355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Альфонс Доде » Короли в изгнании » Текст книги (страница 11)
Короли в изгнании
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 01:35

Текст книги "Короли в изгнании"


Автор книги: Альфонс Доде



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 26 страниц)

– Ну что, кутнем сегодня?..

– Ах, принц, а я вас ищу! – радостно воскликнул Христиан.

Дело в том, что принц Аксельский, попросту Куриный Хвост, уже десять лет из любви к искусству трамбовавший парижские тротуары, изучил Париж вдоль и поперек, от подъезда Тортони до сточных канав, и, конечно, мог ему дать необходимые сведения. Зная единственное средство заставить его высочество разговориться, заставить его пошевелить отупелыми, неповоротливыми мозгами, на которые уже не действовали французские вина, хотя принц и злоупотреблял ими, – так бродящий виноградный сок не может надуть и поднять на воздух, точно аэростат, тяжелую бочку, скрепленную железными обручами, – Христиан велел немедленно подать карты. Как героини Мольера становятся остроумными только с веерами в руках, так и принц Аксельский слегка оживлялся, только когда «перебрасывался» в карты. Словом, две клубные знаменитости, свергнутый государь и наследник в беде, решили сыграть перед обедом в китайский безик – в игру, как будто нарочно придуманную для хлыщей, потому что тут не надо соображать и потому что она дает возможность самому неопытному игроку без малейших усилий продуть состояние.

– Что, Том Льюис женат? – снимая карту, с небрежным видом спросил Христиан II.

Принц уставил на него тусклые гляделки с красными веками:

– А вы не знали?

– Нет... Кто его жена?

– Шифра Лееманс... знаменитость...

При имени Шифра король вздрогнул.

– Она еврейка?

– Вероятно...

Наступило молчание. Но, значит же, сильное впечатление произвела на короля Шифра; значит же, овальное матовое лицо затворницы, блестящие ее зрачки, гладкая прическа таили в себе особое очарование, раз это очарование восторжествовало над предрассудком, раз ее черты мгновенно не изгладились из памяти славянина и католика, с детства наслушавшегося рассказов о грабежах, учиняемых в Иллирии странствующими евреями, о том, что они занимаются колдовством и знаются с нечистой силой. Христиан продолжал расспрашивать. Как назло, принц проигрывал и, углубившись в игру, поварчивал в свою длинную рыжеватую бороду:

– Ах, как мне не везет!.. Как мне не везет!..

Невозможно было вытянуть из него ни единого слова.

– А!.. Вот Ватле!.. Поди сюда, Ватле... – обратился король к только что вошедшему рослому юнцу, шумному и вертлявому, как молодой пес.

Ватле, присяжный живописец Большого клуба и high-lif’a, издали довольно красивый, но с помятым лицом, отмеченным печатью крайнего переутомления, представлял собой настоящего современного художника, имеющего весьма мало общего с бурнопламенным искусством тридцатых годов. Завсегдатай салонов и кулис, он был одет и причесан безукоризненно, а от того мазилки, каким он был когда-то, у него сохранилась под платьем светского человека виляющая, слегка развинченная походка, изящный беспорядок как в мыслях, так и в речах да еще беспечная и насмешливая складка в углах рта. Придя однажды в клуб расписывать столовую, он сумел обаять всех этих господ, они сошлись на том, что это человек незаменимый, оставили его при клубе, и ему удалось оживить отличавшиеся некоторым однообразием клубные празднества и увеселения, удалось благодаря своей нахватанности и благодаря своей выдумке живописца внести в эти удовольствия элемент неожиданности. «Милый Ватле!.. Голубчик Ватле!..»

Без него уже нельзя было обойтись. Он был на дружеской ноге со всеми членами клуба, с их женами, с их любовницами, рисовал эскиз костюма герцогини В. для предстоящего бала в посольстве, а на обороте – эскиз кокетливой юбочки, надетой на телесного цвета трико, для мадемуазель Альзиры – маленькой хищницы, своими острыми зубками впившейся в герцога. По четвергам его мастерская была открыта для всех благородных заказчиков, и они наслаждались здесь свободой, непринужденной, перескакивающей с предмета на предмет болтовней, переливами нежных красок на обоях, на коллекциях, на лакированной мебели, на начатых холстах, на всей его живописи, чем-то напоминавшей самого Ватле, – изящной и в то же время пошловатой, – на женских портретах, исполненных по большей части с чисто парижским мастерством подделки, с уменьем навести румянец, придать пышность прическе, с тем искусством воспроизводить всякие дорогостоящие финтифлюшки, отделки, складки, сборки, оборки, которое заставляло Шприхта с пренебрежительной снисходительностью разбогатевшего выскочки так отзываться об удачливом молодом художнике: «Только этот малый и умеет писать женщин, которых я одеваю».

