Текст книги "Короли в изгнании"
Автор книги: Альфонс Доде
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 26 страниц)
XI
Накануне отъезда
В комнате при лавчонке кончается дружеская пирушка. Когда у старика Лееманса никого нет, он замаривает червячка на краешке кухонного стола, напротив Дарне, без скатерти, без салфетки. Когда же у него гости, как нынче вечером, заботливая овернка, ворча, снимает белые чехлы, аккуратно складывает дорожки, ставит стол под портретом «хозяина», и в чистенькой, уютной комнате, напоминающей зальцу в доме священника, несколько часов царит запах жаркого с чесноком, и такие же острые говорятся здесь речи на жаргоне любителей в мутной воде ловить рыбку.
С тех пор как был задуман «ловкий ход», застольные беседы в лавочке участились. Когда все пополам – и расходы и прибыль, не мешает почаще встречаться, уговариваться насчет каждой мелочи, а для этого нет более подходящего места, чем дом в глубине улицы Эгинара, затерявшейся в далеком прошлом старого Парижа. Здесь по крайней мере можно говорить громко, обсуждать, комбинировать... И это особенно необходимо теперь, когда цель близка. Через несколько дней – какое там дней! – через несколько часов отречение от престола будет подписано, и афера, поглотившая уйму денег, начнет приносить немалый доход. От уверенности в успехе разымчивым весельем блестят глаза, звучат голоса, от уверенности в успехе и скатерть кажется белее, и вино вкуснее. Это настоящий свадебный пир под председательством папаши Лееманса и его неразлучного друга Пишри, деревянная, на венгерский манер напомаженная голова которого выступает из волосяного воротничка; чем-то Пишри напоминает бывшего военного, которому палец в рот не клади, его можно принять за разжалованного офицера. Его род занятий – барышничество картинами, новое хитрое ремесло, приспособившееся к современному помешательству на живописи.
Промотавшийся, обчищенный, ощипанный папенькин сынок идет к торговцу картинами Пишри, роскошно обставившему свое заведение на улице Лафита:
– Нет ли у вас Коро, хорошего Коро? Я обожаю этого художника.
– Ах, Коро!.. – закрывая свои, как у снулой рыбы, глаза, с притворным восхищением говорит Пишри, но тут же переходит на деловой тон: – Есть у меня как раз для вас...
С этими словами он поворачивает больших размеров подставку и показывает превосходного Коро: утро, струистое от серебряного тумана и от танца нимф под ивами. Франт вставляет монокль, делает вид, что в восторге:
– Шикарно!.. Очень шикарно!.. Сколько?
– Пятьдесят тысяч франков, – не моргнув глазом, отвечает Пишри.
Франт тоже не думает моргать.
– На три месяца?
– На три месяца... С гарантией.
Хлыщ выдает вексель, уносит картину домой или же к любовнице и целый день доставляет себе удовольствие говорить в клубе, на бульваре, что он только что приобрел «изумительного Коро». На другой день он переправляет своего Коро в аукционный зал, и там Пишри перекупает его через посредство папаши Лееманса за десять, а то и за двенадцать тысяч франков, то есть за его настоящую цену. Проценты чудовищные, но это вид ростовщичества дозволенный и безопасный. Пишри не обязан знать, берет у него покупатель картину из любви к искусству или почему-либо еще. Он продает Коро очень дорого, он «сдирает» с покупателя «шкуру», как принято выражаться на языке этой благородной коммерции. И это его право, так как цены на произведения искусства устанавливаются произвольно. К тому же он поставляет товар доброкачественный, подлинники, удостоверенные самим папашей Леемансом, который вдобавок учит его специальным выражениям художников, странно звучащим в устах этого лжевояки, находящегося в наилучших отношениях с золотой молодежью и со всеми проститутками квартала Оперы, весьма полезными для его торговли.
