Текст книги "Короли в изгнании"
Автор книги: Альфонс Доде
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 26 страниц)
Услышав ее звуки под небом чужбины, все иллирийцы, и мужчины и женщины, побледнели. Призыв гузл, которым из глубины залы аккомпанирует под сурдинку оркестр, – это словно крик буревестника над рокотом волн, это голос самой родины, полный воспоминаний и слез, полный сожалений и неизреченных надежд. Огромные тяжелые смычки в форме луков ударяют не по грубым струнам, а по натянутым до отказа нервам, по чутко резонирующим фибрам. Молодые люди, гордые и смелые, с осанкой гайдуков, ощущают в себе непоколебимое мужество Родойцы, столь щедро вознагражденное женской любовью. Прекрасные далматинки, статные, как Гайкуна, лелеют в своем сердце нежность к героям. Старики при мысли о далекой отчизне, матери – при взгляде на сыновей, все чуть не плачут, все, если бы не король и не королева, слили бы свои голоса с тем пронзительным, невероятной силы воплем, который играющие на гузлах музыканты в заключительном взрыве созвучий устремляют к звездам.
Затем гости снова танцуют – танцуют с подъемом, с увлечением, которого никак нельзя было ожидать от людей, веселящихся для вида. Лебо прав: в самом деле, это бал необычный. Что-то зажигательное, лихорадочное, страстное чувствуется в руках, обвивающихся вокруг талий, в самозабвении танцующих, в тех искрометных взглядах, которыми они обмениваются, в самом ритме вальсов, в самом ритме мазурок, в которых слышится порою звон шпор и стремян. Такая жаркая торопливость, такое изнемогающее упоение наступают обыкновенно к концу бала, в последний час веселья, когда от утренней зари бледнеют окна. А здесь бал только-только начался, и уже горят обтянутые перчатками руки, и учащенно бьются сердца под букетами, прикрепленными к корсажам, или под осыпанным бриллиантами аграфом. И когда проносятся в танце юноша и девушка, у которых кружатся головы от вальса и от любви, их провожают долгой умиленной улыбкой. Каждый из присутствующих знает, что все эти красивые танцоры, все эти иллирийские дворяне, изгнанные вместе с государем и государыней, а равно и французские дворяне, всегда готовые отдать свою кровь за благородное дело, рано утром отправятся в опасный и смелый поход. Даже в случае победы сколькие из этих отважных юношей, которых так много записалось в добровольцы, вернутся домой? Не пройдет и недели, и сколькие из них уткнутся лицом в землю на склонах гор, и перед смертью в их ушах, в которых бешено застучит кровь, все еще будет звучать подмывающий мотив мазурки! Близость опасности – вот что примешивает к оживлению бала тревогу кануна похода, вот отчего в глазах блестят слезы томления и вспыхивают зарницы отваги! Можно ли отказать в просьбе тому, кто завтра отбывает и кто, быть может, падет в бою? О, как крепко сжимает объятия, как ускоряет признания витающая в зале смерть, в такт мелодии скрипок задевающая вас крылом! О эта быстролетная любовь, встреча бабочек-однодневок, пронизанных одним и тем же лучом солнца! Они никогда раньше не виделись и, конечно, не увидятся впредь, но сердца их уже связаны. Некоторые, наиболее самолюбивые, преодолевая волнение, силятся усмехнуться, но сколько нежности в этой иронии! И все это кружится, с запрокинутыми головами, с развевающимися локонами, и каждой паре чудится, что она одна во всей зале, что она заключена, что она заверчена в заколдованные сцепленные круги вальса Брамса или мазурки Шопена.
