа? Разве она может требовать развода? Этим она доставит радость врагам престола... Нет, рискуя показаться жестокой, слепой, равнодушной, она должна держать голову прямо, чтобы с нее не свалилась корона. Нас поддерживает не гордыня, а сознание нашего величия. Это оно заставляет нас выезжать с ребенком и с мужем в открытом экипаже, хотя в воздухе пахнет выстрелами заговорщиков, это оно делает для нас менее мрачным изгнание и мутное небо чужбины; наконец, это оно дает нам силы переносить тяжкие оскорбления, о которых вы, княгиня Розен, надеюсь, говорили со мной сейчас в первый и последний раз.