По другую сторону патриарха Лееманса, сдвинув стулья и стаканы, милуются Шифра и ее супруг. Они так редко видятся с тех пор, как началась афера! Для всех Д. Том Льюис живет в Лондоне, а на самом деле он уединился в замке Курбвуа, целыми днями ловит удочкой рыбу за неимением другой разновидности дурачков или же ради забавы проделывает с Шприхтами невероятные вещи. Шифра, более томная, чем испанская королева, церемонная и разряженная, вечно в ожидании короля, ведет жизнь дамы высшего полусвета, а это жизнь утомительная и вместе с тем до того неинтересная, что подобного сорта дамы чаще всего объединяются и проводят время вдвоем, чтобы не так скучно было на долгих прогулках без спутников или же в часы опостылевшего досуга. Но у графини Сплит подруги нет. С девицами легкого поведения, с опустившимися женщинами сомнительной репутации она не знается, честные женщины нигде ее не видят, а роя бездельников вокруг нее, обыкновенно наполняющих салоны, посещаемые только мужчинами, не потерпел бы Христиан. Вот Шифра и сидит одна в будуаре с расписанным потолком, с зеркалами, украшенными гирляндами роз и гирляндами амуров, карабкающихся вверх по рамам, и в зеркалах этих отражается лишь ее лицо с безразличным, скучающим выражением, говорящим о том, до чего надоели ей приторные чувства, расточаемые королем у ее ног, – так доводят до одурения ароматы, курящиеся в золотых чашах. С какой радостью променяла бы она все это унылое великолепие на подвальчик на Королевской, где ее паяц отплясывал перед ней джигу во славу «ловкого хода»! А между тем она может только писать ему, уведомлять о том, идет ли дело на лад.
Вот почему она так счастлива сегодня вечером, вот почему она так ластится к мужу, подзуживает, подзадоривает его:
– Да ну же, посмеши меня!
И Том старается вовсю, но его оживление наигранно, после каждой вспышки он возвращается к тягостной думе, – он не высказывает ее, но я бьюсь об заклад, что угадал: Том Льюис ревнив. Он знает, что между Христианом и Шифрой пока еще ничего нет, что Шифра хитра и без гарантий не отдастся, но роковая минута близка: как только бумага будет подписана, придется выполнить обещание. И, смею вас уверить, наш друг Том волнуется, тревожится, а ведь, казалось бы, он свободен от каких бы то ни было предрассудков и смотрит на вещи трезво. Но сегодня жена особенно хороша собой, ее туалет и его отделка особенно пикантны, титул графини словно облагораживает ее черты, зажигает огонь в ее глазах, убирает ее волосы под корону с жемчужными зубцами, и по телу Тома пробегает мелкая боязливая лихорадочная дрожь. Как видно, Д. Том Льюис не на высоте своего призвания, эта роль ему не по плечу. Неизвестно из-за чего он готов забрать жену и погубить все дело. Но его удерживает стыд, страх показаться смешным, да и потом, сколько всажено в это предприятие денег! Графиня никогда бы не подумала, что несчастного Тома станут одолевать сомнения, что в душе у него начнется разлад. Том делает вид, что ему очень весело; в сердце у него кинжал, а он жестикулирует, забавляет сидящих за столом рассказами о некоторых славных штуках агентства и в конце концов так расшевеливает старика Лееманса и даже бесстрастного Пишри, что и они, в свою очередь, выкладывают самые хитроумные из своих плутней, самые удачные свои мистификации, которые могут оценить только знатоки.
А что ж тут такого? Ведь они в своей компании, среди сообщников, среди товарищей, – здесь можно быть нараспашку. И они раскрывают все карты, показывают аукционный зал с изнанки, показывают его капканы и западни, рассказывают, как оптовики, по виду – конкуренты, объединяются, какие это ловкачи, какие это надувалы, что это за таинственная масонская ложа, какой глухой забор из засаленных воротничков и потертых сюртуков сразу вырастает между редкой вещью и прихотью покупателя и вынуждает его делать глупости, платить безумные деньги. Происходит настоящее состязание в циничных историях, – кто из них самый большой жох, кто из них самый отъявленный жулик?