Не менее других взвинчен, не менее других взволнован Элизе Меро: звуки гузл, то нежные, то исполненные дикой удали, пробудили его душу, душу бродяги и смельчака, которая живет в каждом сыне солнечного юга, вызвали в нем страстное желание идти далеко-далеко, по неведомым дорогам, навстречу свету, навстречу приключениям, навстречу боям, желание совершить смелый, доблестный подвиг, чтобы им восхищались женщины. Он не танцевал, он не намеревался идти воевать, а опьянение героического бала передалось и ему. Сознание, что вся эта молодежь готова пролить кровь, что ее влечет к опасным и живописным схваткам, а он остается со стариками и детьми, сознание, что этот крестовый поход, дело его рук, осуществится без него, причиняло ему непередаваемую грусть и боль. Что такое идея по сравнению с деянием?.. Тоску, тягу к смерти, навеянные южанину танцами и песнями славян, быть может, еще усиливала ослепительная горделивость Фредерики, прошедшей мимо него под руку с Христианом. Как она, должно быть, счастлива тем, что почувствовала наконец в муже воина, короля!.. Гайкуна! Гайкуна! Под бряцанье оружия ты способна все забыть, все простить: измену, обман. Ты превыше всего ценишь в человеке мужество, и на мужество ты всегда набросишь платок, теплый от слез или овеянный твоим легким благоуханием... Элизе все еще сокрушался, как вдруг Гайкуна, заметив в углу залы высокий лоб поэта, а над ним – густые волнистые волосы, непокорность которых свидетельствовала о несветскости этого человека, улыбнулась ему и сделала знак подойти. Быть может, она разгадала причину его грусти.
– Какой чудный бал, господин Меро! – Тут она понизила голос: – Я и этим обязана вам... Да что говорить: мы вам стольким обязаны!.. Не знаю, как вас и благодарить.
В самом деле: это его могучая вера раздула все погасшие пламена, вдохнула надежду в отчаявшихся, вызвала тот подъем, которым можно будет воспользоваться завтра. Королева этого не забывает. Во всем блестящем обществе ни к кому еще не обратилась бы она с таким почтительным дружелюбием, ни к кому еще не устремила бы при всех, стоя в центре благоговеющего круга, образовавшегося вокруг государя и государыни, признательного, ласкового взгляда. Но Христиан II снова берет Фредерику под руку.
– Маркиз де Эсета здесь... – говорит он Элизе. – Вы его видели?
– Я его не знаю, ваше величество...
– А он уверяет, что вы с ним старые друзья... Да вот он!..
Маркиз де Эсета должен был возглавить экспедицию вместо заболевшего старого генерала Розена. Во время последнего набега герцога Пальмы он показал себя выдающимся полководцем; если бы его послушали, стычка не кончилась бы так плачевно. Удостоверившись в том, что он даром потратил столько усилий, что сам претендент подал сигнал к бегству и подал пример остальным, cabecilla вдруг почувствовал, что все ему надоело, и, впав в мизантропию, ушел в горы к баскам и там поселился, вдали от ребяческих заговоров, от обманчивых надежд и от маханья картонным мечом, которое только истощало его душевные силы. Он хотел умереть в безвестности, у себя на родине, однако, плененный заразительной горячностью монархических убеждений о. Алфея и молвою о смелости Христиана II, решил еще раз попытать счастья. Слава старого бесстрашного партизана, романтическая жизнь, в которой было столько изгнаний, гонений, лихих наскоков, жестокость фанатика, – все это сделало из маркиза Хосе Марии де Эсета фигуру почти легендарную и вызывало к нему особый интерес участников бала.
– Здравствуй, Эли! – сказал он, подходя с заранее протянутой для пожатия рукой и называя Меро тем именем, каким его называли в детстве, во времена Королевского заповедника. – Да это же я... твой бывший учитель... господин Папель!
Не только черный фрак, увешанный крестами и орденами, и белый галстук – его не изменили даже двадцать лет, что протекли с тех пор над этой громадной головой, насаженной на туловище карлика и до того закоптелой от пороха и от горного солнца, что его характерная грозная жила на лбу была теперь не так заметна. Его роялистское упорство тоже как будто не так выпирало, точно cabecilla оставил на дне своего баскского берета, который он в последний день кампании зашвырнул в ручей, какую-то часть былых верований, какую-то часть молодых упований.