При первом же вопросе короля Ватле расхохотался:

– Ну как же, ваше величество, это малютка Шифра!..

– Ты ее знаешь?

– Отлично.

– Расскажи...

И пока две высокие особы доигрывали партию, художник, гордый своей близостью к ним, усевшись верхом на стул, долго устраивался поудобнее, откашливался и наконец, избрав тон балаганного зазывалы, начал:

– Шифра Лееманс родилась в Париже в тысяча восемьсот не то сорок пятом, не то сорок шестом, не то сорок седьмом году... в семье владельца магазина подержанных вещей на улице Эгинара, в Маре... В сущности, это не улица, а грязный, зловонный переулок между проездом Карла Великого и церковью Апостола Павла, – там полно жидовья... Как-нибудь, ваше величество, по дороге из Сен-Мандэ велите кучеру свернуть в этот лабиринт... Вы увидите необыкновенный Париж: дома, люди, говор – смесь эльзасского с еврейским, лавчонки, торговля старьем, перед каждым домом разложены тряпки, в тряпках роются старухи, уткнув в них крючковатые носы, или снимают верх с зонтиков, а в довершение всего собаки, насекомые, вонь – настоящее средневековое гетто, копошащееся в сохранившихся от того времени домах, балконы с железными перилами, высокие окна, разделенные перегородками пополам. Тем не менее Лееманс-отец не еврей. Он бельгиец из Гента, католик, а малышка все же имеет основание называть себя Шифрой: она наполовину еврейка – она взяла у еврейской национальности глаза и цвет лица, а вот нос у нее совсем не еврейский: у евреев нос похож на клюв хищной птицы, а у нее очаровательный прямой носик. У кого она его подцепила – этого я не сумею сказать. У папаши Лееманса такая морда, я вам доложу!.. Первую свою медаль в Салоне я получил за его морду... Да, да, честное слово. У старика на улице Эгинара в его гнусной трущобе, которую он называет магазином подержанных вещей, в углу стоит его портрет во весь рост, а на портрете подпись: «Ватле», и, по правде говоря, это еще не из худших моих портретов. Таким манером я проник в его домишко и поухаживал за Шифрой, а я к ней тогда неровно дышал...

– Неровно дышал?.. – переспросил король, которого каждый раз ставило в тупик впервые услышанное им жаргонное словечко. – Ах да!.. Понимаю... Дальше!..

– Конечно, не я один ею тогда увлекался. В магазин на улице Мира ежедневно совершалось настоящее паломничество; надо вам сказать, ваше величество, что к этому времени у старика Лееманса было уже два заведения. Старик – жох, он учуял перемену, какая произошла за последние двадцать лет в антикварном деле. Романтичного старьевщика во вкусе Гофмана и даже Бальзака, торговавшего в бедных кварталах Парижа, сменил антикварий, расположившийся в лучшей части города, в магазине с витриной и ярким освещением. Лееманс оставил за собой конурку на улице Эгинара, и любители продолжали туда наведываться. А для широкой публики, для прохожих, для праздношатающегося и на все заглядывающегося парижанина он открыл не где-нибудь, а на улице Мира великолепный антикварный магазин, торговавший почерневшими от времени золотыми вещами, потемневшим серебром, пожелтевшими кружевами цвета мумии, и скоро забил своих соседей – владельцев богатейших, струившихся золотым и серебряным блеском магазинов современных ювелирных изделий. Шифре было тогда всего пятнадцать лет, и ее красоту, юную и безмятежную, выгодно оттеняла вся эта старина. И какая умница, какая деловая, какой верный глаз, умеющий не хуже отца определить действительную стоимость той или иной вещицы! Сколько любителей набивалось в магазин только для того, чтобы, склонившись вместе с ней над витриной, коснуться ее пальчиков, ее шелковистых волос! Мать никого не стесняла, – эта старуха с такими черными кругами у глаз, что казалось, будто она носит очки, вечно что-то чинила, уткнув нос в кружево или в кусок старого ковра, и не обращала никакого внимания на дочь... И у нее были для этого все основания! Такую серьезную девушку, как Шифра, сбить с пути истинного было невозможно.