– Вы никогда не слыхали, что я выкинул с Мора и с египетским фонарем? – маленькими глоточками, со смаком отхлебывая кофе, спрашивает Лееманс и в сотый раз, точно старый солдат – о самом удачном для него сражении, принимается рассказывать о том, как некий левантинец в стесненных обстоятельствах уступил ему фонарь за две тысячи франков и как он, Лееманс, в тот же день перепродал фонарь уже за сорок тысяч председателю совета министров, получив двойные комиссионные: пятьсот франков с левантинца и пять тысяч с герцога. Прелесть рассказа составляют хитрости, уловки, то, как Леемансу удалось заморочить голову богатому и тщеславному клиенту: «Да, конечно, вещь чудесная, но дорогая, баснословно дорогая... Нет, ваша светлость, это безумие, пусть лучше кто-нибудь другой... Я убежден, что Сисмондо... Ах, черт возьми, какая дивная работа, какая тонкая резьба – можно различить каждое звено цепочки!..»
Воодушевленный хохотом, от которого, кажется, дрожит стол, старик перелистывает на скатерти записную книжку с обтрепанными краями и черпает вдохновение из цифр, дат, адресов. Известные любители рассортированы здесь, как невесты с богатым приданым в большой книге г-на де Фуа, со всеми их особенностями и пристрастиями, отдельно брюнеты, отдельно блондины, в этой графе – те, на кого нужно наседать, в этой – те, кто ценит вещи не по их действительной стоимости, а в зависимости от того, как дорого за них просят, в этой – любители-скептики, в этой – любители наивные, которым, всучивая брак, можно сказать: «Но только смотрите, никому не уступайте!..» Для Лееманса его книжечка – целое состояние.
Шифре хочется, чтобы ее муж тоже блеснул.
– А ну-ка, Том, – говорит она, – расскажи, что ты выкинул по приезде в Париж. Помнишь свое первое дельце на улице Суфло?
Муженек не заставляет себя упрашивать: для прочищения глотки он прикладывается к рюмочке и начинает повесть о том, как он лет десять тому назад, прожившись и прогорев, с одной-единственной монетой в сто су в кармане, вернулся из Лондона и от своего старого товарища, которого случайно встретил в английском кабачке недалеко от вокзала, узнал, что агентства заняты сейчас крупной аферой – сватовством мадемуазель Божар, дочери подрядчика: у нее двенадцать миллионов приданого, и она решила во что бы то ни стало выйти за важного барина, за настоящего барина. Обещают-де отличные комиссионные, ищеек тьма. Д. Тома Льюиса это последнее обстоятельство не обескуражило, – он идет в кабинет для чтения, просматривает все французские гербовники, «Готский альманах», «Ботен» и в конце концов находит семейство, принадлежащее к древнему, весьма древнему роду, который сплелся с другими наидревнейшими родами, и проживающее на улице Суфло. Несоответствие между титулом и местожительством объясняется, видимо, оскудением или же каким-либо темным пятном. «Маркиз Икс на каком этаже?» Том жертвует последней серебряной монетой ради того, чтобы получить у швейцара кое-какие сведения: да, действительно, высшая знать... Вдовец... У него есть сын, который оканчивает Сен-сирское военное училище, и восемнадцатилетняя дочь, прекрасно воспитанная... «Платит за помещение, газ, воду и уборку комнат две тысячи франков», – прибавляет швейцар, полагая, что все это говорит в пользу жильца. «Такой-то мне и нужен», – думает Д. Том Льюис и, слегка смущенный парадной лестницей, статуей при входе, креслами на каждой площадке, всей этой современной пышностью, которой никак не соответствуют его поношенное платье, дырявые башмаки и то более чем щекотливое дело, ради которого он сюда явился, поднимается по ступеням.