Элизе был крайне изумлен, увидев своего бывшего учителя, который сделал из него именно то, что он представлял собою теперь.
– Понимаешь, мой маленький Эли...
«Маленький Эли» был на два фута выше учителя и здорово поседел за это время.
– ...Все кончено, королей больше нет... Идея еще жива, а люди уж не те. Все они выбиты из седла и не в состоянии снова сесть на коней, да их вовсе и не тянет... Ах, чего я только не насмотрелся, чего я только не насмотрелся за эту войну!..
Лоб у Хосе Марии покрылся багровым налетом, глаза налились кровью, зрачки расширились, точно он и сейчас еще видел перед собой трусость, измену, позор.
– Но ведь не все же короли одинаковы, – возразил Меро, – я, например, уверен, что Христиан...
– И твой не лучше нашего... Мальчишка, повеса... Ни мысли, ни воли в этих глазах вертопраха... Ты только взгляни на него!
Он показал на короля – тот в это время вальсировал; глаза у Христиана блестели влажным блеском, на лбу выступил пот, маленькая круглая голова так низко наклонилась над оголенным плечом его дамы, что казалось, будто он вот-вот совсем ее уронит, а его открытый рот словно вбирал исходящее от плеча благоухание. Эта пара пронеслась так близко от них, что они оба ощутили на лицах шумное ее дыхание, но во все растущем упоении балом танцующие не заметили собеседников. В зале стало тесно: гостям хотелось посмотреть на Христиана II, который лучше всех в своем королевстве танцевал вальс, а потому Эсета и Меро укрылись в глубокой амбразуре одного из раскрытых окон, выходивших на Анжуйскую набережную. Здесь они пробыли долго, овеваемые с одной стороны бальным шумом и вихрем, а с другой – свежим полумраком, успокоительной ночной тишиной.
– Короли ни во что не верят, короли ни к чему не стремятся. Зачем же мы ради них из кожи вон лезем? – с мрачным видом говорил испанец.
– Итак, вы изверились... И все-таки едете?
– Еду.
– Без всякой надежды?
– Нет, в надежде... в надежде только на то, что я сложу наконец голову, мою бедную голову, которую мне негде приклонить.
– А король?
– О, за него я совершенно спокоен!..
Что он этим хотел сказать? Что Христиан пока еще не сел на коня или же что, подобно своему двоюродному братцу, герцогу Пальма, он из любого сражения выйдет целым и невредимым? Эсета так этого и не объяснил...
Перед их взором яростными вихрями кружился бал, но Элизе смотрел теперь на него сквозь уныние своего бывшего учителя и сквозь свое собственное разочарование. Было бесконечно жаль храбрую молодежь, которая так весело собиралась идти на войну под командой отрезвевших полководцев, и померещилось Элизе, будто весь этот праздник, его суматоха, его огни заволакиваются пороховым дымом: то не праздничное веселье, то пыл сражения, кончающегося разгромом, и вот уже подбирают тела безвестных бойцов. Чтобы отогнать от себя зловещее видение, Элизе облокотился на подоконник, окинул взглядом пустынную набережную, на которую дворец бросал световые четырехугольники, такие огромные, что, не помещаясь на набережной, они ложились и на воду, и прислушался к плеску реки: Сена, бурливая, мятежная у этой оконечности острова, сливая с жалобами скрипок, с душераздирающими воплями гузл шум своих бешено крутившихся водоворотов, своих волн, разбивавшихся о быки, то часто вздымалась, словно грудь, которую душат рыдания, то разливалась широким обессиливающим потоком, словно кровь из зияющей раны...
XII
С ночным поездом
«Мы отбываем сегодня в одиннадцать вечера с Лионского вокзала. Место назначения неизвестно. Вероятно, или Сетт, или Ницца, или Марсель. Примите меры».