– Правда? – в полном восторге воскликнул король.

– Да, государь, ей была предоставлена полная свобода. Мамаша Лееманс спала в магазине. Дочка, чтобы не оставлять старика одного, к десяти часам вечера возвращалась в лавку. И вот эта чудная девушка, славившаяся своей красотой, девушка, о которой писали во всех газетах, которой стоило кивнуть головкой – и перед ней как из-под земли выросла бы карета Золушки, каждый вечер поджидала омнибус у Мадлены, а затем ехала в совиное гнездо своего папаши. Утром она выходила из дому еще до первых омнибусов и во всякую погоду шла пешком, в ватерпруфе, надетом прямо на черное платьице, и я ручаюсь вам, что в толпе продавщиц, бегущих в капорах, шляпках или с непокрытой головой по улице Риволи-Сент-Антуан, кто с грустной, кто с веселой мордашкой, кашляющих от сырости, приоткрывая свежий ротик, всегда в сопровождении кавалеров, которые едва за ними поспевают, ни одна из них в подметки ей не годилась.

– Это в котором часу бывает? – сразу оживившись, промычал наследный принц.

– Дайте же ему досказать!.. – возмутился Христиан. – Итак?

– Итак, государь, мне удалось проникнуть в дом к моему ангелочку, и я исподтишка повел на него атаку... По воскресеньям вся семья играла в лото – на этих семейных вечерах бывал только кое-кто из старьевщиков, обитающих в проезде Карла Великого... Премилое общество! Я от них всякий раз набирался блох. Вознаграждал я себя тем, что садился рядом с Шифрой и под столом пожимал ей коленки, а она смотрела на меня своими ангельски чистыми глазками, и этот взгляд убеждал меня в ее невинности, в непритворности, в истинности ее добродетели... Но вот однажды прихожу я на улицу Эгинара и вижу, что в доме все вверх дном, мать плачет, отец, в ярости, чистит старый мушкет – собирается застрелить коварного похитителя... Малютка сбежала с бароном Сала, одним из самых богатых покупателей папаши Лееманса, – после я узнал, что он сам сбыл ему свою дочь, точно какую-нибудь старинную безделушку... Года два-три Шифра ревниво оберегала от любопытных взоров свое счастье, свою любовь к семидесятилетнему старцу то в Швейцарии, то в Шотландии, на берегах голубых озер. В одно прекрасное утро мне сообщают, что она вернулась и содержит family hotel [13]13
  Семейные номера (англ.).


[Закрыть]
в самом конце авеню Антена. Бегу туда. Застаю мою бывшую симпатию, все такую же обворожительную и невозмутимую, в центре странного табльдота с бразильцами, с англичанами, с кокотками. Половина гостей еще доедала салат, а другая половина уже отодвигала скатерть, чтобы сразиться в баккара. Тут-то Шифра и познакомилась с Томом Льюисом, некрасивым, уже немолодым и без гроша в кармане. Чем он ее прельстил? Загадка. Достоверно только то, что ради него она продала свое дело, вышла за него замуж, помогла ему учредить агентство, поначалу процветавшее, роскошно обставленное, а потом пришедшее в упадок, и вот несколько месяцев назад Шифра, исчезнувшая было с горизонта, жившая затворницей в каком-то чудном замке, который приобрел Том Льюис, снова появилась в образе прелестной конторщицы... Черт побери! Что началось, когда клиенты про это прознали! Цвет клубных завсегдатаев назначает друг другу свидания на Королевской. У кассы флиртуют, как когда-то в антикварном магазине или же за табльдотом в family. Ну, а я – слуга покорный. Эта женщина меня пугает, право, пугает. Вот уже десять лет она все такая же, без единой складочки, без единой морщинки, все такие же у нее длинные загнутые ресницы, все такая же молодая, гладкая кожа под глазами, – и все это достается уродливому мужу, которого она обожает!.. Есть от чего прийти в уныние и в отчаяние даже самым пылким влюбленным.

Король от злости смешал карты.