– Дойдя до середины лестницы, я чуть было не повернул обратно, – повествует делец. – Ну, а потом набрался храбрости и решил, была не была, попытать счастья. Я сказал себе: «У тебя есть ум, есть апломб, ты должен добывать себе пропитание... Самое главное – находчивость!..» Проникшись этим, я взбежал на тот этаж, который мне указали. Меня провели в большую залу, – мысленно я мигом составил опись находившегося в ней имущества: две-три старинные вещи – остатки прежней роскоши, портрет кисти Ларжильера, и тут же следы вопиющей бедности: продавленный диван, кресла, из которых вылез весь волос, от нетопленого мраморного камина в комнате только еще холодней. Входит глава семьи, осанистый, очень шикарный старикан, как две капли воды похожий на Самсона в роли маркиза из «Мадемуазель де ла Сельер». «Ваше сиятельство! У вас есть сын?» При первых же моих словах Самсон в негодовании встает. Я называю цифру: двенадцать миллионов... Он опять садится, и мы с ним беседуем... Он без околичностей признается, что его состояние не равноценно его имени, что у него всего-навсего двадцать тысяч франков ренты и что он не прочь позолотить свой герб. Сын должен получить сто тысяч франков на руки. «О ваше сиятельство! Ради вашего имени...» Затем мы устанавливаем размер причитающихся мне комиссионных, и тут я заторопился – меня, дескать, ждут в конторе. А какая там контора! Я не знал, где бы переночевать... Но у дверей старик останавливает меня и с самым невинным видом заявляет: «Послушайте! Вы произвели на меня впечатление милейшего человека... Я хочу предложить вам одну вещь: выдайте замуж мою дочь... Она бесприданница. Уж если на то пошло, двадцать тысяч франков ренты – это неточная цифра. Больше половины надо откинуть... Зато я могу моему зятю выхлопотать в Романье титул графа... Кроме того, если он в армии, то благодаря моим родственным связям с военным министром он легко продвинется по службе». Я расспросил его поподробнее. «Можете, говорю, на меня рассчитывать, ваше сиятельство...» Только за порог – чья-то рука хвать меня за плечо... Оборачиваюсь – Самсон как-то чудно смотрит на меня и хихикает. «А еще говорит, я!..» – «Что вы хотите этим сказать, ваше сиятельство?» – «Ну да, ну да, я еще не совсем развалина, и если бы представился случай...» В конце концов он сознался, что запутался в долгах, а платить нечем. «Ей-богу, мистер Том, если вы откопаете какую-нибудь славную купчиху, старую деву или вдову, и узнаете, что у нее солидный капитал, то посылайте ее ко мне вместе с ее мошной... Я сделаю ее маркизой». Мое образование было закончено. Выйдя от старика, я понял, как надо себя вести в парижском обществе. Агентство Льюиса было учреждено уже тогда, хотя пока еще только у меня в голове...
Эту чудную историю Том Льюис рассказывал в лицах. Он вставал, садился, изображал старого барина, важность которого быстро сменилась богемным цинизмом, показывал, как тот расстилал носовой платок на колене, а на платок клал ногу, как постепенно, в три приема, раскрывал перед Томом всю безотрадность истинного положения вещей. Ну прямо сцена из «Племянника Рамо», но только это был племянник Рамо девятнадцатого века, без пудры, без грации, без скрипки, и что-то в нем было грубое, хищное, сквозь шутовской тон прощелыги из пригорода прорывалось злобное рычание английского бульдога. Слушатели смеялись, от души веселились, делали из рассказа Тома философические и цинические выводы.
– Понимаете, мои милые, – говорил старик Лееманс, – если бы продавцы редкостей объединились, они бы завладели целым светом... В наше время торгуют всем. Нужно добиться, чтобы все шло к нам и, проходя через наши руки, оставляло нам хоть кусочек кожицы... Вы не можете себе представить, сколько дел было обделано за сорок лет в этой трущобе, именуемой улицей Эгинара, чего-чего я только не продавал, не менял, не переплавлял, не подновлял!.. Мне недоставало лишь подержанной короны... Теперь и корона есть, теперь она у меня в руках...
Он встал и поднял бокал, глаза его светились хищным огнем.
– За торговлю редкими вещами, дети мои!
В глубине комнаты Дарне, навострив уши под черным кантальским чепцом, за всеми наблюдала, впивала в себя каждое слово, – она рассчитывала после смерти «хозяина» открыть собственное заведение и сейчас брала уроки коммерции.
Внезапно раздался яростный звон колокольчика, такой хриплый, точно колокольчик был болен застарелым бронхитом. Все вздрогнули. Кто бы это мог быть в такой поздний час?