Когда эта записка, которую наспех нацарапал Лебо, попала на Мессинскую, графиня Сплит только что вышла из ванны; освежившаяся, благоухающая, разнеженная, она по дороге из спальни в будуар заботливо поливала цветы в корзинах и комнатные растения, надев для прогулки по зимнему саду длинные, до локтей, светлые шведские перчатки. Записка не очень ее взволновала; немного подумав в спокойном полусвете комнаты с опущенными жалюзи, графиня быстро и решительно повела плечами, что означало: «Ну что ж, конец – делу венец...» – и, чтобы встретить короля во всеоружии, сейчас же позвонила горничной.
– Что вы наденете, сударыня?
«Сударыня» посоветовалась с зеркалом.
– Ничего не надену... Я не буду переодеваться...
В самом деле: ничто ей так не шло, как этот длинный светлый фланелевый капот, облегавший ее тело мягкими складками, с громадным, как у девочки, бантом сзади, и ее прическа: черные волосы, взбитые, завитые, собранные кверху, открывали затылок и линию плеч, цвет которых, судя по началу, должен был быть ярче, чем цвет ее лица: их гладкая кожа отливала теплым янтарем.
Графиня верно рассчитала, что никакой другой туалет не сравнится с дезабилье, в котором она выглядела совсем по-домашнему, выглядела маленькой девочкой, – именно такой ее особенно любил Христиан, но из-за этого она вынуждена была завтракать в спальне: в таком виде она не могла выйти в столовую. Она ввела в своем доме строгий этикет; причуды, богемные привычки – все это она оставила в Курбвуа. После завтрака она перешла в будуар, к которому примыкала веранда, окнами с частым переплетом выходившая на улицу, села поуютнее, вся розовая от проникавшего сквозь штору света, как когда-то давно – у мещанского окошечка family, и принялась высматривать короля. Раньше двух часов Христиан никогда к ней не приезжал, но как только пробило два, эту уравновешенную натуру охватила неведомая ей прежде тревога, она познала пытку ожидания: началось с легкой дрожи, напоминающей рябь на воде, а затем эта дрожь перешла в самую настоящую лихорадку, от которой сотрясается все тело и звенит в ушах. В такую пору экипажи редки на залитой светом тихой, обсаженной платанами и застроенной новыми домами улице, упирающейся в золоченую решетку парка Монсо с его фонарями, насквозь пронизанными лучами солнца. При каждом стуке колес Шифра приподнимала штору, и боль разочарования всякий раз становилась в ней острее от роскошного покоя, которым веяло на нее снаружи, от этой провинциальной тишины.
Что же, однако, случилось? Неужели он уедет, не повидавшись с ней?
Она пыталась найти причины, поводы, но когда ждешь, то ждешь всем существом, все в тебе напряжено, мысли, текучие, бессвязные, не додумываются до конца, как не договариваются слетающие с губ слова. Эту муку, это обмирание всего тела, до кончиков ногтей, когда туго натянутые нервы внезапно ослабевают, испытывала сейчас графиня. Снова и снова поднимала она штору из розового тика. Теплый ветер колыхал ветви, похожие на зеленые султаны, тянуло свежестью от мостовой, на которую била из шланга мощная струя воды, мгновенно прекращавшаяся, как только появлялись экипажи, теперь уже более многочисленные, так как пять часов – это время прогулки в Булонский лес. Наконец, истерзанная ужасной мыслью, что король бросил ее, графиня послала два письма: одно – принцу Аксельскому, другое – в клуб; затем оделась (не могла же она оставаться до вечера в костюме девочки, вышедшей из ванны!) и опять начала бродить из спальни в будуар и обратно, из спальни в уборную и обратно, а потом уже по всему дому – так скорей проходило время.