– Да будет вам! Так я и поверил!.. Эта мерзкая обезьяна, этот картонный паяц Том Льюис... лысый... на пятнадцать лет старше ее... каша во рту... жулик...

– Женщины таких любят, государь.

Тут выработавший нарочито вульгарную манеру говорить, нарочито растягивая слова, вмешался наследный принц:

– С этой женщиной лучше не связываться... Я довольно долго давал свистки... Никакого толку... Семафор закрыт.

– Перестаньте, Аксель! Знаем мы ваш способ давать свистки, – заметил Христиан, поняв наконец это выражение, перешедшее из железнодорожного лексикона в язык золотой молодежи. – Вы не обладаете выдержкой: вы предпочитаете неукрепленные крепости, диван Людовика Шестнадцатого... Раз, два, и готово дело... А я утверждаю: для того, кто даст себе труд влюбиться в Шифру и стерпит ее молчание, ее пренебрежение... это дело одного месяца. Не больше.

– Держу пари, что нет, – заявил принц Аксельский.

– Сколько?

– Две тысячи луидоров.

– Согласен... Спроси книгу, Ватле.

Книга, в которую заносились пари членов Большого клуба, была в своем роде не менее любопытна и поучительна, чем конторские книги притона Льюиса. Самые громкие имена французских аристократов скрепляли здесь своей подписью самые невероятные, глупейшие пари: так, например, герцог де Курсон-Люней, проспорив все до одного волоска на своем теле, вынужден был на манер мавританки выщипать их, а потом в течение двух недель не мог ни ходить, ни сидеть. Были и еще более сногсшибательные пари, и под ними стояли подписи потомков самых славных и знатных родов, потомков, не постыдившихся замарать свое имя в этом альбоме сумасбродства.

Вокруг державших пари толпились с почтительным любопытством члены клуба. И этот нелепый и циничный спор, быть может, простительный захмелевшей молодежи, у которой веселость переливается через край, здесь, где преобладали почтенные лысины, представлявшие в клубе высшие круги общества, здесь, где била в глаза геральдическая пышность подписей, – этот спор принимал характер договора между двумя державами, от которого зависела судьба всей Европы.

Составлено было пари следующим образом:

«Третьего февраля 1875 года его величество Христиан II держит пари на две тысячи луидоров, что в конце этого месяца он будет спать с Шифрой Л...

Его королевское высочество принц Аксельский принимает пари».

«Вот тут бы им и подписаться: Забавник и Куриный Хвост!..» – унося книгу, подумал Ватле, и его лицо светского клоуна исказила судорога злобного смеха.

VI
Богема изгнания

– Ну, ну! Это мы уже слыхали!.. «Дэ, дэ!.. Yes!..[14]14
  Да! (англ.)


[Закрыть]
goddam!..[15]15
  Черт побери!.. (англ.)


[Закрыть]
shoking...[16]16
  Безобразие... (англ.)


[Закрыть]
». Вы этим отделываетесь, когда вам не хочется платить и не хочется говорить про уплату... Но со мной этот номер не пройдет... Пора нам с вами свести счеты, старый пройдоха...

– Послушэйт, мастер Лебо: вы говорите со мной с такой зэпэлчивостью!..

Перед тем как произнести слово «зэпэлчивость», знанием которого Д. Том Льюис, видимо, очень гордился, коль скоро повторил его три раза подряд, он запрокинул голову и, выпятив грудь, натянул манишку с огромным белым, как у clergyman’а[17]17
  Духовной особы (англ.).


[Закрыть]
, галстуком, так что лица его теперь почти не было видно. А зрачки у Тома Льюиса бегали, бегали, и хотя глаза его были широко раскрыты, но его мысли, и без того темные, были теперь совершенно неуловимы, тогда как в зыбком, ползучем взгляде его противника, смотревшего из-под полуопущенных век, проступила сейчас, в отличие от юлившего англичанина с его плутовской многоречивостью, откровенная хищность, и не только во взгляде: хищность была написана на всей его узкой, гладкой мордочке ласки. Светлые завитые локоны, строгий, наглухо застегнутый черный сюртук, безукоризненные манеры, такт – все это делало его похожим на прокурора из старого парижского суда. Однако истинное лицо человека никогда не обнаруживается с такой определенностью, как во время пререканий и ссор из-за денег, – вот почему сейчас этот вышколенный, отполированный, как ноготь, приятнейший Лебо, бывший ливрейный лакей в Тюильрийском дворце, любимчик королевской семьи, показал свою подлинную сущность – сущность омерзительного холуя, жадного и корыстолюбивого.