– Это Лебо... – сказал папаша. – Кто же еще...
Собравшиеся давно не видели камердинера и оттого особенно радостно приветствовали его, но он вошел бледный, осунувшийся, стиснув зубы, в угнетенном состоянии, с убитым видом.
– Садись, старый хитрюга!.. – сказал Лееманс, освобождая место между собой и дочерью.
– Дьявольщина!.. – оглядев раскрасневшиеся лица, стол и остатки пиршества, буркнул тот. – Да тут, я вижу, идет пир горой!..
Замечание сделано мрачным тоном. Все несколько встревоженно переглядываются... Ну да, черт возьми, здесь идет пир горой, всем весело. А с чего горевать-то?
Лебо ошеломлен:
– Как?.. Вы ничего не знаете?.. Когда же вы видели короля, графиня?..
– Утром видела... вчера видела... Я каждый день с ним вижусь.
– И он ничего вам не сказал про ужасное объяснение?..
И Лебо в двух словах рассказывает о том, как был сожжен акт отречения от престола, а вместе с актом, надо полагать, сгорела, мол, и вся их афера.
– Ах дрянь!.. Он меня оплел!.. – кричит Шифра.
Том, крайне обеспокоенный, смотрит на жену проникающим в душу взглядом. Неужели она проявила безрассудную слабость?.. Но Шифра не расположена объясняться по этому поводу, – она не помнит себя от гнева, от злобы на Христиана: ведь он целую неделю изощрялся во лжи, чтобы скрыть от нее истинную причину задержки с подписанием акта... Ах трус, трус и враль!.. Но почему же Лебо не предупредил их?..
– Почему не предупредил?.. – улыбаясь своей отвратительной улыбкой, переспрашивает камердинер. – Никак не мог... Десять дней провел в пути... Пятьсот миль без отдыха, без остановки... И письма не напишешь: за мной учинил неослабный надзор этот страшный монах, францисканец, – рожа у него зверская, а ножом орудует, как заправский бандит... Он следил за каждым моим движением; под тем предлогом, что он плохо говорит по-французски и что без переводчика его не поймут, он не отпускал меня ни на шаг... Дело в том, что в Сен-Мандэ мне не доверяют, – меня нарочно услали, чтобы в мое отсутствие затеять грандиозное дело...
В глазах у всех безмолвный вопрос:
– Какое дело?..
– Насколько я понимаю, они задумали поход в Далмацию... Это чертов гасконец задурил им головы... Я давно вам долбил, что прежде всего надо избавиться от гасконца...
Как в Сен-Мандэ ни таятся от камердинера, а он все-таки учуял приготовления: каждый час отправляются письма, происходят тайные совещания. Однажды, открыв альбом акварелей, который маленькая сумасбродка Розен бросила на самом видном месте, он обнаружил выполненные ею эскизы форменной одежды для «иллирийских добровольцев», для «драгунов истинной веры», для «синих рубашек» и для «кирасиров правого дела». В другой раз он подслушал важный разговор между княгиней и г-жой Сильвис относительно формы и размера кокард. Эскизы и обрывки слов навели его на мысль о великом походе. Какое-то отношение к походу имеет, вероятно, и его вынужденное путешествие. Похожий на горбуна черный человечек, к которому его посылали в горы Наварры, по-видимому, выдающийся полководец, и, должно быть, этому полководцу поручено командовать армией под началом короля.
– Как? Король тоже отправляется?.. – вскричал папаша Лееманс и бросил уничтожающий взгляд на дочь.
Вслед за этим восклицанием хлынул шумный поток слов:
– А наши деньги?
– А векселя?
– Это подлость!
– Это грабеж!
А так как в наши дни политика – ко всякой бочке гвоздь, то ярый сторонник Империи Пишри, сразу ставший жестким, как его волосяной воротничок, выражает неодобрение Республике:
– Угрожать спокойствию суверенного государства!.. При Империи они бы этого не посмели!..
– Знай об этом президент, он бы, конечно, не потерпел... – с важным видом замечает Д. Том Льюис. – Надо его уведомить, надо действовать...