Графиня Сплит приобрела не птичью клетку кокотки и не один из тех ошеломительных домов, какими мнимые миллиардеры загромоздили новые кварталы парижского Запада, а изящный особняк под стать названиям близлежащих улиц – улиц Мурильо, Веласкеса, Ван-Дейка, отличавшийся от соседних домов решительно всем, начиная с отделки фасада и кончая дверным молотком. Построенное графом Потницким для своей любовницы, некрасивой женщины, которой он каждое утро клал на мраморную доску туалетного столика сложенный вчетверо тысячефранковый билет, это восхитительное обиталище после смерти богатого поляка, не оставившего никакого завещания, было продано за два миллиона вместе с его музейной обстановкой, и обладательницей всех сокровищ сделалась Шифра.
По тяжелой, резного дерева, лестнице, перила которой выдержат карету с лошадьми и которая служит строгой красоте хозяйки темным фоном, как на картине кого-нибудь из фламандских мастеров, графиня Сплит спускается в первый этаж, состоящий из трех залов: первый зал – саксонский, это небольшая комната в стиле Людовика XV, содержащая изумительную коллекцию ваз, статуэток, эмалей, того хрупкого искусства XVIII века, которое как бы вылеплено розовыми пальчиками фавориток и оживлено лукавством их улыбок; в зале слоновой кости под двойными витринами розового стекла выставлены китайские вещицы: человечки, деревья с плодами из драгоценных камней, рыбки с нефритовыми глазами, и тут же – изделия из слоновой кости, относящиеся к эпохе Средневековья: фигурки со страдальческим, страстным выражением, распятия, на которых кровь из красного воска производит впечатление настоящих кровавых пятен на человеческом теле мертвенной белизны; наконец, третий зал, с таким освещением, какое бывает в мастерских, с обитыми сафьяном стенами, папаша Лееманс еще не успел обставить. Обычно душа продавщицы редкостей радуется при виде всех этих чудесных вещей, которые кажутся владелице еще красивее оттого, что они достались ей даром, но сегодня она ходит взад и вперед, ни на что не глядя, ничего не видя, мысли ее далеко, она теряется в мучительных догадках... Что же это такое?.. Уехать не простившись?.. Значит, он ее разлюбил?.. А ей-то казалось, что она его поймала, что она держит его в руках!..
Возвращается слуга. О короле ничего не известно. Его нигде не видно. Это так похоже на Христиана!.. Зная свою слабохарактерность, он предпочел скрыться, бежать... Прилив бешеной злобы на секунду выводит из равновесия эту женщину, которая вообще-то отлично умеет владеть собой. Если бы не долгий опыт продавщицы, проставляющий перед ее мысленным взором цену каждой вещи, она бы переломала, она бы перебила здесь все. Она опускается в кресло, и при свете гаснущего дня, в котором меркнут все ее сокровища, ей представляется, что они от нее уходят, что они исчезают вместе с мечтой о несметном богатстве.
Дверь распахивается настежь.
– Кушать подано, ваше сиятельство...
Приходится садиться за стол одной в пышной столовой, украшенной принадлежащими кисти Франса Гальса и оцененными в восемьсот тысяч франков восемью громадными портретами, а с портретов на нее глядят суровые бледные лица, которым придают особенно напряженное, торжественное выражение высокие брыжи, но все же не такое торжественное, как у метрдотеля в белом галстуке, расставляющего на серванте блюда, подаваемые с невозмутимым видом на стол двумя продувными бестиями в нанковых парах. Оскорбительность контраста между богатством сервировки и угрозой одиночества уязвляет графиню Сплит. Уж не заподозрила ли чего-нибудь прислуга? С какими-то подчеркнуто церемонными и в то же время презрительными минами ждут, когда она пообедает, лакеи, неподвижные и важные, как помощники фотографа, только что заморозившие клиента перед объективом. Однако покинутая женщина мало-помалу берет себя в руки, к ней возвращается присущее ей хладнокровие... Нет, она так просто его не выпустит!.. Сам король ей безразличен. Ей важна афера, «ловкий ход», ей совестно перед сообщниками... Отлично! План готов... Поднявшись в свою комнату, она написала два слова Тому; затем, пока слуги в полуподвальном этаже обедали и болтали о том, что нынешний день прошел у хозяйки в одиночестве и в волнениях, ее сиятельство своими ловкими ручками уложила чемодан, часто путешествовавший вместе с ней из агентства в Курбвуа, на случай холодной ночи накинула на плечи пальто из некрашеной шерсти и, тайком выйдя из своего дворца, с чемоданчиком в руке, точно получившая расчет компаньонка, направилась к ближайшей стоянке экипажей.