Чтобы укрыться от весеннего ливня, затопившего двор, сообщники зашли в обширный, заново оштукатуренный каретник, белые стены которого были до половины закрыты плотными циновками, предохранявшими от сырости множество великолепных экипажей, стоявших рядами, колесо против колеса, начиная с парадных карет, сверкавших зеркальными стеклами и позолотой, и кончая комфортабельным four-in-hand’ом[18]18
  Экипажем, запрягающимся четверкой (англ.).


[Закрыть]
для выездов на охоту, беговыми дрожками, санками, на которых королева каталась по замерзшим озерам, и у каждого из этих отдыхавших в полусумраке сарая экипажей, у каждого из этих породистых животных, дорогих, лоснящихся, похожих на сказочных коней ассирийских легенд, чувствовался свой особый нрав: у кого – резвый, у кого – смирный. Соседство конюшен, откуда слышались фырканье лошадей и звонкий стук копыт, бивших в деревянный настил, седельная, в полуотворенную дверь которой были видны навощенный паркет, панель, какая бывает в бильярдных залах, всех видов хлысты в козлах, упряжь, седла на подставках, в виде трофеев выставленные вдоль стен каретника и поблескивавшие сталью стремян, переплетения уздечек – все это усиливало впечатление комфорта и великолепия.

Том и Лебо спорили в углу каретника, и голоса их, все возвышаясь, сливались с шумом дождя, барабанившего по асфальту. Особенно громко кричал камердинер, чувствовавший, что он здесь у себя дома... Видали вы когда-нибудь такого разбойника, как Льюис?.. Нечего сказать, чистая работа!.. Кто сварганил переезд их величеств из гостиницы «Пирамиды» в Сен-Мандэ? Кто, как не он, Лебо? Сварганил, несмотря ни на что, несмотря на ожесточенное сопротивление... А что ему было за это обещано? Разве не было между ними условлено, что все комиссионные, все взятки с поставщиков – пополам? Ведь так?..

– Дэ... Yes... Это было тэк...

– Зачем же тогда жульничать?

– No... No...[19]19
  Нет... Нет... (англ.).


[Закрыть]
Жульничать – никогда, – приложив руку к жабо, повторял Д. Том Льюис.

– Да будет вам, старый враль!.. С каждого поставщика вы берете сорок процентов, у меня есть доказательства... А меня вы уверяли, что всего только десять... Ну, так вот: устройство в Сен-Мандэ обошлось в миллион, и я на этом заработал пять процентов, то есть пятьдесят тысяч франков, а вы – тридцать пять процентов, иными словами – пятьдесят тысяч, умноженные на семь, что составляет триста пятьдесят тысяч франков... триста пятьдесят тысяч франков... триста пятьдесят...

Лебо задыхался от злобы; эта цифра застряла у него в горле, как рыбья кость. Том пытался успокоить его: во-первых, все это сильно преувеличено... А потом, у него же колоссальные расходы... Начать с того, что он теперь платит дороже за помещение на Королевской... Столько роздано, получать очень трудно... Помимо всего прочего, для него это был случайный заработок, а Лебо здесь живет постоянно, и в доме, где тратится свыше двухсот тысяч франков в год, всегда можно чем-нибудь да поживиться.

Однако лакей смотрел на вещи иначе: его дела никого не касаются, он не даст себя облапошить какому-то паршивому англичанину, можете быть уверены!

– Господин Лебо! Вы очень дерзкая... Я не намереваюсь более долго с вами разговаривать...

Том Льюис сделал вид, что хочет уйти. Однако Лебо преградил ему путь. «Чтобы он ушел, не рассчитавшись?.. Дудки!..» Губы у лакея побелели. Он все ближе и ближе придвигал свою дрожащую мордочку, как у разъяренной ласки, к лицу англичанина, который мог кого угодно вывести из равновесия своим невозмутимым спокойствием и хладнокровием, и наконец, не выдержав, с грубой бранью поднес ему к носу кулак. Быстрым, как взмах сабли, движением тыльной стороны руки, обличавшим в Томе не столько боксера, сколько уличного драчуна, англичанин отвел кулак противника и вдруг заговорил точь-в-точь так, как говорят в Сент-Антуанском предместье:

– Нет, брат, шалишь... А то как тресну!