– Да, я уже об этом думал, – снова заговорил Лебо. – К сожалению, я ничего точного, ничего определенного сообщить не могу. Меня не станут слушать. Да и потом, в Сен-Мандэ сейчас никому не доверяют. Приняты все меры, чтобы отвести глаза... Нынче, например, день рождения королевы... В особняке Розена по этому случаю великое торжество... Попробуйте втолкуйте властям, что танцующие – заговорщики и что они собираются воевать!.. А между тем это не обычный бал...
Только тут все обращают внимание, что камердинер одет соответственно, что он в изящных туфлях, в белом галстуке. Ему поручено устройство буфетов, он должен немедленно вернуться на остров Св. Людовика. Графиня, подумав, обращается к лакею:
– Послушайте, Лебо: ведь вы будете знать, едет король или не едет, не так ли?.. Вас поставят в известность хотя бы для того, чтобы вы успели уложить его вещи... Так вот, предупредите меня за час, – клянусь вам, что поход не состоится.
Она произносит эти слова спокойно, с медлительной, но твердой решимостью. Д. Том Льюис погрузился в размышления, каким образом Шифра удержит короля, компаньоны озадаченно подсчитывают, во что обойдется им неуспех аферы, а в это время Лебо, ступая на носки, возвращается на бал через лабиринт улочек, выступающих из темноты старыми крышами, решетками на окнах, подъездами, на которых красуются гербы, через весь этот аристократический квартал прошлого века, ныне застроенный фабриками и мастерскими, в течение целого дня сотрясаемый грохотом ломовых подвод, кишащий бедным людом, а ночью вновь принимающий своеобразный облик мертвого города.
Праздник, летний ночной праздник, был виден и слышен издалека, он изливал на оба берега Сены потоки звуков, а вместе с потоками звуков та оконечность острова, которая кажется приподнятой над рябью реки круглой кормой стоящего на якоре гигантского корабля, изливала свет, похожий на багровую мглу зарева. На более близком расстоянии можно было различить пламеневшие сквозь штофные занавески высокие окна, разноцветные огни жирандолей, прикрепленных к стволам вековых густолиственных деревьев сада, а на Анжуйской набережной, обыкновенно в эту пору уже погруженной в сон, фонари карет сверлили ночной мрак своими неподвижными зрачками. Со времен свадьбы Герберта особняк Розена не видел подобного праздника, причем этот праздник был даже еще разбросаннее, еще многолюднее, – все свои окна и двери дом распахнул навстречу красоте звездной ночи.
Нижний этаж представлял собой длинную анфиладу зал с церковной вышины стенами, украшенными живописью и старинной позолотой, – зал, где голландские и венецианские люстры и мавританские фонари освещали причудливое их убранство: обои, на которых дрожали золотисто-зеленые и золотисто-красные отсветы, тяжелые раки чистого серебра, тончайшей работы изделия из слоновой кости в драгоценной оправе, старинные потемневшие от времени зеркала, ковчежцы, знамена, – одним словом, сокровища Черногории и Герцеговины, которые парижский вкус сумел расставить и объединить так, что у посетителей не создавалось впечатления чего-то кричащего, чересчур экзотического. Оркестр, помещавшийся на возвышении из бывшей молельни, напоминавшей молельню в Шенонсо, был скрыт за орифламмами, осенявшими кресла королевы и короля. И, как противовес былому, современные вальсы, все в бликах редкостных дорогих вещей, которые привели бы в восторг папашу Лееманса, вальсы подмывающие, вихревые, с круженьем длинных нарядных шлейфов, с блеском глаз, глядевших неподвижно, с колыхавшимися облачками взбитых волос, звучали как вызов, бросаемый старине блистательной юностью, роем светлых, хрупких, воздушных видений и черных призраков с покрытыми влажною бледностью лицами. Время от времени из этого движущегося круга сплетенных фигур, из этого скопления шелковых тканей, привносивших в бальную музыку свое кокетливое и таинственное шуршанье, вырывалась какая-то пара, немного погодя две головы, склоненные одна на правое, другая на левое плечо, возникали уже за стеклянной дверью, озаренные белой молнией, падавшей на них с фронтона, где, вытянувшийся в длину, пламенел светом газовых лампочек вензель королевы, и ритм вальса продолжал кружить эту пару по аллеям сада, но кружилась она уже не так уверенно, с заминками, вызванными тем, что музыка доносилась сюда приглушенно: теперь это был не танец, а ходьба в ногу, плавная прогулка среди благоуханных зарослей магнолий и роз. В общем, если не считать всевозможных диковин и необычности убранства, если не считать нескольких русых славянок с характерной для этого типа женщин негой в движениях, то поверхностный взгляд мог принять это сборище за одно из тех светских развлечений, которые Сен-Жерменское предместье, представленное сегодня в особняке Розена самыми древними и самыми громкими именами, устраивает время от времени в старых садах на Университетской, где танец переходит с натертого паркета на лужайку и где черноту фраков оживляют светлые панталоны, – за одно из тех летних увеселений под открытым небом, где люди держатся вольно и непринужденно.