Для Христиана II этот день оказался не менее беспокойным. Накануне он оставался с королевой на балу до утра, а когда проснулся, в голове и в душе у него все еще призывно гудели гузлы. Приготовления к отъезду, осмотр оружия и генеральского мундира, который он надевал последний раз в Дубровнике, – всем этим он был занят до одиннадцати под наблюдением и надзором Лебо, крайне озабоченного, но не осмеливавшегося слишком далеко заходить в своих выспрашивающих намеках. Затем для малочисленного иллирийского двора о. Алфей отслужил краткую обедню в зале, превращенном в молельню: камин превратили в престол, бархатное покрывало застелили вышитой скатертью. Никого из Розенов не было: старик лежал в постели, княгиня поехала на вокзал провожать мужа, – Герберт и еще кое-кто из молодых людей уезжали раньше всех. Эсета собирался выехать со следующим поездом, – чтобы усыпить бдительность полиции, решено было отправлять маленькое войско небольшими партиями, в течение всего дня. От этой мессы для немногих, напомнившей молящимся о днях минувшей смуты, от вдохновенного лица монаха, от его воинственных движений и интонаций пахло не только ладаном, но и порохом, близость битв придавала особую торжественность богослужению.
За завтраком король, чтобы его не поминали лихом, старался напоследок обворожить окружающих, был почтительно-ласков с королевой, недоверчивая холодность которой несколько умеряла его нежность, и все же из-за сложности испытываемого всеми чувства завтрак прошел натянуто. Мальчик робко наблюдал за родителями – та ужасная ночная сцена неизгладимо врезалась в его молодую память, и воспоминание о ней заставляло его не по-детски страдать. Маркиза Сильвис заранее испускала тяжелые прощальные вздохи. Зато Элизе был снова полон надежд и не мог сдержать своей радости при мысли о том, что его давнишняя мечта в ближайшее время сбудется, при мысли о контрреволюционном перевороте, осуществленном руками народа, при мысли о том, как во дворец ворвется мятеж и введет туда короля. В успехе он не сомневался. У Христиана такой уверенности не было, однако, если не считать той тихой грусти, какая обычно охватывает человека перед отъездом, в ожидании, что скоро вокруг него образуется пустота одиночества, что скоро ему предстоит оторваться от окружающих его предметов и живых людей, душа его была спокойна; более того, он испытывал облегчение: ведь положение у него безвыходное, он запутался в сроках платежей, в долгах чести, так что отъезд – это для него спасение. В случае победы долги покроет цивильный лист. Ну, а если поражение – тогда конец всему... тогда самоубийство, пуля в лоб... Так он разом покончит все счеты – и денежные и сердечные. И эта беспечность короля производила скорей приятное впечатление как противоположность озабоченности королевы и восторженности Элизе. Но вот, когда они все трое беседовали в саду, мимо них прошел лакей.
– Скажите Сами, что я велю заложить карету, – распорядился Христиан.
– Вы куда?
– Да это я из предосторожности... Вчерашний бал, наверное, наделал в Париже шуму... Мне надо показаться, пусть меня увидят в клубе, на бульваре... Не беспокойтесь: обедать я буду дома.
Веселый, как школьник, выпорхнувший из класса и очутившийся на воле, Христиан взбежал на крыльцо.
– Пока он не уедет из Парижа, я не найду себе места от беспокойства! – сказала королева.
И Меро, знавший короля не хуже ее, не придумал ничего, что могло бы ее успокоить.