Слова эти произвели магическое действие. Лебо, потрясенный, сперва машинально оглянулся, как бы желая удостовериться, кто их произнес – англичанин или кто-то другой. Затем взгляд Лебо снова остановился на Томе Льюисе, побагровевшем, вращавшем глазами, и в то же мгновение им овладел приступ буйной веселости, в которой еще дрожали отголоски недавнего гнева, и в конце концов он заразил своей веселостью и агента.

– Ну и шутник!.. Ну и шутник, черт бы тебя побрал!.. И как это я сразу не догадался?.. Вот так англичанин!..

Их обоих все еще душил смех, когда дверь седельной позади них внезапно отворилась и показалась королева. Задержавшись ненадолго в конюшне, где она собственноручно привязывала свою любимую лошадь, она не пропустила ни единого слова из этого разговора. Обман, совершенный столь низкопробными людишками, сам по себе ее мало трогал. Она давно уже раскусила лицемерного лакея Лебо, свидетеля всех ее унижений, всех бедствий. О поставщике, человеке в кебе, она имела смутное представление. Но благодаря этим людям она узнала важные вещи. Итак, устройство в Сен-Мандэ обошлось в миллион. Они-то воображали, что живут скромно, во всем себе отказывая, и вдруг выясняется, что тратят они на жизнь двести тысяч франков в год, а у них и всего-то сорок. Как могла она так долго быть слепой и не видеть, что они живут не по средствам?.. Но кто же в таком случае покрывал все их расходы? Кто платил за всю эту роскошь: за особняк, за лошадей, за экипажи, наконец, за ее туалеты, кто оплачивал ее благотворительность?.. У нее горели щеки от стыда все время, пока она шла под дождем по двору и пока быстро поднималась на крылечко интендантства.

Розен располагал в определенном порядке накладные, на которых высились столбики луидоров; при виде королевы он даже не встал, а вскочил от изумления.

– Нет, нет... Сядьте, – резко сказала королева и, наклонившись над письменным столом, положив на него руку, с которой она так и не сняла перчатки для верховой езды, решительно, настойчиво, властно заговорила: – Розен! На какие средства мы живем два года?.. Только отвечайте прямо... Я думала, что все это мы сняли, – теперь я знаю, что это было куплено на наше имя и оплачено... Теперь я знаю, что один Сен-Мандэ стоил нам больше миллиона, а ведь мы только миллион и привезли из Иллирии... Потрудитесь ответить мне, кто оказывает нам помощь, чья рука подает нам милостыню?..

Старого герцога выдал его пришибленный вид, то, как жалко задрожало его лицо всеми своими бесчисленными мелкими морщинками.

– Вы!.. Это вы!..

Как далека была она прежде от этой мысли!

Розен оправдывался, бормотал что-то о «долге», о «благодарности», о «возмещении»...

– Герцог! – твердо заявила королева. – Король не берет назад того, что он когда-либо дал, а королева не танцовщица, чтобы ее содержать.

Две слезинки блеснули у нее в глазах; то были слезинки гордости, и ей удалось их сдержать.

– О, простите!.. Простите!..

Розен с таким смиренным, печальным и покаянным видом целовал королеве пальцы, что она невольно смягчилась.

– Вы подсчитаете все произведенные вами затраты, мой дорогой Розен. Вам будет выдана расписка, и король рассчитается с вами в возможно более короткий срок... Что касается будущих расходов, то я займусь этим сама, я буду следить за тем, чтобы они не превышали доходов... Мы продадим лошадей, экипажи. Надо сократить штат прислуги. Государи в изгнании должны довольствоваться малым.

Старик пришел в волнение.