Старого герцога неделю тому назад скрючила подагра, и теперь он из комнаты на третьем этаже прислушивался к отголоскам бала и глушил под одеялом болезненные стоны и казарменную брань, а бранил он свою хворь за ту жестокую шутку, которую она с ним сыграла, приковав его к постели в такой день и не дав ему возможности побыть в обществе чудной молодежи, завтра уезжающей из Парижа. Пароль был уже известен, места сражений избраны, и этот бал являлся прощальным балом, своего рода вызовом сомнительности успеха в будущей войне, а также предосторожностью против любопытства французской полиции.. Сам герцог не мог выступить вместе с добровольцами, но его утешало сознание, что в деле будут участвовать его сын Герберт и его золото, так как король и королева милостиво разрешили ему взять на себя все расходы по экспедиции. На его постели вперемешку со стратегическими картами и с планами сражений валялись счета за поставленные магазинные коробки для ружей, за обувь, за одеяла, за провиант, и Розен тщательно проверял их, страшно дергая усами, – это была гримаса монархиста, героически борющегося с инстинктами жмота и скопидома. Порой ему не хватало какой-нибудь цифры, какой-нибудь справки, – тогда он посылал за Гербертом: это был для него предлог, чтобы хоть на несколько минут задержать под пологом своего взрослого сына, с которым он завтра впервые в жизни расстанется, которого он, быть может, никогда больше не увидит, к которому он испытывал безграничную нежность, и нежность эта прорывалась сквозь суровость обхождения и сквозь нарочитую торжественность пауз. Но князю не сиделось на месте: его тянуло вниз к приглашенным, а главное, ему жаль было терять те немногие часы, которые он мог провести со своей ненаглядной Колеттой.
Сегодня Колетта, помогавшая Герберту принимать гостей ее тестя в первой зале, была как-то особенно красива и элегантна в своем узком, перешитом из стихаря греческого епископа и отделанном старинными кружевами платье, матовый отблеск которого выгодно оттенял ее хрупкую красоту, в этот вечер носившую отпечаток какой-то почти строгой таинственности. Благодаря этому отпечатку ее черты казались спокойнее, а глаза – темнее, такого же темно-голубого цвета, как маленькая кокарда, шевелившаяся вместе с ее кудряшками под бриллиантовой эгреткой... Тсс! Это выполненная по рисунку княгини кокарда иллирийского добровольца, отправляющегося в поход... Да уж, последние три месяца очаровательная малютка не сидела сложа руки! Она переписывала воззвания, носила их тайком во францисканский монастырь, рисовала эскизы костюмов и знамен, сбивала, как ей казалось, со следа мерещившуюся ей всюду полицию, – так играла она роль знатной дамы-роялистки, образ которой она составила себе по книгам, читанным ею в обители Сердца Христова. Одного-единственного пункта не хватало в этой программе вандейского разбоя: Колетта не могла отправиться в поход, не могла последовать за Гербертом. А ведь на уме у нее был теперь Герберт, только Герберт: по благодетельному свойству своей натуры она думала теперь о короле столько же, сколько о злосчастной обезьянке уистити, столь жестоко – на верную гибель – вышвырнутой из окна. Колетте по двум причинам пришлось отказать себе в удовольствии надеть мужской костюм и высокие сапожки: первая причина – это служба у королевы; вторая причина была интимного характера, и о ней Колетта вчера шепотом сообщила мужу. Да, если Колетта не ошибается, по истечении некоторого срока, каковой нетрудно, впрочем, определить, приняв за исходную точку день заседания в Академии, семья Розенов пополнится новым членом, и коль скоро Коллета не делает ни одного тура вальса по великолепным залам, то как же можно подвергать столь отрадный, столь драгоценный залог продолжения рода превратностям кампании, которая, конечно, не обойдется без ожесточенных и кровопролитных схваток? На долю одной маленькой женщины выпало столько секретов, и хотя уста ее были скреплены печатью тайны, но ее обворожительные в своей болтливости глазки, а также томный вид, с каким она опиралась на руку Герберта, все рассказывали за нее.