А между тем король принял твердое решение. Во время мессы он дал обет не видеться с Шифрой, – он отчетливо сознавал, что, если только она захочет его удержать, если только она обовьет его шею руками, у него недостанет сил уйти от нее. Итак, он с самыми благими намерениями отправился в клуб и обнаружил там несколько лысых любителей виста, молча шлепавших картами, и сонное царство вокруг большого стола в кабинете для чтения. Всю ночь в клубе шла игра, зато сейчас тут было пустынно и мертво. Утром, когда вся компания с его высочеством принцем Аксельским во главе высыпала на улицу, мимо клуба проходило, стуча копытами и позванивая бубенчиками, стадо ослиц. Его высочество велел позвать погонщика. Господа попили парного молока в бокалах для шампанского, a затем, будучи навеселе, сели верхом на бедных животных и, невзирая на их ляганье и на вопли погонщика, устроили презабавные steeplechase[25]25
Скачки с препятствиями (англ.).
[Закрыть] . Надо было слышать, как восторгался величественный директор Большого клуба г-н Бонейль:
– Нет, это было так смешно! Его высочество на маленькой ослице!.. Ведь он же на редкость длинноног – можете себе представить, как высоко пришлось ему задирать ноги!.. А выражение лица, как всегда, бесстрастное... Жаль, что вас при этом не было, ваше величество!..
Его величество тоже пожалел, что не присутствовал при милой шутке сумасбродов... Счастливец этот принц Аксельский! Поссорился со своим дядей-королем, из-за дворцовых интриг вынужден был покинуть родину, путь к престолу ему, по всей вероятности, закрыт, потому что старый монарх собирается жениться вторично, на молоденькой, и наплодить кучу наследников. И все это его нисколько не огорчает. Весело проводить время в Париже куда интереснее, чем проводить у себя на родине ту или иную политику. И мало-помалу Христианом, который развалился на диване, пропитавшемся заразительной расслабленностью наследного принца, овладело шутливое, скептически-насмешливое расположение духа. Вчерашний подъем, завтрашнее смелое предприятие – все это уже теряло в глазах молодого короля, снова попавшего в атмосферу клубного безделья, волшебный ореол величия и славы. Он положительно разлагался в этой среде. И, чтобы стряхнуть с себя оцепенение, действовавшее, как яд, от которого во всех жилах леденеет кровь, он встал и вышел на свежий воздух – туда, где люди двигались, действовали, жили.
Три часа. В это время он обыкновенно, позавтракав в клубе или у Миньона, отправлялся на Мессинскую. Ноги сами понесли его по знакомой дороге к летнему Парижу: этот летний Париж больше того, другого, он не так пьянит, как тот, но зато сколько здесь прелестных уголков, как приятно ходить по улицам, где меж камней мостовой прорастает трава, где над светлым асфальтом раскинулся темный шатер листвы!
А сколько красивых женщин, прячась под зонтиками, скользит по тротуарам, как они изящны, как жизнерадостны, как полны тонкого обаяния! Кто еще из женщин умеет так ходить по улицам, у кого еще такая игривая походка, кто еще умеет так мило болтать, так одеваться и так раздеваться, как они? Ах, Париж, Париж, город доступных удовольствий, город быстротекущих часов! И подумать только, что ради того, чтобы отойти от соблазна, он еще, чего доброго, сломит себе шею! А сколько он пережил здесь блаженных минут, с каким знанием дела доставляли ему здесь полноту наслаждений!
Исполненный благодарного чувства, славянин горящим взором смотрел на проходивших мимо женщин, пленявших его одной какой-нибудь чертой, развевающимся кружевным подолом юбки. Как не похож был на короля-рыцаря, который нынче утром, стоя на коленях между женой и сыном, молился о даровании ему победы в борьбе за королевство, этот сердцеед, задравший нос, ухарски заломивший набекрень шляпу на своей маленькой круглой курчавой голове, раскрасневшийся от лихорадки желаний! Фредерика не зря проклинала дух Парижа, недаром она боялась за неустойчивый нрав Христиана: как в некоторых винах, которые нельзя долго хранить, в нем постоянно шло брожение.