– Вы заблуждаетесь, государыня... Именно в изгнании королевская власть должна всемерно поддерживать свой престиж... Вы с государем меня не послушались, а ведь вам подобает жить не здесь, не в пригороде, – такое помещение хорошо снять на сезон купаний, но и только. Моя бы воля, я поместил бы вас во дворце, в той части города, где обитает парижский высший свет. Опуститься – вот, по моему крайнему разумению, наивысшая опасность, подстерегающая свергнутых королей, а это неизбежно при соприкосновении, при общении, при смешении с улицей... Я знаю, знаю: многие находят, что я смешон с моим пристрастием к этикету, с моим наивным, отжившим ригоризмом. А между тем эти формы сейчас более чем когда-либо необходимы: они помогают сохранять горделивую осанку, а ее так легко утратить в изгнании! Это негнущаяся броня, которая заставляет воина стоять на ногах, даже когда он смертельно ранен.

Королева некоторое время молчала – на ее чистый лоб легла задумчивая складка. Затем она подняла голову:

– Это невозможно... Есть иная гордость, выше той... Я вам уже сказала: я хочу, чтобы с сегодняшнего вечера все коренным образом изменилось.

Тогда герцог заговорил настойчиво, почти умоляюще:

– И не думайте, ваше величество... Распродать лошадей, экипажи... Это равносильно объявлению, что король обанкротился!.. Сколько разговоров! Какой скандал!

– У нас происходит нечто еще более скандальное.

– А кто про это знает?.. Кто хотя бы догадывается?.. Кто может заподозрить, что старый скряга Розен... вы же сами только что сомневались... Государыня, государыня! Заклинаю вас: примите это как знак моей глубочайшей преданности... Во-первых, то, что вы предлагаете, неосуществимо... Если бы вы знали!.. Да ведь вашего годового дохода едва хватило бы королю на игру в карты!

– Нет, герцог, король больше не будет играть.

Каким тоном это было сказано, и какие у королевы были при этом глаза!.. Розен больше не возражал. Он только позволил себе прибавить:

– Я исполню желание вашего величества. Но я молю вас об одном: помните, что все, чем я располагаю, принадлежит вам. Право, я заслужил, чтобы в случае нужды вы обратились прежде всего ко мне.

Он был убежден, что подобный случай представится скоро.

Преобразования, задуманные королевой, начались на другой же день. Половину челяди уволили, ненужные экипажи отправили в Taffershall[20]20
  Аукцион лошадей и экипажей (англ.).


[Закрыть]
– там они были проданы, и даже на довольно выгодных условиях, за исключением парадных карет: попробуй простой смертный завести такую карету – разговоров не оберешься. Тем не менее от карет удалось избавиться благодаря американскому цирку, прибывшему в Париж и широко себя рекламировавшему. И вот эти роскошные экипажи, которые заказывал Розен для того, чтобы у его государей осталось хоть что-то от былого великолепия, и потому, что в нем жила отдаленная надежда на возвращение в Любляну, теперь пригодились для карлиц-китаянок и ученых обезьян, для кавалькад в исторических пантомимах и для апофеозов в духе Франкони. В конце представлений эти королевские экипажи с плохо соскобленными гербами три раза подряд при подмывающих звуках музыки кружили по утоптанному песку арены, а из их окошек с опущенными стеклами высовывалась чья-нибудь гримасничающая страшная рожа или же завитая барашком голова знаменитого гимнаста, кланяющегося публике, его лоб, блестящий от помады и пота, его грудь, которую обтягивало шелковое розовое трико. Имущество венценосцев досталось клоунам и наездникам, оно стояло теперь в одном сарае с дрессированными лошадками и слонами – недобрый это знак для монархии!

Объявление в Taffershall'e, облепившее столбы вместе с другим объявлением, – о том, что в отеле Друо галисийская королева продает свои бриллианты, вызвало некоторый шум, но Париж недолго бывает занят чем-нибудь одним – его мысли следуют за летучими листами газет. Об этих распродажах говорили в течение суток. На другой день о них позабыли. Христиан II не противился нововведениям королевы. После того как он оскандалился, в добровольно принятом им ребячливом тоне, который, как он полагал, должен оправдывать в глазах королевы его проказы, слышалась теперь смущенность, даже униженность. Да и потом, чем, собственно говоря, мешали Христиану нововведения в домашнем быту? Его жизнь, жизнь светская, рассеянная, протекала вне дома. Удивительное дело: за целых полгода он ни разу не обратился за помощью к Розену! Королева это оценила, а еще она была рада, что в углу двора больше уже не стоит диковинный кеб англичанина и что она уже не встречается на лестницах с придворным заимодавцем, не видит его льстивой улыбочки.