Внезапно оркестр смолкает, танцы прекращаются, все, кто сидел, встают, входят Христиан и Фредерика. Они проходят три залы, сверкающие национальными сокровищами, и королева всюду видит свой вензель из цветов, из лампочек, из драгоценных камней, все здесь напоминает им обоим о славе отечества. Наконец у входа в сад они останавливаются... Никто еще не представлял монархию с таким горделивым блеском, как эта чета, достойная быть вычеканенной на монетах, имеющих хождение в их стране, или на фронтоне королевского дворца. Особенно хороша королева, помолодевшая на десять лет в этом прелестном белом платье и не пожелавшая надеть никаких драгоценностей, кроме тяжелого янтарного ожерелья, к которому привешен крест. Это ожерелье – благословение самого папы, легенду о нем правоверные католики рассказывают друг другу шепотом. Фредерика носила его в Дубровнике, пока продолжалась осада, дважды теряла, под обстрелом отправлялась на поиски и чудом находила. Эта вещь вызывает у Фредерики суеверное чувство, она дорожит ожерельем потому, что с ним связан данный ею обет, обет королевы, а что его золотистые бусинки создают особый очаровательный эффект, как бы дробя отблеск ее волос, – это для нее не имеет значения.
Государь и государыня с сияющими лицами все еще любуются празднеством, феерическим освещением сада, как вдруг в зарослях рододендрона раздаются три ни на что не похожих, душераздирающих, мощных удара смычков. Все явившиеся на бал славяне вздрагивают, узнав звуки гузл, длинные грифы которых выступают из темной зелени. Начинается гудящая прелюдия, идущий издалека прибой звуковых волн, и прибой этот близится, нарастает, вздымается, разливается вширь. Это как бы тяжелая, насыщенная электричеством туча, которую по временам прорезает молния наиболее проворного смычка и из которой вдруг хлынул грозовой, страстный, героический ритм народной песни о Родойце, представляющей собой и пляску, и гимн: под эту песню иллирийцы пляшут на всех праздниках, и с этой песней на устах они бросаются в бой, ибо она отражает всю сложность душевных движений, запечатленных в старинной легенде. Гайдук Родойца попадает к туркам; замыслив побег, он притворяется мертвым. Гайдуку жгут огнем грудь – он не шевелится. Ему суют за пазуху горячую от солнца змею, ему забивают под ногти двадцать гвоздей – он неподвижен, как изваяние. Наконец к нему подводят Гайкуну, самую статную, самую красивую девушку графства Цары, и она, напевая иллирийскую народную песню, начинает плясать. Заслышав первые такты, заслышав бренчанье мониста из цехинов на шее красавицы, зачуяв дрожь бахромы ее пояса, Родойца невольно улыбается, открывает глаза, и ему бы, уж верно, несдобровать, когда бы плясунья стремительным движением не прикрыла его оживившееся лицо шелковым платком, которым она все время играет и которым она перед концом пляски взмахивает у себя над головой. Так был спасен гайдук, и вот почему уже двести лет, как песня о Родойце заменяет Иллирии национальный гимн.