На углу бульвара Осман и Мессинской Христиан остановился, чтобы пропустить экипажи. Только тут он опомнился. Как это он сюда зашел, да еще так быстро?.. На фоне мглистого заката вырисовывались две башенки дома Потницкого, этого парижского замка с верандой, скрытой от взоров, точно альков... Соблазн велик!.. Отчего бы ему туда не войти, отчего бы ему не взглянуть в последний раз на женщину, с которой отныне у него будет связано такое ощущение, словно во рту у него все пересохло от жажды, – ощущение, какое оставляет неутоленная страсть?
Внутренние колебания Христиана внешне выражались в том, что все его слабое тело трепетало, словно тростинка; наконец, после минутной отчаянной душевной борьбы, сделав над собой героическое усилие, он прыгнул в проезжавший мимо открытый экипаж и велел ехать в клуб. Если бы не обещание, которое он дал Богу утром, за мессой, у него не хватило бы на это решимости. Для его трусливой души, души богобоязненной католички, обет был превыше всего.
В клубе Христиан нашел письмо от Шифры и, еще не распечатав его, а лишь вдохнув исходивший от него запах мускуса, угадал на расстоянии то лихорадочное волнение, в котором, как на огне, сгорала Шифра. Принц вручил ему еще одно письмо от нее – несколько коротких умоляющих фраз, написанных таким почерком, какого не знали конторские книги Тома. Но, принадлежа к числу людей, которые на виду всегда подтягиваются, Христиан II, попав в дружеское окружение, под ободряющими взглядами почувствовал себя увереннее. Он сунул руку в карман и скомкал письма. Постепенно подходила прелестная клубная молодежь, вся еще под впечатлением истории с ослицами, о которой во всех подробностях рассказывалось в одной из утренних газет. Листок переходил из рук в руки, вызывая тот неудержимый утробный смех, от которого люди, кажется, сейчас лопнут.
– Что, кутнем сегодня вечером? – спрашивали молодые господа, поглощая содовую воду, – в клубе был целый склад этой лечебной воды.
Заразившись общим настроением, король дал себя увести обедать в кафе «Лондон», но не в одну из тех зал, где знакомые обои не однажды плясали перед его пьяными глазами и где на зеркалах были вдоль и поперек написаны имена собутыльников, образуя прихотливый узор, подобный узору инея на окне, а в один из погребов, в одну из тех очаровательных катакомб, где строй бочек и одинаковых, снабженных фарфоровыми этикетками ящиков с бутылками тянулся до самого подвала Комической оперы. Здесь все сорта французских вин спали мирным сном. Стол поставили посредине, – там, где, отражая мерцание газовых рожков и отсветы жирандолей цветного стекла, поблескивали лежавшие одна на другой зеленые бутылки с шато-икемом. Это была идея Ватле, которому хотелось отметить отъезд Христиана II чем-нибудь оригинальным, – о ней знали только он сам и принц. Но удовольствие было испорчено – непроспавшихся собутыльников скоро прохватила сырость, сочившаяся со стен и с потолка. Куриный Хвост засыпал, вздрагивал и опять засыпал. Забавник все больше молчал, принужденно улыбался, через каждые пять минут поглядывал на часы. Быть может, он думал о королеве, о том, что его долгое отсутствие волнует ее.
Во время десерта появились женщины, постоянно обедавшие в кафе «Лондон»; узнав, что внизу именитые гости, они встали из-за стола, официанты с канделябрами в руках повели их в подвал, и они, проклиная собственное безрассудство и взвизгивая от страха, пробирались, задрав юбки, между ящиками и бочками. Почти все они были декольтированы. Не прошло и пяти минут, как они уже посинели; сидя на коленях у молодых людей, которых до известной степени защищали от холода поднятые воротники, они кашляли и дрожали.