А между тем король тратил много – никогда еще он так не прожигал жизнь, как теперь. Где же он брал деньги? Элизе узнал об этом совершенно случайно – от дядюшки Совадона, от милейшего старика, которому он в былые времена внушал «взгляды на вещи», от единственного из своих давнишних приятелей, с которым он поддерживал знакомство после того, как поступил на службу на улицу Эрбильона. Время от времени он ездил к нему в Берси завтракать и рассказывал о Колетте, без которой добрый старик очень скучал. Колетта, дочь его бедного, горячо любимого брата, которому он оказывал помощь, пока тот не приказал долго жить, была его приемной дочерью. Она составляла предмет постоянных его забот: он платил жалованье ее кормилицам, он заплатил за ее крестины, позднее он платил за ее ученье в самом аристократическом из парижских монастырей. Она была его слабостью, его олицетворенным тщеславием, хорошеньким манекеном, который он украшал всеми пошлыми цветами своей не знавшей удержу, вечно бурлившей фантазии выскочки-миллионера. И когда в приемной монастыря Сердца Христова маленькая Совадон шептала дяде: «Вот у этой мать – баронесса, вон у той – герцогиня, а у той – маркиза...» – миллионер поводил своими широкими плечами и говорил: «Мы из тебя что-нибудь получше сделаем». И когда ей исполнилось восемнадцать лет, он сделал ее княгиней. В Париже сколько угодно сиятельных особ, гоняющихся за приданым. В агентстве Льюиса большой выбор таких особ – надо только сговориться о цене. И Совадон нашел, что заплатить два миллиона за то, чтобы посиживать в уголке салона молодой княгини Розен в те вечера, когда у нее бывают гости, за право улыбаться широкой вислогубой улыбкой, проблескивавшей в обрамлении его завитых колечками баков, вышедших из моды со времен Луи-Филиппа, – это совсем не так дорого. Выражение его серых живых, плутоватых глазок – точно такие же глазки были и у Колетты – до известной степени смягчало все то нечленораздельное, неуместное, малограмотное, что пропускали его толстые, растянутые в виде неправильной подковы губы, смягчало взмахи его больших короткопалых рук, которые даже в желтых перчатках все еще помнили, как они когда-то катили на пристани бочки.

На первых порах он робел, упорно молчал, удивлял, пугал людей своим безмолвием. Но позвольте: где же ему брать уроки красноречия? Не у себя же в складе, в Берси, торгуя южными винами с примесью фуксина или сандала. Впоследствии благодаря Меро у него появились готовые мнения, появились смелые суждения, связанные с каким-нибудь злободневным событием или же нашумевшей книгой. Дядюшка заговорил – и в общем недурно вышел из положения, но все же ляпал иногда такие вещи, что от хохота чуть-чуть не падала люстра, и еще этот водонос в белой жилетке приводил в ужас собеседников некоторыми своими теориями в духе де Местра, которые он излагал в весьма красочных выражениях. Но вот в один прекрасный день бывшие властелины Иллирии похитили у Совадона поставщика идей и таким образом лишили его возможности щеголять ими. Колетту удерживали в Париже обязанности фрейлины, – она безотлучно пребывала в Сен-Мандэ, а Совадон отлично знал начальника гражданской и военной свиты и потому не надеялся туда проникнуть. Он об этом и не заикался. Вообразите себе герцога, который подводит, который представляет гордой Фредерике – кого?.. Виноторговца из Берси! И притом не виноторговца в прошлом, а как раз наоборот: такого, который продолжает ворочать делами. Несмотря на свое миллионное состояние, глухой к мольбам племянницы, Совадон все еще торговал; с пером за ухом, со встопорщенным белым хохлом, он проводил все дни на пристани, в винном складе, среди возчиков и моряков, то выгружавших, то грузивших на суда бочки с вином, или под деревьями-великанами обезображенного, поделенного на участки старинного парка, где под навесами стояли рядами его сокровища в виде неисчислимого количества винных бочек. «Как только я застопорю, так сейчас и умру», – говорил он. И в самом деле: он жил стуком катящихся бочек, жил дивным запахом плохого вина, который поднимался из старых подвалов, где помещались его огромные склады, – в одном из таких подвалов сорок пять лет тому назад Совадон начал свою карьеру в качестве бондаря-подмастерья.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю